Okopka.ru Окопная проза
Носков Виталий Николаевич
Девочка в очках

[Регистрация] [Обсуждения] [Новинки] [English] [Помощь] [Найти] [Построения] [Рекламодателю] [Контакты]
Оценка: 8.75*6  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Рассказ из сборника "Теплое крыльцо" 1987-й г.


   Девочка в очках
   I
   Сергеев, мы с ним двенадцать лет не виделись, измучил меня телефонными звонками. "Слушай, -- говорил он, -- я новую квартиру получил, много всякого добра накопилось, а лишнее перевозить не хочу. У меня четыре коробки неразобранных книг. От деда остались. Самые хорошие давно на полках, а эти в дешевых бумажных переплетах... Пришел бы, посмотрел, что можно продать и за какую цену. Выручи! Я тебя отблагодарю".
   Мы с Сергеевым вместе учились не то в девятом, не то в десятом классе, а недели три назад встретились в метро "Динамо". Холодная, неинтересная была встреча. Сергеев окончил пищевой институт. Холеный, уверенный в себе человек. Отца я его не знал, а дед, по школьным рассказам, был знаменитый медик, любитель книг. Только поэтому я и собрался к Сергееву. Вдруг в ящиках редкие книги? Купить -- не куплю, так хоть в руках подержу.
   Сергеев встретил меня по-домашнему: в старых джинсах, клетчатой рубахе и шлепанцах. У него, высокого, широкоплечего, была на удивление вялая, небольшая рука. Мы поздоровались, и он сразу повел квартиру смотреть. Еще ничего не было готово к отъезду. В больших чистых комнатах было много мебели, старинных картин и хрустальных ваз. "Живу хорошо, -- говорил он.-- А ты?" Я же отвечал, что третий год жду, когда отстроят кооперативный дом, где у меня будет двухкомнатная квартира, а пока снимаю комнату за пятьдесят рублей. И Сергеев торжествующе-снисходительно на меня глядел.
   - Где же книги? Ты их уже уложил? С ними надо поаккуратнее. Они, как малые дети.
   - Нет. Книжки буду перевозить в последнюю очередь. -- Он провел меня в третью комнату, молча указал на книжные полки.
   Книги были великолепные: русская классика марксовского издания, зарубежная проза, поэзия в крепких дореволюционных переплетах.
   -- Да, -- с уважением сказал я,-- у твоего деда был хороший вкус.
   - Великий человек, не нам чета, -- с гордостью ответил Сергеев.
   - А где же ящики с книгами?
   Одну за другой, тяжело отдуваясь, он принес в комнату четыре картонных коробки.
   -- Смотри. -- Сергеев сел рядом со мной, грузно уйдя большим телом в английский, черной кожи, диван.
   Я развязал ящик и, вдыхая терпкую пыль -- предвестницу открытий, с наслаждением тронул первую книгу. Это был Джон Рид. "Десять дней, которые потрясли мир". Второе издание 1924 года.
   - О! -- сказал я. -- Очень ценная книга. Не вздумай ее продавать. Оставь как реликвию.
   Потом я вынул потрепанную роман-газету и чуть не задохнулся от радости: "Тихий Дон", напечатанный на желтой газетной бумаге, с очень выразительными из казачьей жизни рисунками!
   - Одно из первых изданий, -- стал рассказывать я. -- Не продавай. Это должно храниться в вашей семье.
   - Да! Но хоть что-то из всего этого, -- он с надеждой окинул взглядом коробки, -- можно будет продать?
   - Не торопись.
   Через два часа я отобрал то, что можно было предложить "Пушкинской лавке". Осталась неразвязанной синяя толстая картонная папка. Мы отложили ее на потом. Сергеев разрешил ее посмотреть, когда мной были установлены, а им записаны примерные цены на книги.
   Я развязал папку и сразу увидел грязно-серую, захватанную пальцами тетрадь и только открыл ее, как перед глазами вспыхнуло: "Утром 22 июня я еще считала себя самой счастливой в мире..."
   Я смотрел тетрадь судорожно и быстро... Перелистнув еще семь страниц, читал: "...от Миши с фронта больше не было писем. Сегодня распростилась с косой"...
   - Это дневник военных лет. Какой-то женщины, -- внешне бесстрастно сообщил я Сергееву.
   - Его можно продать? -- заинтересовался он.
   - Не знаю, - растерянно замялся я.-- Дневник обыкновенной девушки. Ничем не выдающейся. Блокадный ленинградский дневник.
   - А?! - оживился Сергеев. - Это находка.
   -- Не думаю, -- не стал я его обнадеживать.-- Этим дневником могут заинтересоваться только приличные люди. И потом... Такой дневник нельзя продавать. Грех. Его можно подарить музею, архиву. И еще... Вдруг автор дневника -- твоя родственница?
   Сергеев взял у меня тетрадь, внимательно полистал ее и твердо сказал:
   -- Нет. Эта девушка из глубинки, из Сибири, а там у нас родственников никогда не было.
   Потом его жена принесла нам две рюмки коньяка, черный кофе. Мы поговорили о пустяках, вспомнили школу, и Сергеев, улыбаясь, сказал:
   -- Какой я был дурак, что так бурно на все реагировал. А теперь понял: не надо поддаваться эмоциям. "Ловите миг удачи", -- процитировал он и засмеялся, довольный, что книги в бумажных переплетах можно сдать в "Букинист".
   Мы лениво переговаривались, а я не мог забыть о тетради. Как сложится ее судьба? Это непростая тетрадь, если дед Сергеева хранил ее у себя. Он, я помнил по школе, всю блокаду был врачом в Ленинграде.
   Одеваясь, я вежливо прощался с женой Сергеева, она приглашала в гости, но я знал: больше я тут не нужен, никогда они не позвонят. Мне хотелось на снег и мороз. Я знал: идя по улице, хочешь, не хочешь, я буду завидовать своему однокласснику -- обладателю книжного богатства. А у меня всего четыреста книг, и надо много работать, чтобы книг в моей библиотеке стало еще больше. "Я их оставлю дочери, -- решительно думал я. -- Потом мои книги перейдут внуку. Да что это я?! Дочери только год, а я все за нее решил!"
   Когда, открыв дверь, я шагнул за порог, Сергеев, вдруг как-то странно поглядев на меня, сказал:
   -- Подожди, -- и ушел.
   Он вернулся через две минуты, держа в руках тетрадь, которую я не рассчитывал больше увидеть, и мы с его женой удивленно на него поглядели.
   - Возьми, Константин! -- сказал Сергеев, протянув мне ленинградский дневник.
   - Да что ты! -- растерялся я. -- Зачем? У меня и денег нет. Нет, не могу взять. -- Я остановил его руку.
   - Без всяких денег возьми. Тебе, дураку, говорят! -- вдруг рассердился он и грубо засунул мне тетрадь, свернутую в трубку, в нагрудный карман пальто. -- Пусть у тебя будет. Вечно.
   Сергеев вызывающе поглядел на жену, а она была очень красива: тоненькая, длинноногая, с черными, до плеч, блестящими волосами, с золотыми кольцами на пальцах. И по ее глазам я понял: все, что сейчас произошло, ей никак не понятно: "Как так, ни за что ни про что отдать свою вещь?!"
   -- Вот так! -- сказал на прощанье Сергеев и не то вытолкал из квартиры, не то дружески хлопнул меня по спине.
  
