Okopka.ru Окопная проза
Иванов Николай
Вxoд в плен бесплатный, или расстрелять в ноябре

[Регистрация] [Обсуждения] [Новинки] [English] [Помощь] [Найти] [Построения] [Рекламодателю] [Контакты]
Оценка: 6.46*39  Ваша оценка:


   ВXOД В ПЛЕН БЕСПЛАТНЫЙ,
   ИЛИ РАССТРЕЛЯТЬ В НОЯБРЕ
  
  
   Спецгруппе,
   которая отыскала меня в чеченских подземельях
   и освободила из плена - с вечным благодарением.

Автор.

  
   1
  
   -- Кто полковник?
   -- Я.
   Встать и выпрямиться не успеваю. Удар сбивает с ног -- профессиональный, резкий, без замаха. Однако упасть не дают наручники, которыми я прикован к Махмуду. Тот в свою очередь зацеплен за Бориса, мы все втроем наклоняемся, но падающего "домино" не получилось - устояли. А похожи, наверное, на покосившийся штакетник, схваченный одной цепью.
   Кровь от рассеченной губы наполняет рот, хочется сплюнуть, но боевик стоит вплотную, не позволяя отвернуться, и приходится сглатывать кровавую ушку. Ничего, собственная. А вот мой взгляд на "Боксера" оказался, наверное, столь выразительно презрительным, что он поинтересовался:
   -- Ну, и что увидел?
   Вижу его красные от бессонницы глаза. Сам Боксер в черной маске-чулке, взгляд его устремлен на меня через неровные, обтрепанные от времени вырезы. Впрочем, это встретились не наши глаза, а заискрились, оттолкнулись два оголенных провода. Хотя боевику что отталкиваться. Он упирает мне в лоб ствол автомата, и откуда-то издалека, из курсантских времен промельк­нуло: во время учений при стрельбе холостыми патронами мы накручивали на стволы круглые блестящие компенсаторы. Сам всегда улыбался, когда они мелькали в кино, а киногерои после автоматных очередей картинно падали с пятнами крови на теле.
   Сейчас кровь в собственном рту настоящая, а ствол - угловатый, холодный. Да и какие, к черту, в Чечне во время войны холостые патроны! Пора уже привыкнуть и к тому, что меня бьют только за то, что полковник.
   - Что молчишь? В контрразведке научился?
   Ствол давит все больнее, я и сам чувствую, что пауза затягивается, но нейтраль­ного ответа найти не могу. А надо. Если не убили сразу, надо. Иначе навешают всех собак - от сталинской высылки чеченцев в Казахстан до приказа Грачева штурмовать Грозный. Пленный отвечает за все и за всех.
   Осторожно отклоняюсь от готового продавить лоб вороненого ствола и столь же осторожно возвращаюсь к первому вопросу, даю полный расклад своей нынешней должности:
   - Я - полковник налоговой полиции. Журналист.
   - А это мы еще проверим, - усмехаются под маской, но автомат от головы отходит. - Только запомни, полковник: если окажешься контрразведчиком, уши тебе отрежу лично.
   Киваю головой, но не ради согласия, а чтобы таким образом оставить взгляд внизу. И больше его не поднимать: в затылок вопросы задавать труднее. Кажется, начинаю постигать первое и, скорее всего, величайшее искусство плена - не раздражать охрану. И не смотреть никому из них в глаза. Даже если я в чем-то и прав, у человека с автоматом все равно больше прав. На меня...
   Уловка проходит: исподлобья вижу, как охранник отступает на пару шагов, усаживается на сваленные в углу погреба доски. Привычно, стволом в нашу сторону, устраива­ет на коленях АКМ. Тягостно молчит. Тягостно для нас, троих пленников, потому что будущее предпола­гает только худшие варианты.
   Хотя что может оказаться хуже плена? Только смерть.
   Нет, я не прав даже перед собой. Лично я боюсь еще и пыток. Не хочу боли. Страшно, что не выдержу. И сойду с ума, стану похожим на обезьяну. Если уж умирать -- то лучше сразу.
   Словно собираясь исполнить это мое желание, Боксер встает. Сдержаться, взгляд - только на его ботинки: не нужны ни глаза его через маску, ни новые расспросы. Если бы можно было заморозить время или сделать его вяз­ким! Тогда охрана стала бы двигаться словно в за­медленной съемке, исчезли бы резкость и неожидан­ности...
   Получилось еще лучше: Боксер, постояв около нас, вообще уходит. Но почему? На какое время оставля­ет одних? С чем вернется? Вопросы рождаются из ничего, и сейчас от них, в другой обстановке совершенно безобидных, зависят наши жизни.
   Ботинки поднимаются по лесенке вверх, к люку. Ровно на эти же ступени попеременно поднимаю и голову. Хлопает крышка, и мы остаемся втроем. Переводим дух. Оглядыва­емся.
   Над головой -- тусклая лампочка. Подвал ог­ромный, хоть загоняй грузовик, а мы, мокрые и продрогшие после дождя, сидим на рулоне линолеума, словно воробьи. Говорить не хочется, не о чем -- мы мало знаем друг друга, да и боязно -- вдруг оставлен "жучок". И -- полная обреченность.
   Вновь поднимается крышка. Торопливо опускаем головы. Почему Боксер так быстро вернулся? Что скажет? Куда поведет?
   Останавливается рядом, и в голову вновь упирается ствол автомата. Тороплюсь напрячь, сцепить зубы, чтобы спасти во время новых ударов и их, и челюсть. Готов.
   Поднимаю взгляд. Бей.
   Но на этот раз картина более чем благостная: на стволе автомата, покачиваясь, висят три пары чер­ных носков. В доброту и благородство после всего случившегося не верится, и решаюсь спросить:
   - Нам?
   Боксер молча сбрасывает с "жердочки" подарок. Осторожно, все еще опасаясь подвоха, начинаем снимать мокрую обувь. Труднее всего сидящему в центре Махмуду -- он вынужден приноравливаться то ко мне, то к движениям своего начальника, с которым его связывают наручниками с другой стороны. На­верное, так меняет свою обувь сороконожка, если, конечно, носит ее.
   Новые носки высоки, наподобие гольф, и хотя ноги приходится засовывать снова в мокрые туфли, все равно становится теплее. Так что черные носки, хочешь не хочешь, оказались единственным светлым пятном начавшегося плена. Теперь опять замереть, лелеять добрую весточку...
   Но чудо на этом не кончилось. На плечи падают одеяла. Да нет, какие одеяла -- это опустила на нас свои крылья надежда: если нормально стали отно­ситься, то, может, все обойдется и отпустят? А что? Я, хотя и в погонах, но журналист. Борис Таукенов-- управляющий филиалом Мосстройбанка в Нальчике. Махмуд Битуев -- водитель инкассаторской ма­шины. Мы не воевали, не стреляли...
   Боксер словно читает мысли и выносит свой вердикт:
   - Короче, ты - вор, - указывает на Бориса. Переводит автомат на меня: - Ты - пособник вора. А ты, - оружие в сторону Махмуда, - во­зишь воров.
   Машинально отмечаю: лучше пусть держат за вора, чем за контрразведчика...
   - Мы деньги не вывозили, а привозили в Гроз­ный. На зарплату вам же, чеченцам, - не соглашаясь, начинает кипятиться Борис. Ему что, его уши не дороги? - Это большая разница.
   - Вы не тем чеченцам помогали и не той Чечне, - обрывает охранник. - А потому будете на­казаны и казнены.
   Нет, одеяла не дают гарантий на надежду. К тому же темно-синий шерстяной квадрат, доставшийся банкиру, наискосок прострелен автоматной очередью. Борис тоже замечает дыры, замирает. Знак свыше? Сбросить его на землю? Ботинки Боксера рядом, тому не до сантиментов и психологических тонко­стей, и Таукенов медленно набрасывает, словно судьбу, простреленное одеяло на свои плечи. Первая черная метка выставлена.
   -- Короче, сидеть на месте,-- предупреждает Боксер и снова исчезает в люке.
   Укутываясь в одеяла, пытаемся удобнее и поплот­нее усесться. На часах около пяти утра, ночь -- кстати, самая короткая в году -- уже почти прошла, и нас, несмотря на все случившееся, постепенно одолевает дремота. Краем сознания цепляю, что это глупо - спать перед тем, как тебя, скорее всего, расстреляют. Но усталость, оказывается, смыкает глаза даже смертникам. А ведь еще сутки назад я был свободен и строил какие-то планы...
  
   2
   Что есть российский офицер в плену у чеченцев? Существует ли у него возможность выжить, бежать, а в какие моменты судьба висит на волоске? Нужно ему рассчитывать только на свои силы или за него станут бороться товарищи и государство? Что происходит с трех сторон плена: у родных и близких пленника, у него самого и у охраны? Каковы они, подземные тюрьмы конца двадцатого века?
   Я прилетел в Грозный в середине июня 96-го, когда война дышала еще полной грудью.
   Ее легкие находились где-то в чеченских предго­рьях, а вот сердце -- сердце в Москве. И именно оно, заставляя войну дышать и жить, гнало по арте­риям оружие, продукты, боеприпасы и людей. Это в первую очередь были рабоче-крестьянские ребятиш­ки-солдаты, не сумевшие отмазаться от армии, и бравые до первого боя контрактники, которым за войну, исходя из рыночных законов, уже платили деньги. А возглавляли колонны, естественно, офицеры, ошалевшие от безде­нежья, отсутствия жилья, задерганные политическими за­явлениями депутатов и невесть откуда повылезавших правозащитников "выполняй -- не выполняй", "стре­ляй -- не стреляй", "герой -- подлец".
   Назад, по венам, из Чечни выталкивались цинко­вые гробы, знакомые по Афгану как "груз 200". Не прерывалась ни на день цепочка живых, но искале­ченных солдат, подорванной техники и окончательно во всем разуверившихся, увольняющихся из армии офицеров. Все это перерабатывалось, сортировалось в военкоматах, госпиталях, складах артвооружения, где вновь готовились живительные коктейли для под­держания войны.
   Эти два потока текли навстречу друг другу совсем рядом, нигде, однако, не пересекаясь. Кто-то умный рассудил: а зачем преждевременно показывать здоро­вым и сильным будущим героям, какими они могут стать после первого же боя?
   Что-то подобное я отметил еще по афганской войне: ташкентский аэропорт Тузель, откуда в Кабул перебрасывался ограниченный контингент наших войск, распола­гался всего в пятистах метрах от деревообрабатываю­щего завода, где работало так называемое "нестан­дартное подразделение" по изготовлению гробов для этого самого ОКСВ. Один из летчиков военно-транспортной авиации, развозивший по стране "груз 200", однажды признался мне:
   -- Знаешь, когда я почувствовал, что в Афгане идет настоящая война? Думаешь, когда без передыш­ки забрасывали туда людей? Совсем нет. Когда карта, на которой мы отмечали аэродромы посадок с погибшими, оказалась сплошь утыкана флажками...
   Впрочем, все это больше политика, в которую мне никоим образом не хотелось влезать. Моя ко­мандировка в Чечню по-журналистски выглядела куда интереснее: можно ли собирать налоги во время войны? И с кого? Тема совершенно новая в нарождающихся рыночных отношениях, и поко­паться в ней первому -- нормальная мечта любого нормального газетчика. Держал в уме и вторую возможность - собрать впечатления для своей новой книги "Спецназ, который не вернется". Я должен был своими глазами увидеть, где погибали мои литературные герои - дурная привычка добывать материал для книг, а не высасывать сюжеты из пальца, "сидя" на спине. К тому же на восстановление Чечни выделялись фантастические суммы, все твер­дили об их загадочных исчезновениях, но дальше московских сплетен дело не шло. Мечталось заглянуть и за эту ширмочку...
   Сам Грозный даже спустя полтора года после его взятия представлял мрачную картину. Центр лежал в сплошных развалинах. Подобное могла сотворить только авиация, и вспомнились пресс-конференции о том, что современное вооружение способно наносить точечные, избирательные удары. Хоть в открытую форточку.
   Точечные удары в этой войне -- это когда на российских картах определили точку - российский город Грозный, и в нее, не боясь промахнуться, вы­кладывали боезапасы российские же бомбардиров­щики. По российским жителям. В большинстве своем по фронтовикам и русским, которым, в отли­чие от разбежавшихся по сельским родственникам чеченцев, уходить было некуда. Пора признаться и в этом. И какие там открытые форточки...
   Накануне войны министр обороны Павел Грачев, прав­да, убеждал, что способен взять город за два часа одним парашютно-десантным полком (или двумя полками за один час, что все равно относится к полному бреду). Если уж готовилась спецоперация, то ее следовало проводить еще меньшими силами. В 1979 году в Афганистане, в чужой стране, одним "мусульманским" батальоном и двумя поварами-раз­ведчиками сумели поменять неугодный Кремлю режим Амина, а здесь...
   А здесь в новогоднюю ночь 1995 года в узкие улочки Грозного ввели танки.
   Господи, в каких академиях обучались генералы, которые позволили технике войти в город без при­крытия пехоты? Торопились преподнести подарок министру, отмечавшему в Новый год свой день рож­дения? А тот, в свою очередь, мечтал о праздничном рапорте Президенту? Думали взять дудаевцев "теп­ленькими" после застольных возлияний? Но к тому времени чеченцы перешли на мусульманский кален­дарь и подобные новогодние празднества уже не от­мечали. Тем более спиртным, запрещенным по ша­риату.
   А посчитал ли кто-нибудь количество гранатоме­тов, оказавшихся в руках боевиков? Танков и артил­лерии, оставленных в мятежной республике по решению правительства Гайдара? Учли, в конце концов, отчаянный, самовлюб­ленный характер горцев, которым с самых высоких местных трибун дудаевцы уже внушали, что у чечена должна быть самая красивая девушка, самая модная одежда, а если он угоняет в России автомо­биль, то самый шикарный? И что любой кавказец изначально выше русака?..
   Родился тогда и анекдот, обожаемый боевиками, а потому добавляющий кое-что в понимании их харак­тера.
   -- Встречает чечен мужика и говорит: направо не ходи, там тебя ограбят через сто метров. Налево не ходи тоже, ограбят через двести метров. Вперед -- тем более, потому что ограбят за первым поворотом. Давай я тебя ограблю здесь.
   То, что Чечня и Дудаев зашли слишком далеко и нужно что-то предпринимать -- в этом никто не со­мневался: жить отдельно от России, но за ее счет -- слишком откровенная наглость. Подобное требовалось пресечь хотя бы в назидание другим. Но танки, самолеты по той самой точке на карте... Аргумент оружия не есть признак силы. Скорее наоборот. Им удовле­творяются политические амбиции и даже наказываются вместе с неугодными лидерами целые народы, но никогда не раз­вязываются узлы. Тем более в национальном вопро­се, где как бы все правы...
   Федеральные войска взяли развалины города через несколько недель упорных боев, оставив с обеих сторон десятки тысяч убитых и раненых. И тут же завязли в бесконечных боях местного значения. Еще один анек­дот, уже русский:
   -- Что высматриваешь, рядовой Петров?
   -- Да не пылит ли тот парашютно-десантный полк, товарищ капитан, который закончит эту войну за два часа.
   -- Э-э, займись-ка делом -- набей патронами магазин для очередного боя. Пыли той можно ждать годами...
   Зато не по артериям и венам, а по каналам, неведомым простым смертным, потекли полноводной рекой из Москвы на отстройку только что самими же разрушен­ного деньги. Много денег. Грузовики денег. Вроде не разучились с совет­ских времен помогать тем, кому трудно.
   Двадцать строительных организаций, получивших эти суммы и право на восстановление Чечни, в свою очередь создали по два-три десятка субподрядных организаций, передоверив им строительство и поимев на этом свои проценты. Новые хозяева денег, не мудрствуя лукаво, родили еще не­сколько десятков бригад, и тоже не бескорыстно. В конечном итоге на "чеченские" деньги насело около тысячи строительных организаций, которые в Чечне на налоговый учет не стали и, соответственно, ника­ких налогов не платили -- ни дорожных, ни пенси­онных, ни каких-либо других. Деньги крутились где угодно, но только не в республике, которой предна­значались.
   Это раскопал не я, а налоговая полиция Чечни. И сумела доказать Москве, что подобным образом вос­станавливать республику можно бесконечно долго. Президент России легко издал специальный указ, обязы­вающий всех строителей стать на учет в налоговые органы по месту работы. И...
   И когда я знакомился с Грозным, на его развали­нах увидел всего один экскаватор, который, как оранжевый пыльный жук, копошился на развалинах бывшего президентского дворца. Один на весь город! Б.Н.Ельцин, к сожалению, со своими указами был грозен только для ближайшего окружения и личной администрации, дрожавшей за свои кресла.
   Сама налоговая полиция размещалась в здании полуразрушенного детского садика. О его прежней принадлежности напоминали лишь песочницы, при­способленные под курилки и места чистки оружия, широченные окна, ныне забаррикадированные меш­ками с песком, да бывшая воспитательница Людмила Ивановна, перешедшая в уборщицы. Пожалуй, еще рисунок колобка на стене, насквозь прошитый в румяную щеку рваным осколком. Зато перед ним, не испугавшись взрыва, сидела целехонькая лиса и размышляла: кушать ей искалеченного уродца или полакомиться чем-нибудь более вкусным. Такая вот старинная сказочка в современном ин­терьере.
   Кто знал, что в течение всего пребывания в Гроз­ном я сам был подобен колобку, а за мной осторож­но, чтобы не спугнуть, наблюдала другая лиса.
   -- На тебе, полковник, мы поставили метку, когда ты только позвонил в Грозный и сообщил о своем приезде,-- признаются потом боевики. И с похвальбой, которая частенько развязывала им языки, пояснили: -- У нас ведь в каждом государственном учреждении сидят свои разведчики и осведомители. Или сочувствующие. И пусть попробуют не сообщить что-то важное...
   А я, наивный, трогательно прощался с теми, кто вышел меня проводить на попутке в Нальчик. А может, ее специально подсунули мне, да еще сопроводив предложение улыбкой:
   - Не побоитесь ехать без охраны?
   Что мог ответить я остающимся под пулями ребятам? Что боюсь? Что требую сопровождения? Подловили, подловили на десантной гордости, хотя афганский опыт подсказывал: зря сажусь к незнакомцам. А учил на собственной шкуре в Афгане: не бойся бояться, если хочешь улыбаться, а не плакать в этой жизни. Перестрахуйся. Во враждебной среде главенствует закон крокодила, обожаемый в ГРУ - Главном разведуправлении Генштаба: если вошел в одном месте, то выйди в другом. Крокодиловую кожу для дамских сумочек и мужских портмоне добывают элементарно просто: рептилии возвращаются из реки обязательно в том месте, где в нее вползли. Охотники и вкапывают именно на этих следах остроконечные пики, о которые животные сами же и распарывают себе брюхо. А всего-то и следовало - изменить маршрут. Ведь скорее всего именно среди провожающих оказался тот "охотник", кто передал по рации боевикам после нашего отъезда:
   - Берите инкассаторскую "Ниву", они поехали по старопромысловской дороге.
   Взяли красиво. Через час пути обогнавший нас БМВ стал подсекать "Ниву", пытаясь оттеснить ее в кювет. Мы еще ничего не поняли, а из окон высунулось по паре пулеметов. Резко оглядываюсь. Пристроившаяся сзади "шестерка" не напоминала пулеметную елочку только потому, что основным стволом в ней оказался гранатомет. А нам жестами уже прика­зывали остановиться.
   - Конец. Боевики, - шепчет сзади Махмуд.
   Я еще пытаюсь надеяться на недоразумение, ведь окружающие нас люди - в родной десантной "пятнашке". Почему не взял оружие!