   II
   Когда я пришел домой, в моей тесно заставленной восемнадцатиметровой комнате свет не горел. Я осторожно прошел мимо детской кроватки, где спала дочка. Жена узнавающе-спокойно, зная, что я зажгу ночничок, отвернулась к стене. По полу дуло, и я подумал: "Надо завтра законопатить балконную дверь".
   Тетрадку я положил перед собой на низкий самодельный деревянный столик. Включил маленький свет, но тетрадку не открывал. Мне почему-то было стыдно читать ее, неловко, словно я подглядывал за близким мне человеком.
   Думалось о Сергееве, его жене, зимней улице, которой я возвращался от них. Трудно было представить лицо этой девушки, которая в голодном Ленинграде вела свой блокадный дневник. По отрывочным записям, что я успел прочитать на квартире Сергеева, я знал: она была маленькая, хрупкая и, наверно, ее не портили очки в довоенной круглой оправе, теперь, в восьмидесятые годы, такие хипповые, модные. "Девочка в очках", -- подумал я и, зная последнюю запись в ее дневнике, догадался, как было с ней. Наверное, голодная, обессиленная, она упала на улице. Не знаю, сразу ли она умерла, но судя по тому, что тетрадка оказалась у деда Сергеева, девушка умерла в больнице. Может, дед Сергеева, врач, принял ее последний вздох, а тетрадка, как печальная память об одной из великих мучениц, умерших в блокаду, осталась ему?
   "Девочка в очках, -- снова подумал я. -- В наше время так называют умных, некрасивых девчонок". И я открыл первую страницу блокадной тетради.