   Борис, после выезда из Грозного сменивший за рулем водителя, по всем правилам дорожного движения замигал поворо­том и съехал на обочину. На этом взаимные любез­ности закончились. Не успел он заглушить мотор, как выбежавшие из машин люди в камуфляже буквально вырвали его с сиденья. В распахнутые дверцы всунулись два длинноносых "красавчика" -- так чеченцы нарекли пулеметы. Упираются в нас с Махмудом:
   -- Руки за голову, голову -- в колени.
   Команды и движения отработаны до автоматиз­ма -- не у нас, конечно, а у боевиков. Водительское место уже занято, Борис исчез. Кортеж, прервав движение на трассе, разворачивается и мчится в обратную сторо­ну. Никто не вмешался в происходящее, не выбежал на помощь, не погнался вслед. Начинает доходить, что все происшедшее -- по-настоящему, что это -- плен и жизнь обесценилась до одной пули. До легко­го нажатия на спусковой крючок пулемета, приставленного к голове.
   Лоб, уткнутый в колени, покрывается потом, от него же липко горит спина. Неужели страх? Он -- такой?
   Пытаюсь лихорадочно вспомнить, что у меня есть такого, за что сразу поставят к стенке. Блокнот с записями "нечаянно" уронил, когда распахивали дверцы, и его удалось затолкать ногами под сиденье. Найдут, конечно, но потом. А вот отпечатанное на бланке редакционное задание -- это моя смерть. Особенно строчки о том, что я должен собрать мате­риал о мужестве чеченских налоговых полицейских, защищавших Грозный от боевиков. Зачем печа­тал задание и брал с собой? Ну страдал бы склерозом и не помнил, зачем еду в Чечню, тогда простительно. А так будет мне сейчас чужое мужество...
   Но я - уже пропал, а вот фотоаппарат... На последних кад­рах-- ребята из физзащиты, охраняющие здание с раненым колобком. Их лица крупным планом. Подставил. А перед этим -- снимки, где я в окружении воронежских омоновцев. Снялись на память совершенно случайно, когда они подъехали проверить наши документы. Милиционеры обвешаны оружием, победно вскинули вверх кулаки. Будут мне и кулаки...
   Но кулак взметнулся и вбился в меня, как в тренировочную грушу, когда раскрыли удостовере­ние.
   -- По-олковник?! Мразь.
   Машины загнаны в лесополосу. Документы изучает огромного роста парень с вырубленным слов­но из камня лицом. Наверняка из числа непримири­мых. Еще ни он, ни я не знали и даже не предполага­ли, что именно он через несколько месяцев займется моим обменом, а на прощание скажет:
   -- Я тебя взял, полковник, я тебя и отдаю.
   Но когда это еще будет... Пока же остальные боевики хоть и с долей стеснения, отворачиваясь, но возятся в наших дорожных сумках, сортируют и делят мои командировочные деньги, спорткостюм, рубашки, туфли. Улучаю момент и незамет­но, пальцами разрываю браслет часов: может, после этого не позарятся на них? Часы очень дороги, пода­рок. И главное, чтобы не прочли название -- "Гене­ральские", ибо за полковника уже получил. Как же в плену начинает выпирать любая мелочь! И как легко взяли!
   В Афгане вообще-то во мне сидело больше бое­вой настороженности. По крайней мере, там на опе­рации не выходил, не убрав из карманов все, что могло говорить о моей принадлежности к военной журналистике: почему-то был убежден, что из воз­можного плена пехотного лейтенанта обменяют бы­стрее журналиста. А вообще на случай возможного плена всегда подальше откладывались одна граната и патрон-"смертничек", чтобы случайно не израсходо­вать их в пылу боя: готовность на собственный подрыв или самострел отложилась в мозгу, как загар под афганским солнцем -- не смоешь и не выветришь.
   Рассчитывались варианты и при движении в ко­лонне. Сидели, например, всегда на броне, но одной ногой -- в люк. Знали: при стрельбе снайперов можно быстро юркнуть вниз, а ежели подрыв на мине или фугасе, то оторвет всего лишь одну ногу. Я жертвовал правой, друг -- левой. Чтобы потом поку­пать одну пару обуви на двоих. Знали все и в комна­те: в случае гибели или плена то, что лежит в тум­бочке на верхней полке, уничтожается, а остальное отправляется домой.
   Существовали еще сотни мелочей, которые, оказывается, бронежилетом оберегали нас от непредвиденностей и случайностей. Не потому ли за девять лет афганской войны мы потеряли солдат меньше, чем при одном штурме Грозного? Тогда, в Афгане, всех командиров за подобное прямым ходом отправили бы на скамью подсудимых. Слишком быстро забыли Афганистан. Его уроки. Я -- тоже.
   И сразу же поплатился. Хорошо, что дома сказал только сыну, куда еду. Значит, там хватятся не рань­ше, чем через неделю. Догадался предупредить о выезде и дежурного в Нальчике, там после восемнадцати часов начнут волноваться по поводу моего отсутствия. Позвонят оперативному дежурному в Москву. Так что можно надеяться, что часов с десяти вечера начнутся поиски. И если сразу не расстреляли, значит, время работает на нас. Надо тянуть время...
   Махмуда и Бориса отвели в сторону, разбираются пока со мной, оставленным в кабине.
   -- Где оружие?
   -- Я приехал без него.
   -- Мужчина на войне должен быть с оружием. И стрелять из него,-- усмехается Непримиримый.-- А это чье?
   Из-под водительского сиденья, с расчетом на эффект, извлекаются пистолет Макарова и винчестер. Подкинули?
   -- Мое,-- подает голос Махмуд.
   Непримиримый не поверил, потому даже не обернулся. В самом деле, как это так: полков­ник-- и без оружия!
   И тут доходит -- да это же полное пренебреже­ние к боевикам! Они наводят страх на Россию, за­хватывают ее города, а здесь, под носом, полковники раскатывают без оружия и охраны.
   -- Смелый, что ли?
   Смелость или трусость здесь ни при чем. Всего лишь афганский опыт, вот здесь как раз сработав­ший: пистолет на войне только мешает, а против "красавчиков" и гранатомета в засаде -- новогодняя хлопушка страшнее. И все-таки хорошо, что меня не сопровождала охрана. Завяжись бой, ле­тели бы от всех нас одни ошметки.
   Наконец вытаскивают из машины и меня. Руки сразу назад, в жесткий захват наручников. "Неж­ность" называются: чуть пошевелишься, из стальных колец мгновенно вылезают шипы. Уткнув головой в машину, обыскивают. Вытряхивают карманы. Рас­сматривают часы, которые подстреленной птицей машут оборванными крыльями. Пренебрежительно возвращают:
   -- "Генеральские"...-- Мол, не мог "Сейко" для нас приобрести.-- Устраивайся,-- проведя лицом по борту машины, бьют по ногам, сбивают на землю.
   Оберегая лицо, стараюсь упасть на бок, как при парашютных прыжках. Локтем впиваюсь в чер­нозем. Придется отстирывать пиджак.
   Идиот! Каким нужно стать идиотом, чтобы думать о подобных мелочах. Чтобы вообще ехать в эту командировку. Кому что доказал? Хотел впечатлений? Налоги и война... Бред! Война -- это боль, грязь, страдания. Смерть. Бесси­лие слабого и безоружного. Упоение своей всесильностью человека с оружием. Игра своей и чужими жизнями. Плен. "Спецназ, который не вернется". Я не спецназ, но уже ясно, что не вернусь тоже. Накаркал.
   Начинает накрапывать дождик. Подводят Бориса и Махмуда, их сковывают одними наручниками. Автоматчики стоят по кругу, один из них уже в моей рубашке. Непримиримый рассматривает мои книги, найденные в сумке. Вычитал в сведениях обо мне что-то неприятное для себя:
   -- Значит, воевал в Афганистане? Убивал мусуль­ман? А ты знаешь, что они наши братья?
   Сзади кто-то бьет ногой и прикладом. Сдержива­юсь, не оглядываюсь. Да и что это даст, тем более, что за Афган у меня медаль "За отвагу" и орден. Надо надеть "рубашку" и держать удары. Бьют - значит, выпускают пар. Они должны бить, это для них психологическая разрядка. Держать удары... Держать... Все равно держать...
   Выручая меня, недалеко от лесополосы затарахтел вертолет. Ищут нас? Вдруг с трассы все-таки передали на блокпост о захвате инкассаторской машины и начались ее поис­ки?
   Появление "вертушки" настораживает и конвоиров. Они выставляют в ее сторону оружие и заметно оживляются, когда гул смолкает. В сумке отыскался, наконец, и фотоаппарат. Завтра проявится пленка, и мой чистосердечный ответ про отсутст­вие оружия расценят как издевательство: на сним­ке меня обнимали, кажется, четверо воронежских пулеметчи­ков.
   Глупо. Все глупо в этой командировке...
   -- Ну, а теперь колись, откуда ты,-- нависает каменной глыбой Непримиримый.
   -- Из Москвы. Налоговая полиция России.
   -- Сказки рассказывай на ночь детям. Из ФСБ или ГРУ?
   -- Из полиции.
   -- Ты рискуешь вывести меня из терпения. Я ясно спросил.
   -- Мои документы у вас.
   -- "Крыша". Все это,-- он потряс удостоверением, журналистским билетом, книгами,-- прикрытие. Ты фээсбэшник и выполнял какие-то сложные зада­ния, потому что в сорок лет просто так полковника­ми не становятся.
   Такой "аргумент" крыть нечем, остается пожать плечами и молчать. Хорошо, что не два года назад поймали: полковником я стал в тридцать восемь. Просто не прятался от Афгана. На Курилах был, на Памире. Спускался в ра­кетные шахты, заходил к врачам в операционные. Записывался в отряд космонавтов, прыгал с парашю­том и форсировал в танках реки по дну. Теперь можно спросить: зачем? Все обрывается, когда тычут мордой в чернозем.
   Чуть в стороне от нас подъезжают и отъезжают машины, около нас появляются и исчезают все новые люди. Им приятно пнуть меня, но делают это сзади, воровски: то ли не хотят показывать лиц, то ли им интересно наблюдать, как я дергаюсь от неожиданных ударов. А лично мне становится все равно. Первый испуг про­шел, и хотя безысходность осталась, определяю для себя главное -- собраться, не паниковать. Что будет-- то и приму. От меня сейчас ничего не зависит.
   -- Ты что такой спокойный? -- видимо, я слиш­ком явно посылаю судьбу по течению, и это замеча­ется боевиками. Недовольны: -- Ну-ну, посмотрим на тебя через пару часов.
   Прячась от дождя, Непримиримый залезает в ка­бину и смотрит на нас, лежащих на земле, отту­да. Бориса и Махмуда дергают меньше: все же мусульмане, соседи-балкарцы. Их могли бы вооб­ще-то и отпустить, это предписывает тот же закон гор. Одному оставаться, конечно, тяжко, но зато они хоть что-то сообщили бы обо мне на волю.
   Постепенно темнеет, и вспоминаю сегодняшнюю дату -- 21 июня. Самый длинный день в году. Самый несчастный. Наверное, самый несчастный...
   Подъезжает еще одна машина. Меня поднимают, приковывают наручниками к дверце машины. Боевики расстила­ют газету, выкладывают продукты -- колбаса, хлеб, бананы, помидоры, сок. Приглашают к столу сначала нас, а когда мы, скромничая, отнекиваемся от угощения, настоя­тельно рекомендуют:
   -- На вашем месте мы бы кушали. Вами заинте­ресовались в горах, а там кормить не будут. Вообще-то, по правде, жалко вас.
   Спасибо, пожелали приятного аппетита. Хоро­шо, что хоть честно и откровенно. Впрочем, им-то кого и чего стыдиться? Хозяин прав даже тем, что пьян...
   Вот только бы наши поторопились с поисками. Сегодня пятница, считаем, что день прошел. В суб­боту Управление собственной безопасности нало­говой полиции, которому предписано разбираться как раз с захватами и освобождением заложников, всегда на службе. До обеда всег­да на рабочем месте и Директор. Значит, завтра уже что-то может быть предпринято по моему поиску. Если давать два-три дня на раскачку и переговоры, то через неделю можно ждать первых результатов. Если, конечно, в горах сразу не расстреляют. Выдержать неделю.
   Как долго!
  