"9 сентября 1941 года.

   Утром 22 июня я еще считала себя самой счастливой в мире. Учебный год подошел к концу. Впереди была поездка домой. Я уже думала, как сойду с поезда... Мама с папой встретят меня у вагона. Летом в Кургане солнечно, воздyx чистый, с запахом трав... Улицей Красина но деревянным мосткам мы пойдем к нам на Пушкинскую... Мы живем в причудливом доме с башенками, который до революции принадлежал священникам. Мы, я, папа, мама, сестра, живем на втором этаже. До Тобола рукой подать. Я мечтала: поставлю вещи и сразу на речку. О чем я?..
   Сегодня была первая страшная ночь. В 10. 20 вечера раздался сигнал воздушной тревоги. Я уже легла, но еще не уснула, читала в кровати. Вдруг дикий шум со свистом -- и дом качнуло. Как жутко! Ничего подобного в жизни не ощущала. Я сразу встала, надела на себя что под руки попалось, спустилась вниз. В подвале были наши девушки, но так мало. Вряд ли они составляли одну пятую часть из живших в общежитии техникума в мирное время. Остались те, наверное, кто не годен на фронт. Неужели я тоже совершенно не годная? Ходила в военкомат, но отказали. Не взяли потому, что у меня очень слабое зрение. Я прямо окаменела от горя. В детстве не берегла глаза, а мама настаивала! Мама! Ты каждое утро идешь на завод к станку и плачешь обо мне, а я плачу о тебе и обо всех бойцах, кто сегодня в бою.
  

11 сентября.

   На работу хожу пешком. Полем. И, вздрагивая от выстрелов, как бы сжимаюсь. Сегодня я снова презираю всех самоубийц, даже некогда любимый образ Анны Карениной. Неужели боюсь умереть?
   Я вспомнила, как тонула. Захлебывалась. Меня, семилетнюю, тянуло на дно, словно камень был привязан к ногам. Все стало голубым и синим. Люди на берегу Тобола рассыпались на миллионы водяных капель и брызг. Солнца на небе не стало, а когда заходила в воду, оно ярко светило. Я вдруг как ударю по воде руками, как заболтаю ногами с необыкновенной силой. Вышла на берег, упала -- голова кружится.
   Нет, нас не сломить! Потому что мы чистые. Мы хотим, чтобы люди не умирали, дети были здоровы, любили лес, небо и воду.
   Начиная с 9-го, каждый день над головой гудение вражеских и наших самолетов, сухие выстрелы зениток. Воздушные тревоги начинаются с половины восьмого вечера и продолжаются с небольшими перерывами всю ночь. Днем работаю, а ночью сижу в убежище. В общежитие придешь -- холодно, пусто. Одно меня успокаивает -- может, это скоро кончится? Неужели у меня и других никогда не будет такого прекрасного, счастливого настроения, как в прошлом году. Этот хороший и в тоже время трудный год. Первый год в Ленинграде...
  

4 ноября.

   Света нет. Радио молчит. Тревоги с семи вечера.
   Бьют немецкие дальнобойные. Сегодня у Фрунзенского универмага снарядом разбило дом. Среди камней, огромной грудой наваленных, ходили закутанные в одеяла и тряпки люди, искали что-то, пристально заглядывали под камни; а на третьем этаже бился, снизу поддуваемый ветром, богатый персидский ковер, хлопался о стену, как парус... Один гражданин сказал мне: "Вы бы утром посмотрели, когда трупы отвозили машинами".
  

5 ноября.

   Сегодня на работе было собрание, посвященное 24-й годовщине Октябрьской революции.
   Иду после собрания. Только перешла Володарский, вдруг в воздухе с невероятным шумом и визгом пронесся снаряд, разорвавшийся где-то у Чайковской. До сегодняшнего дня я себя считала привыкшей к налетам, но вдруг испытала ужас. Кое-как добежала до дому, снаряды кругом рвутся... После артналета сразу воздушная тревога, которая длилась даже не знаю сколько. Одна в темноте.
  

14 ноября.

   Целый день тревоги. Говорят, начался второй период немецкого наступления на Ленинград. Но, судя по вечерним тревогам, можно считать -- это третий период, так как начало бомбежек не в 8 и 7 часов, как раньше, а в 6 часов вечера.
   Нашла в шкафу забытый всеми кусочек хлеба, с жадностью набросилась на него и весь вечер считала себя счастливейшим человеком, даже набралась храбрости постирать кое-что из белья, а ночью так сильно стреляли зенитки, что я спустилась вниз. В общежитии морозина невыносимая, только в кровати можно согреться. Встав с постели, сразу продрогла. Вернулась из убежища, снова согрелась под одеялом и решила больше не подниматься, хотя бомбежки, артналеты продолжались всю ночь, а я думаю: "Ну и пусть бомбят. Если смерть, то не все ли равно когда -- днем раньше или позже".
  

20 ноября. Войкова, 4.

   На улице снег. Ночую у Маруси (вместе работаем). Нарезали капусты и ели так, с чаем. Если бы мне раньше сказали, что сырая капуста так вкусна, я, пожалуй, не поверила бы. Мы с Марусей целый вечер утешали себя капустой под звуки сирены, которая беспрестанно извещала то тревогу, то отбой.

27 ноября.

   Двести граммов хлеба и один жидковатый обед в день дают себя знать. По лестнице еле поднимаюсь, ужасная апатия. Второй день тревоги с 12 часов дня и до 4-6 вечера, потом маленький перерыв, и опять бомбежки.
   Есть хочется до невероятности. Жить еще неделю, даже больше, а талонов осталось всего ничего. Благодаря двум лепешкам, не выкупила хлеб на завтра, но завтра придет, лепешек не будет, а хлеба 185 граммов.
   Гитлер, этот сверхизверг, хочет нас извести!
  

4 декабря.

   Мороз впервые разукрасил окна. Раньше это было радостное событие, а нынче сердце щемит.
  

6 декабря.

   Канун выходного. Думаю поехать к Марусе -- напроситься на обед. У нее всегда есть продукты. Откуда? Не знаю. А я сэкономлю еду на рабочие дни. Это подло, но на завтра только 125 граммов хлеба на весь день, а есть так хочется. Нечестно? Но, может, люди простят меня? Особенно те, кто сейчас в Ленинграде.
  

10 декабря.

   От Миши, моего однокурсника (он теперь командир взвода), пришло письмо. Вот радость-то! Говорит, что вспоминает меня. Даже не верится. Раньше я не обращала на него внимания. В техникуме сидели за разными партами. Высокий такой, беленький, серьезный, не очень веселый. Как он в окопах в такие морозы?
  

15 декабря.

   Идут бои. Миша! Где ты!?

24 декабря.

   Прихожу домой -- мерещатся хорошие блюда, а есть нечего. Хлеба нет. Как там, в Кургане, отец, мама, сестренка, милые, дорогие, бедные? А в Тоболе можно рыбу ловить!
  

25 декабря.

   Утром радость! Прибавили хлеба, дали 200 граммов. Радуюсь за людей, многие сильно истощены. Я тоже еле двигаю ноги. Но, может, это еще не настоящий упадок сил? Дома по-прежнему холодно, сижу с коптилкой, от которой у меня перед сном вид, словно побывала в печной трубе.
  

5 января 1942 года.

   В Новый год надо бы кричать "Ура!", но голоса и сил не хватило. Полмесяца, как прибавили хлеба, а я еще не привыкла. Съедаю все зараз и к вечеру хочу есть, как собака.
  

7 января.