   Из оперативного сообщения N 112:
   "26.06.96 г. начальник дежурной части УФСНП по Чеченской Республике по телефону сообщил, что находящийся в командировке по Северному Кавказу полковник налоговой полиции Иванов Н.Ф. 21.06.96 г. выехал из г. Грозный вместе с управляющим филиала "Мосстройбанка" по г. Нальчик Таукеновым Б.А. на бронированной автомашине "Нива" гос. N.....в Нальчик. На 12.00 сегодняшнего дня вышеуказанные лица к месту назначения не прибыли.
   Отделом собственной безопасности налоговой полиции Чечни проводятся розыскные мероприятия.
   Ответственный дежурный Дежурной части
   Федеральной службы налоговой полиции России".
  
   На сообщении тут же появится распоряжение ди­ректора ФСНП России генерал-лейтенанта налоговой поли­ции Сергея Николаевича Алмазова для начальника Управления собственной безопасности:
   "Прошу принять срочные меры к розыску, а также разобраться с причиной задержки информа­ции".
   Второе выяснить оказалось не сложно: по ряду причин все это время с Чеченской Республикой от­сутствовала даже космическая связь, а Нальчик не стал докладывать в Москву о моем отсутствии - думали, просто не стал заезжать в Управление, занялся своими делами. Но сложнее всего оказалось с первым пунктом распоряжения Директора...
  
   3
   Сколько возвышенных слов посвятили люди самой короткой ночи в году! И бархатная она, и самая звездная, и тем не менее закат в ней с зорями целуется, и быстрокрылая, и светлая...
   Пленная она!
   Лежу прикованный цепью к батарее в какой-то комнатушке с затопленным, провонявшим все туале­том. Цепь короткая, и единственное, что удается, -- это иногда садиться на придвинутую к стене кровать. Борис и Махмуд тоже устроились на кровати. У них она одна на двоих, как на двоих продолжают оставаться и одни наручники. Бориса время от времени выводят на кухню поку­рить, и водитель тогда блаженно разминается, ос­вободившись от сиамского наручникового близне­ца.
   В комнате постоянно два-три охранника, которые расположились в противоположном углу, постелив на пол одеяло. Не забывали подчеркнуть свое благо­родство:
   -- Мы у вас даже подушки не забрали.
   Эту черту кавказцев знаю давно: сделать на ко­пейку, а вообразить и расшуметься на рубль. Хотя прекрасно понимаю, что и копейки мог не поиметь. А вместо возлежания на кровати мог бы висеть на этой же цепи, но на дыбе. Так что в плену надо радоваться медякам и в самом деле считать их за рубли. И без иронии.
   А вообще-то мы здесь не должны были находить­ся. Из лесополосы с первыми признаками темноты нас перевезли в горы, но сильный артобстрел, види­мо, помешал добраться до цели, и мы вернулись. Начинаем привыкать к повязкам на глазах: куда возят и привозят -- ничего не видим. Зато водят, ухватив под локоть, умело, практика чувствуется от­менная. Да и цепь на батарее стесала уже всю крас­ку-- знать, не я первый лежу на этих одеялах. Повторяю как заклинание -- не паниковать. Со­бытия вокруг станут происходить вне зависимости от моих желаний, и надо быть готовым принимать их.
   -- Ты что это все время спокоен? -- бесит Непримиримого как раз это мое состояние. Если я хоть чуть-чуть знаю кавказцев, то паникеров и трусов они вообще презирают. Но и не любят особо горделивых. Видимо, напоказ выставлять свои внутренние реше­ния не следует, надо чуть подыгрывать, чтобы не оказалось себе дороже.
   Опускаю голову, начинаю отрешенно смотреть в стену, но поворот головы такой, чтобы краем глаза наблюдать за происходящим в комнате.
   Непримиримый только что приехал, разбудив всех. Выложил на стол неизменный набор: колбаса, огурцы, хлеб, "пепси". Словно судьбу, переламывает пополам палку колбасы. Среди огурцов выбирает самый крупный и смачно, словно нашей судьбой, хрустит им...
   Нет, у Бога, как известно, по мелочам не просят, так и сравнения с судьбой лучше не трогать.
   -- Или думаешь, что все обойдется?
   -- Продадим в рабство чабанам в горы, запоет по-другому,-- устало, словно ему надоело меня уго­варивать выбирать судьбу, отзывается из своего угла рыжий охранник. Больше похожий на украин­ца, чем на чеченца.
   -- Года на три,-- соглашается Непримиримый.
   Трех откусов ему хватило, чтобы уничтожить и огурец. Нас, пленников, тоже трое. Из Грозного мы выехали в три часа дня. Трижды обвила батарею цепь. На три года в рабство... Отвлекаться, не паниковать...
   -- А он, наверное, думает, что убежит.-- Рыжий принялся за свое любимое занятие, прерванное появ­лением старшего: щелкает вверх-вниз флажком предохранителя от наставленного на нас автомата. Сказал таким тоном, что становится ясно: от них в самом деле еще никто не уходил.
   -- Сухожилия перережем, пусть попробует,-- вроде напарнику, а на самом деле мне сообщает возможное развитие событий Непримиримый.
   Все это -- вместо "доброе утро" и "приятного аппетита". Плен. А мысли считывает, как с компью­тера. Психолог.
   -- И еще кое-что отрежем. Лишнее.-- Неприми­римый поднимает палку колбасы, отсекает ножом кругляк.-- Как насчет принятия мусульманства, пол­ковник? Знаешь, что отрезают?
   Тешатся. Им можно. Им можно все. Но до чего дойдут реально? Что сейчас делается в налоговой полиции? Дома?
  
   Из рассказа
   начальника Центра общественных связей ФСНП России
   генерал-майора налоговой полиции Н.Медведева:
  
   После первого сообщения об исчезновении решили осторожно позвонить домой, жене: вдруг у нее есть какие-то дополнительные сведения. Спрашиваем аккуратно: Николай на связь не выходил? И для оправдания: мы ему здесь хотим еще одно небольшое задание подбросить. А жена уже насторожена: мол, всегда из любой командировки давал о себе знать, а на этот раз почему-то молчит.
   И тут мы прокололись сами, как бы равнодушно пожав плечами:
   - Ничего страшного, просто из Чечни очень трудно дозвониться.
   - Из какой Чечни? Он же улетел в Ставрополь!
   То, что ты пропал, становилось ясно. Собрались всем Центром: что делать в первую очередь? Наметили так.
   Во-первых, каждый день звонить жене. Врать, будто нашли меня в дудаевской тюрьме, но разведчики с крыши одного из домов ежедневно видят меня на прогулке. Зарос, похудел, но бодр и здоров.
   Затем поднять волну публикаций и сообщений в центральных газетах, на радио и телевидении с акцентом на то, что захвачен в первую очередь писатель Иванов, а мое воинское звание - это вторично и почти случайно у него.
   Обратиться в Совет Безопасности, Государственную Думу с просьбой оказать содействие в освобождении. Подготовить встречу руководства налоговой полиции с представителями чеченской диаспоры в Москве. Подключить к вопросам освобождения Ассоциацию российских банков и "Круглый стол бизнеса России", поскольку пропал и Борис Таукенов, представитель одного из банков. Подготовить обращение писателей России к руководителям Чеченской Республики.
   4-го и 5-го июля практически во всех центральных СМИ информация о захвате прошла.
  