   Рождество. Вчера, ложась спать, загадала: кого увижу во сне, те выйдут из огня живыми; и всю ночь мы плыли на лодке втроем: мама, Миша и я. Больше никого не видела.
   Как вы, папа и мама? Папа все так же кочегаром на паровозе? Он с шести лет работал на пашне, которая была рядом с железной дорогой. Рассказывал: "Пашем с отцом, а рядышком бегут поезда. Я сижу на коняшке, хворостинка в руке -- правлю. Паровоз с грохотом пробежит, белый дым от него, я нюхаю паровозный дым с наслаждением. Отец ругается: "Чего ядовитый газ нюхаешь?" А я ему: "Нравится. Зовет куда-то".
  

8 января.

   Как никогда тяжело душевно. Был... Предлагал мне... Я его с треском выставила. Слава Богу, у меня еще есть силы не соблазниться на его предложение и особенно на золотые горы, которые он обещает. Ничего мне не надо! Я не могу отдать себя человеку, которого никогда не смогу полюбить. Он сволочь, думает, что я дойду до этого ради куска хлеба?! Чудовище 1942 года! Нет, поступить так -- значит навсегда потерять к себе уважение, а без уважения к себе, что за жизнь?!
  

10 января.

   Сегодня во сне ела чудные лепешки в масле. Так много, что, проснувшись, до сих пор сыта.
   Лепешки были из сдобного теста, румяные, пышные, какие умел выпекать папа. У мамы такие не получались. В детстве папины лепешки были нашим любимым угощением. Садимся на кухне кружком, как зайчата. Мама все приготовит, сковородка на плите раскалится. Заходит на кухню отец, лукаво смотрит на нас, улыбнется в усы, а мы с него глаз не сводим. Он возьмет в руки кусочек теста, помнет в ладонях, аккуратно бросит его, размятое в кружок, на сковородку, и поплывет по кухне сладостно дурманящий запах.
   Я любила есть лепешки, сидя на подоконнике. Беззаботно глядишь в окно. На улице падает снег -- праздничный, не опасный. Люди сыты и никуда не торопятся. У них на руках дети, закутанные в шали. В Кургане румяные, сухие морозы.
  

14 января.

   Да, как много значит позавтракать. Как я раньше это недооценивала? Ну, уж как появится много хлеба, я регулярно завтракать буду.
  

20 января.

   У меня день рождения. Исполнилось семнадцать лет. Вечером вязала бойцам варежки.
   Я часто думаю о тебе, Миша. Ночью, когда не могу уснуть, я мысленно ищу тебя в темноте -- на севере, востоке и западе. Везде, где война. Ты не думай, я три раза ходила в военкомат. С голода стала почти слепой.
  

23 января.

   Ночую на работе, потому что в общежитии холодина. Как дома переночую, утром чувствую себя совсем больной.
   Вечером зашла к Марусе. У нее все время народ. Налили мне тарелку супа, и так мне это показалось нехорошо. Просто ужас! Что она может подумать обо мне и все окружающие ее? Безусловно, я произвожу впечатление голодной нищенки. До чего дошла!
   Шла от Маруси. Какая чудная ночь! Сильный мороз и светло, светло, как днем. Белым-бело, даже воздух белый. Шла у Марсового поля -- это мое любимое место в Ленинграде.
  

28 января.

   Вчера съела хлеб утром, а днем голодала. Вечером же совсем не ела, а утром соленой водички попила, и она даже оказалась вкусной.
   ...Кончился январь. Днем всюду трупы, ночью кошмары. Раньше хоть сны снились хорошие, всегда с обилием вкусной пищи, но теперь одни кошмары о покойниках.
  

5 февраля.

   Сегодня была комсомольская конференция, потом концерт. Выступали знаменитости -- Михайлов, Кедров. Дохнуло забытым, как будто навсегда потерянным счастьем. Как хорошо я себя чувствовала, хотя мы сидели далековато и в холоде.
  

7 февраля.

   Вернулась домой в общежитие. Нет одеяла -- девчата затащили в другую комнату. Потом мы все вместе вязали варежки. Увлеклась работой так, что, когда все легли спать, я продолжала вязать. Дорогие бойцы и командиры, будет ли вам тепло в моих варежках и носках? Пусть вам будет теплее, чем мне.
  