   Из домашних рассказов:
   После разговора с Медведевым жена позвонила моим родителям на Брянщину, где отдыхали дети. Отцу с матерью ничего не сказала, но сын Санька, ничего не объясняя старшим, засобирался домой: он единственный знал, куда я поехал и что мне могло грозить. Пошел искать с двоюродным братом по селу сестру. Около магазина их подозвали незнакомые взрослые парни. Сына неожиданно скрутили, младшему брату наказали:
   - Беги домой. Скажешь, брата в плен взяли. Пусть дают выкуп - выпить и закусить. И быстрее.
   Потом сопоставляли эти два пленения, улыбались. Но тогда младшой побежал домой, к своему отцу, моему старшему брату Виктору. Тот, не долго думая, схватил дрын и бросился к магазину. Увидев, какая выпивка и закуска их могут ждать, охранники дали деру. Освобожденный пленник рассказал Виктору, в каком плену мог находиться я.
   В поезде в купе в попутчиках сыну и дочери оказался милицейский майор. Он разговорился сНадей, та похвасталась моей книгой.
   - Так это твоего папу захватили в Чечне в заложники? - удивился майор, разглядывая фотографию и фамилию автора.
   - В какие заложники? - вытаращила глаза десятилетняя Надежда.
   - Да мало ли Ивановых в России? - попытался смазать все сын, а сам уставился на попутчика: откуда вы знаете?
   - Только что по радио передали, - виновато развел руками милиционер, отведя его в сторону. - А я думал, вы знаете.
   В селе одной из последних о пленении узнала мама. Оберегали ее долго, не включали радио и даже не давали одной выйти на улицу, дабы ненароком кто-нибудь не сообщил новость.
   Первой не выдержала ее подруга, журналистка местной "районки" Валентина Григорьевна Капкова:
   - Я больше не могу. Получатся, что она, ничего не зная, смеется, а ее сын в это время... Не по-божески это, надо сказать.
   Село наше партизанское, но Великая Отечественная подзабылась. Афганское лихо прошло стороной, хотя я как раз полтора года и служил там, а затем много раз мотался за Гиндукуш в командировки. А Чечня вообще казалась еще дальше.
   Казалась...
   Но только дней через двадцать, когда закончился отпуск у старшего брата Виктора, он решился поведать обо мне матери. Собрал всех в комнате.
   - Что это ты, сынок? - почувствовав недоброе, заволновалась мама.
   - Мама, я уезжаю, отец один не справится с известием. Надо, чтобы знала и ты: наш Николай в плену в Чечне.
  
   ...Тяжелее всего родителям оказалось ездить на стадо доить корову. Женщины собирались около пастухов и ждали их приезда -- в надежде услышать новос­ти.
   Новостей не было. Только падали в подойник вместе с теплым сладким молоком горькие мамины слезы.
   А потом люди спрашивать перестали. Увидят опущен­ную голову отца -- и торопятся пройти мимо, словно стыдясь своей беспомощности. Зато чисто­сердечные деревенские старушки засели за карты, гадания, распознание снов. Никогда за меня не молилось сразу столько народа! И не проклинало так моих тюремщиков. Пусть им когда-либо аукнется это проклятие русских женщин -- в своей жизни каждый должен получать причитаю­щееся. У мужчин всегда считается подлостью вое­вать с теми, кто не причастен к твоей личной беде. И высокими словами о святоцй борьбе за свободу собствен­ную жадность и наживу на торговле людьми не прикроешь...
   В эти же дни игралась свадьба моего крестника, Тимура. Он приехал с невестой в родительский дом, напол­нил красным вином до краев рюмку:
   -- Пусть стоит. Крестный вернется и выпьет.
   Не выпил. Слишком долго меня не было, а лето стояло жаркое. Вино постепенно высыхало, в конце концов оставив на дне черно-красный сгусток. Род­ным казалось -- запекшейся крови. Спрятали рюмку с глаз. Только однажды мелькнула надежда, когда отцу приснился сон, будто ловит он в огороде молодого аистенка с подбитым крылом и вносит на руках в дом.
   Мама рассказывала этот сон всем встречным, и те радостно вытирали слезы:
   -- Это сын. Значит, вернется. Вернется! К сен­тябрю вернется, когда аисты полетят.
   Птицы улетели, а сон все не сбывался. А ей вспоминался уже не сон, а момент моего рождения. Весь день стояла солнечная погода, а только повезли рожать - разразилась сильнейшая гроза. Под гром и молнии по всему небу я и появился на свет.
   - Да, видать, достанется этому парню в жизни, - проговорил врач, прикрывая меня от бьющих в окно сполохов.
   Мама отмахнулась (креститься тогда еще не могла), а когда вернулась в палату, вновь засияло солнце. Она и успокоилась, и забыла слова доктора, пока я не полетел в Афганистан...
   А вернувшийся в Москву мой сын засел за учебники. Матери сказал прямо:
   -- Если папа не вернется, одни мы учебу в ком­мерческой академии не вытянем. Надо перепоступать в государственный вуз.
   Так порой мы заставляем своих детей мгновенно взрослеть. Месяца ему хватило, чтобы подготовиться и сдать на "отлично" вступительные экзамены на юрфак Высшей школы экономики. Больше о моем пленении в семье ни разу не говорилось, на это слово наложили табу. Только жена, когда оставалась одна, каталась по полу и выла...
  
   Так люди узнают о горе. Один из тысячи приме­ров, потому что только по официальным данным к концу первой чеченской войны в плену у боевиков остава­лось еще около тысячи четырехсот солдат и офицеров, рабочих и служащих. И в каждом доме -- своя боль, бессонные ночи...
  
   4
   Утро не принесло, да и не могло принести нам никаких известий. Ясным оставалось лишь то, что квартира -- перевалочный пункт и боевики вновь ждут ночи для повторной попытки пробиться в горы. Что ждет там? Кто ждет?
   Времени думать -- целый день. Левая рука, за которую схвачен наручниками, занемела, а так ниче­го, жить можно. Пока. Вот только бесконечные раз­говоры охранников! Боевики меняются через каждые четыре часа, и каждый новый конвоир считает своим долгом выступить в роли проповедника и просвети­теля.
   Во-первых, вознесение Дудаева.
   -- Наш Джорик -- голова. Как он ответил Граче­ву, когда тот сказал, будто ваши солдаты идут в бой умирать с улыбкой на устах? "Дадим России сто тысяч улыбочек". Джорик молодец.
   -- Ты, что ль, говорят, журналист? А интервью у Жорика взять не хочешь? Думаете, он мертв? Он еще улыбнется России через свои усики.
   -- Если выбирать -- живой Дудаев или вечная война с Россией, мы выбираем вечную войну. Лишь бы Джохар остался вечно с нами.
   Второй конек, словно вместе с нами охраной передавались и темы разговоров,-- это презрение к России, которая якобы посылает в Чечню воевать не только и не столько солдат, сколько уголовни­ков.
   -- А ты что, не знал? Маленький? В тюрьмах отбирают тех, кому грозит смертная казнь, и предла­гают: или воевать в Чечню, или под приговор. Едут сюда. И здесь зверствуют.
   - Да зверствуют -- это только начало. Их потом, в конце службы командиры посылают в такую мясо­рубку, из которой никто не выходит живым. Чтобы не отпускать на волю. А потом экскаватором выры­вают яму и зарывают трупы.
  
   Справка из Генерального штаба
   Вооруженных Сип России:
   "Лица, находящиеся под следствием, а тем более осужденные, не подпадают под приказ Министра обороны РФ о наборе воен­нослужащих на службу в Вооруженные Силы на контрактной основе. Подобных фактов не было и быть не могло".
  
   Из справки Генеральной прокуратуры РФ.
   "Фактов, устанавливающих, что в Чечню направлялись люди, ожидающие смертного приговора или просто приговора суда, Ге­неральной прокуратурой РФ не выявлено".
  
   Не менее расхожая версия -- о защитниках Брестской крепости.
   -- Вы хоть знаете, кто ее защищал? Почти сто­процентно чеченцы и ингуши. Да только мы и спо­собны были на подобное. А вы, русские, уже потом, после выселения чеченцев, приписали всю славу себе, сделали всех защитников крепости русскими.
  
   Из беседы с Валентиной Ивановной,
   сотрудником Центрального музея Вооруженных Сил:
   -- Брестскую крепость защищали воины двадцати восьми на­циональностей. Ни в одной книге, ни в одном проспекте, ни разу во время экскурсий мы не разделяли их по процентам. Единственное, что могу отметить: подавляющее большинство, конечно, это рус­ские. Были среди защитников крепости и кавказцы, но, повторяю, мы не делим их на проценты. Крепость защищал советский солдат.
  
   Спорить в моем положении -- себе дороже. Тем более все разговоры возвращаются в день сегодняшний.
   -- Я, что ли, хотел воевать? Что у меня, дел не было больше? Да я так катался по России, где только не был... Но прилетели ваши самолеты, разбомбили дом, убили мать -- я что, должен после всего улы­баться вам? Вот ты, полковник, если бы кто-то раз­бил твой дом и убил родных? Ты бы взял в руки оружие?
   Не лукавлю -- взял бы. Мне легко в этом призна­ваться, потому что к войне в Чечне лично я относил­ся с самого начала резко отрицательно. Не друг, не брат и не сват я чеченцам, но в этом вопросе -- больше сторонник, чем противник.
   Но признаваться в этом, сидя на цепи, не хочется, чтобы не выглядело лизоблюдством: мол, запел соло­вьем, когда попался.
   Не пою, больше молчу. Борис и Махмуд более эмоциональны, особенно когда разговор заходит о сталинских выселениях. Балкарцы тоже испили эту чашу, а Борис и родился в Казахстане. Я со своими случайными попутчиками практически незнаком, но их поведение вызывает уважение. Присутствие охра­ны пока не позволяет нам общаться, но одно то, что мы все в наручниках, сближает. Похоже, и ближай­шее будущее у нас станет одинаковым, хотя моих родных сталинские чистки не коснулись и я выгляжу на фоне разговоров белой вороной.
   Жутко неприятны и рассказы о "фильтрах", фильтрационных лагерях, в которых содержат арес­тованных чеченцев. Зверства, которым они якобы там под­вергаются, не поддаются описанию. По словам охраны, даже попав на "фильтры" на один час, выходишь калекой -- отбивают почки, травят собаками, закапывают в землю по шею или заливают водой.
   Этими разговорами жила вся Чечня, и именно это, по словам конвоиров, рождает их ответные дей­ствия. Каких-либо подтверждений или опроверже­ний по "фильтрам" мне не удалось найти ни у самих чеченцев, ни после в Москве. Поэтому упоминаю об этих рассказах скорее для того, чтобы яснее станови­лись мотивы отношений между чеченцами и русски­ми, где порой властвуют недоверие, обиды, слухи. Тем более одних не проклинаю и вторых не превоз­ношу в этой дурацкой войне: пишу, что видел, чувст­вовал и испытал. Любой другой пусть пишет свою повесть...
   Чем ближе вечер, тем больше обоюдное напряже­ние. Наконец команда:
   -- Завязать глаза.
   Махмуду на повязку досталась моя майка из сумки, Борису рубашка. Я закрываю себе глаза агита­ционным платком Международного Красного Крес­та, на котором в виде рисунков предписывается пове­дение солдат на войне: не стрелять в сторону машин и палаток с красным санитарным крестом, оказывать помощь раненым, даже если это противник, обере­гать мирное население и -- словно по иронии судь­бы, для нас -- гуманно относиться к пленным. Пока­зать платок своим тюремщикам?
   Хоть и черный, но юмор. Сам подумал, сам и загрустил.
   Вновь долгий путь в машине через рытвины, подъемы, спуски, царапающие крышу ветки -- мы все дальше и дальше от места захвата. А значит, когда нас примутся искать, бесполезным станет про­чесывание района пленения. Мы будем далеко. Да и будем ли? Кто заинтересовался нами в горах? Для чего?
   Водитель включает магнитолу. Запись сделана прекрасно, песни, конечно, о гордом чеченском на­роде, поднявшемся против трехсотлетнего россий­ского ига. О неминуемой победе над двуглавым орлом. О Москве, столице русских алкашей. О Буденновске, где Шамиль Басаев поставил Россию на колени.
   Охрана знает слова, подпевает. Я же впервые слышу песни о чеченской войне. Иногда в переходах московского метро видел, как облаченные в камуф­ляж десантники и "краповые береты" собирали день­ги для семей погибших товарищей под старые, пере­деланные с "афганских", песни. Россия про чеченскую войну песен не сложила и не запела. Еще не запела или уже не запоет? Тогда кому все же она была нужна? Неужели нельзя было добиться результата по-иному? Вымели из политики, контрразведки и армии профессионалов?
   -- Приехали.
   Останавливаемся и долго ждем на каком-то взгор­ке. Дверцы машины распахнуты, ветер продувает ее и нас насквозь, унося с собой в горы и ночь песен­ные проклятия генералу Ермолову, покорившему-таки Кавказ в свое время.
   Из этой ночи, с этих гор, из незаконченной, как оказалось, истории и появляются за нами призраки той, далекой кавказской войны. Но вполне реально, по одному они выдергивают нас на землю. Не забывают ударить по почкам. Холодные пальцы ощупывают лицо, но это затем, чтобы проверить повязки и заткнуть нам уши ватными тампонами.
   Звуки, особенно дальние, гаснут. К моим наручникам привязывают веревку, дергают за нее, застав­ляя идти. Так ведут верблюдов по пустыне. И в каком-то из фильмов подобным образом гнали людей в рабство в давние времена. Какое сегодня число? Какой год? Век? В каком фильме я снима­юсь?
   А идем быстро -- полем, лесом, буераками. Осту­паемся, ловим лицами ветки и стволы деревьев, вы­ворачиваем ноги на колдобинах, падаем. Кажется, я привязан к Махмуду -- именно на его шлепанцы наступаю раз за разом. Очень скоро становимся мок­рыми по пояс от росы и вчерашних луж, а спину и лицо покрывает пот. Нет, нас не ведут -- нас гонят. И не в киношное рабство. И никто никогда нас уже не найдет. Мы даже не иголки в стоге сена. Мы -- песчинки, которые все глубже и глубже засасывает воронка...
   И вот наконец подвал с тусклой лампочкой, на­брошенные на плечи простреленные одеяла и корот­кое забытье...
  