10 февраля.

   Все так же: 300 граммов хлеба и водичка. Но теперь воды много пить не буду: многие от этого страдают.
  

12 февраля.

   Все эти дни по вечерам вяжу.
  

15 февраля.

   Первая добрая ночь после долгих мучений от удушья и кашля, но самое большое страдание -- грязь в комнате, которую я не в силах убрать.
   Живы ли родные? Мама, папа, сестричка Нюра? Миша? Я ему написала, что работаю в строительной конторе. Можно сказать, у меня оборонная работа. Строим...
  

14 марта.

   Уже много дней не хочется есть -- это серьезно страшно.
   Трамваи не ходят, воды нет, света нет. Пошаливает здоровье, опухло под глазами, особенно под правым. Неужели потому, что много пью воды? Писать не могу. Разбегаются мысли. Но я все перенесу. Уверена -- немцев отгонят от Ленинграда.
  

9 мая 1942 года.

   От Миши с фронта больше не было писем. Сегодня распростилась с косой.
  

22 июня 1942 года.

   Сейчас по радио передали: "Пятнадцать минут десятого". Начал выступать Всеволод Вишневский, и вдруг завыла сирена. Это напомнило, что сегодня год, как началась война. На громадных пространствах идут бои! Миллионы раньше не знавших друг о друге людей делают одно необыкновенное и святое -- сражаются с нацизмом. Меня среди них нет! Кто я? Маленькая свечечка, от которой никого не греющий свет. Зачем я жила? К чему готовилась? Думала ли, что настанет час, а я не буду готова к борьбе? Нет, не думала. Казалось, все потяну. И окопы. Теперь поняла: в моей довоенной жизни не было поступка, говорящего, что я могу подняться над повседневностью. Мне казалось, главное свершилось до моего рождения и нам больше не угрожают. Не верила, что будет война. Сколько было сделано, чтобы ее не случилось!
   Да, я сама во всем виновата. Уже год война, а я еще ничего не сделала. Отдала колечко в Фонд обороны, вяжу бойцам варежки и носки, мотаюсь по стройобъектам, черчу, считаю. Но все равно стыдно, как медленно я живу. Прямо черепаха какая-то. Раньше я думала, что никогда е умру! Теперь главное для меня -- не поддаваться смирению, что смерть -- избавление и покой.
   И еще я думаю... Если бы от рождения люди наделялись способностью воспринимать чужую боль как свою, войны бы не было. Каждому, стреляющему в чужого ребенка, казалось бы, что он убивает своего! Фашист только внешне человек, все у него вытравлено!
   Тревога длилась долго, но тихо. Только гудят в воздухе наши ястребки.
  

3 ноября.

   Приближается праздник. По старой традиции люди ждут от него хорошего.
  

5 ноября.

   Сегодня по радио слышала передачу для молодежи -- письмо Наташи Петровой редактору, где она рассказывает, из-за чего разошлась с единственной, любимой подругой: та живет одним днем и, выражаясь по-сегодняшнему, "крушит вовсю", ибо считает: война все спишет. Я бы тоже с такой порвала!
   Раньше я боялась умереть с голода. Сейчас нет.
  

7 ноября.

   Сегодня праздник. Навела дома порядок. Сейчас сижу за столиком, не могу отдышаться.
   Завыла сирена, и наши зенитки забили так сильно, что я боюсь за окна. Зенитки так давно уже не работали. Я подошла к окну, отогнула шторину. Луна, прожекторы, вспышки зенитного огня. Глухое урчание самолетов.
  

3 декабря.

   За хлебом очереди на квартал. Получила хлеб в восемь часов утра, вернулась домой и почти весь съела, кусочек убрала в шкаф, но есть так хочется.
  

5 декабря.

   Все дни беспрерывно обстрелы. Как-то странно. Один выстрел в 15-20 минут и не в одно место. Обстрел кончился, и сразу сигнал воздушной тревоги. С больной ногой добралась домой.
  

7 декабря.