   5
   Даже меньше, чем короткое.
   -- Повязки.
   Их уже далеко не прячем, носим на шее. В оче­редной машине перед глазами вспыхивает огонек зажигалки, но ума и выдержки хватило не отреагиро­вать на него. На уловку попадается Борис. Скрипит от резкого разворота кожаная куртка охранника, и банкир стонет от нежданного удара.
   -- Понял, за что? -- интересуются у него.
   -- Да.
   Значит, повел головой за светлячком. А мы ниче­го не должны ни видеть, ни слышать. Сам пишу детективные романы и прекрасно знаю: человека подчас убирают только за то, что он оказывается невольным свидетелем. Если хотим самим себе по­мочь выбраться, нужно исключить подобные пер­спективы. Только бы выбраться. Выбраться!
   Что свершится в этом случае, какие горы пере­верну и сколько океанов переплыву, про то не зага­дывается. Наверное, просто мало надежд, но ведь как хочется...
   Пока же после долгой езды по лесным дорогам помогают выбраться из машины.
   -- Траншея,-- предупредили уже после того, как проваливаюсь вниз.
   Локтями нащупываю стены, но новый удар прикладом в спину заставляет идти по извилистому ходу.
   -- Ступени.
   В нос проникает запах подземелья и сырости. Тут не торопят, дают время и возможность самому нащупать ступени и спуститься вниз. Оттуда хватают за полу пиджака, отводят в сторону и сдергивают повязку.
   Полумрак землянки. Стою в узком проходе между стеной и нарами. Таким же образом подводят Бориса и Махмуда. Из темноты на нас с любопытством смотрят боевики. Неужели оставят жить среди них, здесь?
   -- Давайте вниз.
   Еще вниз?
   Подталкивают в самый угол землянки, где под нарами открывается яма-провал. Ребята, идущие сле­дом, невольно сталкивают меня вниз и сами сыплют­ся следом. Глубина -- по плечи. Значит, жить при­дется не на нарах, а здесь, стоя? Успеваю заметить под нарами собаку, которая смотрит на нас печаль­ными, полными грусти глазами: благодарите Бога, что еще живы, а вот что ждет вас потом? Снимают наручники.
   -- На колени. Дальше.
   Насчет нашего православного Бога не знаю, а про Аллаха Махмуд говорил: если он дает, то двумя руками. Яма -- это только начало?
   Да, из нее в сторону прорыта узкая нора. Ползти можно только на четвереньках, и уже в сплошную темноту и стылость. Вот теперь -- все. Все! Какие, к черту, одеяла-крылья-надежды. Ангелы, которые могли бы прикрыть нас своим крылом, в подземельях не летают.
   Сзади жгут спички, но это чтобы мы могли рассмотреть дверь-решетку посреди крысиной норы. За ней -- очередная яма. Свет от новой спички боязливо под­рагивает на земляных стенах, освещает на миг под­земный склеп. Ширина -- поместиться троим, длина-- по росту, высота -- стоять на коленях. В углу -- два матраца. Тороплюсь усесться на один при угасающем, покидающем нас свете. Замечаю лишь, что изо рта идет пар. Значит, общая глубина -- метров пять-шесть.
   По одному спрыгивают мои несчастные попутчи­ки. В темноте притягиваю их к себе на сиденье, и мы замираем, не в силах перебороть впечатления от увиденного и доставшегося нам. Вот теперь -- плен. Клетка захлопнулась полностью. А мы отказывались в лесополосе есть колбасу и гребовали грязными, но простынями в полузатопленной комнате. На крова­тях!
   Из шока всех троих выводит чесотка. Борису, оказывается, дали коробок спичек, и он то­ропливо зажигает одну. В ужасе подхватываемся: мат­рац кишит червями, личинками, жуками-короедами. Они уже залезли нам под брючины, и мы, торопясь и брезгуя, согнувшись в три погибели, давим их на теле, вытряхивая остатки на земляной пол.
   Сверху появляется свет -- нам просовывают керо­синовую лампу без стекла. Фитиль нещадно коптит, но все становится ерундой по сравнению с тем, что темнота отступила за пределы могилы. Но как спастись от ползущего и шевелящего­ся? Однажды в Афганистане в одном полуразрушенном доме нас подобным образом заеда­ли клопы. Но тогда у каждого имелись бинты, и мы перехватывали ими запястья рук, шею, ноги, оберегая тело от плоских коричневых "броненосцев".
   Смотрю, что осталось у меня сейчас. Галстук, заколка, часы, авторучка и старое, не найденное в боковом кармане удостоверение главного редактора журнала "Советский воин". Единственная зацепка, по которой могут определить труп, если что...
   -- Все. Давайте устраиваться,-- беру на себя роль старшего.
   К двум предыдущим установкам -- не паниковать и не раздражать охрану -- мысленно добавляю тре­тью -- не заболеть. Если даже подземных тварей окажется больше самого матраца, я стану сидеть и спать на них. Лишь бы было теплее. Вспоминаю добрым словом Боксера за подарок: в носки-гольфы заправ­ляю брючины. Застегиваю верхнюю пуговицу руба­шки. Ребята повторяют процедуру.
   Второй матрац менее истлевшим, но на троих слишком мал. Свернув валиком убежище ко­роедов, подтягиваю его к стене, будет вместо подушек. В углу находим влажные, истрепанные, грязные, но -- одеяла. Каж­дому по штуке! Не-ет, будем выживать. Будем. До последней секунды.
   Нас не забывают. Кто-то спрыгивает в яму, кри­чит через решетку:
   -- Холодно?
   Напарники молчат, хотя я надеялся, что они, как мусульмане и соседи, будут активнее и ближе к нашим тюремщикам. Тороплюсь ответить сам:
   -- Да. Очень.
   На самом деле еще не холодно, из всех земных человеческих чувств -- только угнетение склепом. Но сидеть-то здесь наверняка не один час...
   -- Что, полковник, изнежился в своей Москве?
   Плевать, какое мнение родится обо мне. Буду просить все, что можно.
   И победил!
   -- Держите.
   В яму летит солдатское "хэбэ". Махмуд покруп­нее нас с Борисом, ему отыскиваем самый большой размер. А я замираю, когда на глаза попадается белое клеймо с датой выпуска: 1973 год. Год, когда я принимал присягу на верность Родине -- Советскому Союзу. "Если же я нарушу... то пусть меня покарает суровая кара советского народа"...
   Карает? Меня -- карает? Но за что? В октябре 93-го, после танкового обстрела Белого Дома, нас, главных редакторов военных газет и журналов, вызвали в Генераль­ный штаб. Друзья из Управления информации успе­ли шепнуть: станут давить на то, чтобы мы напечата­ли материалы в поддержку министра обороны Павла Грачева и его приказа о стрельбе из танков.
   Грачева я знал, когда тот еще генерал-майором командовал дивизией в Афганистане. Я же, специ­альный корреспондент "Советского воина" и всего лишь майор, летал в Кабул к его десантникам для подготовки материалов. Время пролетело, Паша (он и в Афгане звался Пашей, до отчества так и не дослужился даже будучи министром оборо­ны) стал министром, я -- главным редактором жур­нала. Наши пути еще раз пересеклись, когда он в 1992 году приказал поменять название "Советскому воину". Насколько можно тянули волынку, потом убеждали, что есть пример "Советской России", "Комсомоль­ской правды", "Советского спорта", наконец. А слово "советский" -- это от Верховного Совета, который осуществляет нашу законодательную власть, и никаких политических пристрастий и подоплек в названии журнала нет. Кроме истории.
   -- Вот если он в российской армии найдет хотя бы одного советского солдата, тогда разрешу оста­вить это название. Или если журнал начнет финанси­ровать Верховный Совет, а не Министерство оборо­ны,-- передали мне его слова.
   После этого в редакцию стали возвращать проек­ты приказов, представлений на воинские звания со­трудникам, закончились деньги на выпуск. Понимал, что победы за мной не будет в любом случае, и пришлось объявить конкурс среди журналистов на новое назва­ние. Из девяноста семи предложений больше всех баллов получило "Честь имею". И литературно, и по-военному. Таня Саськова, редактор по отделу ли­тературы, правда, сказала:
   -- Имя -- это судьба. Вам его нести, Николай Федорович. Ох, и ответственно будет.
   А из белого здания на Арбатской площади пере­дают недовольство министра:
   -- Они что там, в журнале, имеют честь, а я, выходит, нет?
   Мне ли, подполковнику, было судить министра. Тем более, до стрельбы по парламенту дело еще не дошло. Я, как офицер, просто оставлял за собой право иметь собственное мнение.
  
   Из приказа
   по редакции журнала "Советский воин" N 05
   от 13 января 1993 года г. Москва:
   "30 декабря 1992 года в Министерстве печати и информации Российской Федерации нашим учредителем -- Министерством обороны РФ состоялась перерегистрация журнала "Советский воин" под новым названием "Честь имею".
   Лично я, как главный редактор, был против любого нового наименования, и особенно в наше заполитизированное время. Однако сложившаяся ситуация продиктовала иное решение. И сегодня я, как ваш руководитель и начальник, подчеркиваю, что смена названия -- это не политический акт, а вынужденное подчи­нение ряду обстоятельств. Это тем более не означает смену ориентиров и позиции журнала, направленных на воспитание любви к Отечеству, защиту его интересов, на дружбу между наро­дами, уважение традиций, пропаганду доблести и славы, заботу о ветеранах и вооруженных защитниках Родины. Отдаем дань ува­жения и преклоняем свои головы перед славной историей журнала и всеми поколениями военных журналистов, работавшими под знаменем "Советского воина".
   Вместе с тем не снимаю с себя ответственности за утрату привычного для многих поколений советских людей названия журнала, и все, что может быть оценено как негативное, я беру на себя, освобождая каждого подчиненного от моральной от­ветственности в свершившемся. Верю, что и с новым названием журнал станет таким же интересным и необходи­мым людям...
   ...Приказ размножить для каждого сотрудника редакции, кому предначертано было историей последними носить гордое и высо­кое звание сотрудника "Советского воина".
  
   Вот такая маленькая, мало кому известная стра­ничка из новейшей истории о том, как переименовывались журналы. Пусть останется как свидетельство времени.
   И вот -- новый пик отношений министра и жур­нала: поддержать публикациями расстрел парламента и, таким образом, самого Грачева. Нам, с таким названием! Можно было, конечно, наобещать хренову тучу, как говорит нынешняя молодежь, и в то же время ничего не делать, но... но надо же когда-то уважать и себя. Свои погоны. Убеждения. Говорила Татьяна Саськова: "Имя -- это судьба. Вам его нести..."
   Вместо того чтобы идти на совещание в Генштаб, собрал редакцию и зачитал свой рапорт: "Прошу освободить меня от должности главного редактора журнала".
   Сняли. Мгновенно. И не только с должности, но и уволили из армии. "За низкие моральные качест­ва".
   Не знаю, за что и с какой формулировкой снят ныне с должности сам Грачев, но иного ему судьба не оставляла -- только падение вниз. Правда, он по-прежнему в шикарной квартире на Рублевке, а я -- в пятиметровой яме в Чечне. И вот о превратностях судьбы мне напомнило клеймо на солдатской форме да часы "Генеральские", подаренные редакцией жур­нала на прощание. С единственной, но очень дорогой для меня гравировкой: "Честь имею". Потом в архивах отыскал еще один свой приказ...
  
   Из приказа
   по редакции журнала "Честь имею" N210 от
   15 ноября 1993 года г. Москва:
   "С 25 июня 1992 года по сегодняшний день имел счастье воз­главлять коллектив редакции журнала "Советский воин" -- "Честь имею".
   Неизбежные для любого главного редактора трудности и сложности многократно перекрывались гордостью за принадлеж­ность к лучшему журналу в Вооруженных Силах. Высшим своим долгом считал проводить в журнале линию патриотизма, любви к Отечеству, внимания к людям в погонах. Во главу угла ставил честь и достоинство человека...
   По стечению обстоятельств вынужден прервать свое руковод­ство журналом. Как офицер и человек считаю свой поступок единственно верным. Допускаю некоторую его уязвимость как ру­ководителя, но за все доброе, если что сделал для редакции, прошу простить и понять.
   Прощаясь, благодарю всех без исключения за совместную службу. Желаю творческого беспокойства и счастья в ваших домах. Честь имею!"
  
   Прощаясь, благодарил всех. Сейчас снова благодарю всех, прощаясь. Жизнь оказалась зависимой от того, на каком месте стоит это слово - "прощаясь"...
   -- Тихо,-- просит неожиданно Борис, хотя мы, погруженные в свои воспоминания, облачаемся в форму.
   Ничего. Только жужжит муха. Монотонно и нудно.
   -- Трупная,-- вдруг почему-то определяет Борис.-- Они здесь хранят трупы.
   Даже если бы они лежали здесь до сих пор -- что мы могли изменить? Пожимаем плечами: мол, их ведь и в самом деле нужно где-то хранить, а здесь холодно и темно...
   Это уже из букваря плена, который пишется нами на ходу: реагировать лишь на то, что можем изменить. Об этом -- крупным шрифтом и на первой странице. И ни к чему страшные сказки перед сном. Мало ли кому что привидится или представится. Лучше лечь спать. И побыстрее ус­нуть. Мы ведь практически двое суток не смыкали глаз.
   С головой, словно в кокон или саван, закатываем­ся в одеяла -- и теплее, и меньше щелей для гадости и нечисти. С безнадежным омерзением опускаем го­ловы на шевелящийся от жуков валик-матрац: скре­бутся отчетливо и явно. Точно как в детстве, когда прикладывали к уху наполненный майскими жуками спичечный коробок. А лучше всего лечь на спину, тогда меньше звуков.
   Однако через несколько минут раз и навсегда запрещаю себе ложиться на спину и живот: стылость не просто входит в тело, а сама высасывает тепло изнутри. Не болеть. Ни в коем случае не болеть, медсе­стричек не приведут. Нужно искать такую позу, когда меньше всего соприкасаешься с землей. Кру­чусь, тревожа ребят. Но нахожу: плечо, бедро, коле­но. Туфли не снимать. Под голову не ладонь, как в детской присказке, что мягче всего на свете, а пред­плечье. Для этого приходится забрасывать вверх всю руку, она быстро немеет, но зато почти не касаешься земли туловищем. И ближе, теснее к ребятам.
   Как зарок, как надежду на будущее говорю себе: если когда-нибудт выберусь из этих ям, поднимусь на самую высокую вершину. А еще лучше прыгну на эту самую вершину - пусть это будет Северный полюс - с парашютом.
   Только бы выбраться...
  