   Попала под обстрел, осколки сыпались как град. И как во время вчерашнего обстрела, который застал меня на площади Нахимова, я стояла в подъезде и дрожала. Не знаю, что со мной творится, не нахожу себе места. Бывают моменты -- просто не знаю, что бы с собой сделала.
  

10 декабря.

   Слабость, кружится голова, лицо опухает, становится землисто-серым. Сейчас ужасный обстрел. Бьют немецкие дальнобойные, дом беспрестанно дрожит.
  

15 декабря.

   По дороге с работы долго глядела на Ленинград.
  

22 декабря.

   Понемногу живу. Опухли руки и ноги. Сегодня встретилась одна наша рабочая. Я ее совсем не знаю. Она меня откуда-то знает. Вдруг подает мне свою пайку. Я расплакалась, но, конечно, взять не могла. Это ее великодушие я никогда не забуду!"
  
   Настольная лампа на моем самодельном столе замигала и, коротко вспыхнув, погасла.
   Обычно со света ничего не видишь перед собой, а тут из темно-синей ночи выступили громадные тени давно живущих на белом свете тополей и берез. Они, как и я, не собирались умирать, а девушка, тетрадь которой лежала передо мной, не дожила до восемнадцати лет. Деревья, если им не мешать, живут много дольше людей. Меня это всегда удивляло, и я позавидовал березам и тополям.
   Я закрыл блокадный дневник. После того, что прочел, как-то неловко было возвращаться к мирной, нормальной жизни, хотя дневник, как я и говорил, был самый обыкновенный. Одна из тысяч умерших без имени и фамилии. Девушка. Простая душа. Не героиня. После тетрадных листков Тани Савичевой, где в нескольких записях уместилось все мученичество Ленинграда, в дневнике сибирячки уже не было того, что могло перевернуть душу незнакомого с войной человека, но все, что я прочел, было пережито, и в строгих, скупых словах была взрослая боль и самое главное для меня -- способность не сдаться!
   Я прислушался к сонному дыханию жены и подумал, что она у меня лейтенант медицинской службы в запасе. Я встал из-за самодельного столика, сел к ней на диван и погладил ее длинные, по случаю сна распущенные по плечам, русые волосы. Она сразу проснулась и секунду, возвращаясь ко мне, смотрела, не узнавая, потом улыбнулась, как наша дочурка, и снова, ни о чем не тревожась, уснула.
   Через неделю субботним утром нас разбудил телефонный звонок.
   -- Слушай, -- бодро сказал мне в трубку Сергеев. -- Как жизнь?
   -- Да ничего. -- Я окончательно проснулся и подумал: "Зачем я ему снова понадобился?"
   - У меня вот какое дело, -- замялся Сергеев.
   - Ну что? -- Я вдруг почувствовал раздражение.
   - Да неудобно как-то об этом вести разговор.
   - Слушаю!
   - Да жена, -- извиняющимся топом начал рассказывать он. -- Недовольна, что я тебе эту тетрадку отдал. Ну, ленинградскую. Говорит, твой приятель опубликует ее в журнале, заработает на этом деле...
   -- Так, -- потерянно сказал я.
   -- Всю неделю поедом ест, как с цепи сорвалась. До чего жадная баба! Ты уж ее извини. У нее было трудное детство.
   - Что же ты предлагаешь? -- как можно спокойно сказал я.
   Давай где-нибудь встретимся на нейтральной территории. Разопьем бутылочку коньяка, вернем ей эту тетрадь, а я тебе еще подписку на Гоголя сделаю!
   - Иди ты! -- закричал я на него. -- Я эту тетрадь вам так верну, без всякой подписки! По почте пришлю! Адрес давай!
   Через час мы вместе с женой и нашей маленькой дочкой были на почте. Старая седая женщина, с побитыми ревматизмом пальцами завернула нам тетрадку в светло-коричневую бумагу, и я мысленно поблагодарил ее, что она, человек пенсионного возраста, еще работает. Потом я надписал на конверте: "Ленинград, Петропавловская крепость, д. N 3, Музей истории Ленинграда".
   А Сергеев мне больше никогда не звонил.
  

Оценка: 8.75*6  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

По всем вопросам, связанным с использованием представленных на okopka.ru материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email: okopka.ru@mail.ru
(с)okopka.ru, 2008-2019