   6
   Просыпаемся от глухих ударов: рядом в землю мето­дично вбивают бетонные сваи. Но подобного не может быть, здесь не стройка! Значит, остается артобстрел. Как легко, всего лишь методом исключения, на войне можно вычислить звуки!
   -- Стреляют? -- скорее надеясь на обратное, уточняет вслух Махмуд. Лампа во время сна погасла, но в глазах почему-то постоянно вспыхивают блики. Они слепят подоб­но электросварке, и, прячась от "зайчиков", в темно­те же закрываю глаза.
   -- Я покурю,-- просит разрешения Борис.
   Удивительный человек. По-моему, он бесит бое­виков даже больше, чем я своим полковничьим зва­нием. Полтора года возил в Чечню деньги на зарпла­ту бюджетникам, ни разу не потеряв ни одной копейки. И это в то время, когда сами чеченцы вывозили крутить свои капиталы в московские банки. Когда пропадали под завязку груженные но­венькими банкнотами "КамАЗы" -- причем бесслед­но и безнаказанно. Борис или альтруист, или чего-то не понимает в жизни "новых русских". Боевики и не верят, что он не нагреб себе несколько сотен милли­онов, и каждый из охранников считал своим долгом пожалеть:
   -- Как это мы тебя раньше не взяли?! Отстегивал бы нам с каждой поездки по сотне миллионов, сей­час не сидел бы здесь.
   -- Но как я мог отстегивать, если деньги шли на зарплату вам же, чеченцам!
   -- Не тем чеченцам. Настоящие нохчи воюют. И деньги нужны в первую очередь нам: война -- заня­тие дорогое.
   -- Но деньги приятно зарабатывать, а не получать просто так.
   -- Ты что, идиот? Сидеть у денег и не брать их?
   -- На всю жизнь не наберешь. А до уровня боль­ших сумм нужно и вырасти. С деньгами нужно уметь работать, пускать их в новый оборот. Это целая наука -- распоряжаться крупными суммами.
   -- Слушай, замолчи. Был бы умный, сидел бы в ресторане с девочками, а не с канистрой под зем­лей. Ты еще нас будешь учить, что делать с деньга­ми.
   На данный момент нас учит собственная артилле­рия. Вот здесь уж наука совсем не сложная: если снаряд угодит в блиндаж и засыплет лаз, нам с такой глубины не выбраться вовек. А "сваи" вколачивают­ся, не переставая, совсем рядом. Трехсменка у них там, что ли, как на строительстве храма Христа Спасителя? Значит, артиллеристы попались хоро­шие, черт бы их побрал за меткую стрельбу. Накры­ли, взяли в "вилку".
   На решетке гремит цепь. Как спрыгивали в яму, мы не слышали, и это настораживает: так могут и подслушивать. Поневоле станешь держать язык за зубами.
   -- Зажгите лампу. И поставьте вниз.
   Смысл подобных указаний мы поймем позже, когда они станут повторяться из раза в раз: охрана должна нас видеть и держать под наблюдением, чтобы исключить неожиданное нападение из темно­ты. И свет обязан слепить нас, а не их.
   -- Выходи.
   Выходи -- это когда идешь во весь рост. А ежели ползешь на четвереньках? Откуда во мне этот чер­ный юмор?
   Выпрямиться можно лишь в яме. Она уже пуста, Боксер сидит на корточках вверху, у нар. У его ног -- все та же собака, подрагивающая при близких разрывах.
   -- Слышите? Стреляют! Так что у вас, короче, самое безопасное место в лагере. Ни один снаряд не достанет.
   Ах, какое благородство. Последнюю рубаху сняли. Лично я готов стать таким же заботливым, лишь бы выползти из склепа. Даже под бомбеж­ку...
   -- Но если федералы сейчас пойдут в атаку, мы, короче, вынуждены будем вас расстрелять. Могу га­рантировать только одно: если будет время, закопаем в землю, чтобы шакалы не растащили кости по лесу. Ну, и родным сообщим, чтобы не считали без вести пропавшими и зря не искали.
   -- Спасибо.
   Кажется, я поблагодарил Боксера искренне. И тот не менее искренне ответил:
   -- Пожалуйста. А теперь -- обратно. Жратвы пока нет, костры не можем развести -- вертолеты заколебали. Сигареты есть?
   -- Нет.
   Протягивает Борису, единственному из нас куря­щему, начатую пачку "LM". Пока тот курит, молчим: слишком большое расточительство в плену -- делать несколько дел сразу. Покурит, потом поговорим, потом зажжем лампу, потом перетрусим одеяла, потом перезастегнем все пуговицы -- глядишь, минут двадцать пройдет. Нет, сначала каждый попробует угадать время, потом это время сверим, высчитаем, кто на сколько ошибся,-- еще минуты две-три долой. А сколько их впереди, этих минут, часов, суток?
   Нет. Лучше думать по-иному. Надо представлять не будущие минуты, а радоваться прошедшему вре­мени. Чем больше сидим, тем меньше осталось. Кра­сота. Свобода все ближе и ближе. Можно сказать, совсем рядом.
   Рядом слышны пулеметные очереди. Атака? Под­хватываемся, хотя прекрасно осознаем свое бесси­лие.
   -- Полковник, на выход,-- кричат сверху.
   Вот и все. А я было размахнулся на целых двад­цать минут -- одеяла перетрусить, пуговицы пере­считать. И кому бы сказать, что ерунда это, будто можно смотреть смерти в глаза или слышать за спи­ной ее дыхание. Смерть бестелесна, она входит в сознание, и к ней привыкаешь, как к печальной неизбежности. Единственное, чему удивляюсь, -- своему спокойствию. Могу даже представить, как станут проходить по мне поминки, кто и даже на каком месте будет сидеть за столом...
   Хлопаю по плечам ребят. Они молчат, их очередь -- следующая. Ползу к свету. Это хорошо, что расстре­ляют на свету. В самом деле, ничего страшного. Поставят к дереву, отойдут на несколько шагов и вскинут автомат. Только держаться, не упасть на колени и не молить о пощаде. Хотя жалко, безумно жалко, что все так быстро закончилось в жизни. Надюшка станет говорить в школе: "У меня папа погиб в Чечне..." Сашке придется бросить коммер­ческий институт, без меня, одни семья сумму не потянет. А у жены нет черного платка. Принесут, наверное, соседи...
   А вот мой платок всегда при мне. В яме надеваю его на глаза. За руки вытягивают в землянку, выводят в траншею. Первое, что отмечаю, -- запах летнего леса. Никакой сырости. Перед расстрелом, если не свяжут руки, сниму повязку. Какое оно, сегодняшнее небо? Примет ли мою душу? Господи, прости, что не верил в тебя...
   Останавливают на одном из траншейных изгибов. Приказывают сесть на дно и снять повязку. Про небо уже забыто, взгляд упирается в обрубленные корневища деревьев, помешавшие окопам пройти в этом месте и потому безжалостно пересеченные лопатами.
   -- По сторонам не смотреть,-- голос Боксера сверху.
   Я не то что по сторонам, а и на него не смотрю. Мне все равно. Хотя что кривить душой? Просто знаю, а потому обманываю самого себя: если охран­ник без маски, значит, расстрел. Если в ней... Лучше побыть в неведении, не обрубать сразу надежду. Она как мяч -- то вверх, то вниз. К худшему уже готов, а если надежда мелькнет опять, но всего на секунду, и мяч на твоих глазах начнет падать вниз -- страшнее. Нервы все-таки не железные, хотя в руках держать себя можно. Перерубленные лопатой корневища в данном случае важнее неба...
   -- Короче, то, что ты из ФСБ, у меня никакого сомнения,-- начинает сверху старую песню охран­ник. Дались им комитетчики, наверное, достали.-- Ну, а чтобы ты все же разговорился, я сейчас покажу такое, от чего, может быть, и крыша поедет. Отруб­ленные головы давно видел?
   Поднимаю глаза. Боксер в маске! Мяч, не коснув­шись земли, снова устремляется вверх, к надежде.
   -- Так хочешь посмотреть, что мы делаем с пой­манными контрразведчиками?
   -- Если честно -- нет.
   -- А я думаю, что надо.
   Зря подпрыгивал этот дурацкий мяч, тем более, я не просил об этом. В воображении возникает камера пыток, но не современная, с людьми в белых халатах и шприцами, электрическим стулом и тому подоб­ным. Сознание рисует средневековье -- цепи, кос­тер, раскаленное железо. Залитый кровью топчан, где рубят головы...
   Не хочу ничего видеть. Подобное, даже если оста­нусь вдруг жив, не уйдет из памяти никогда. И если в самом деле свихнусь... Нет и нет, лучше пусть стреляют сразу. Нужно побежать, и тогда откроют огонь вслед. Авось не промахнутся. Лучше погибнуть.
   Пока даже не дают подняться с корточек. Ноги затекли, прислоняюсь к стене траншеи. Боксер сбра­сывает на колени кусок картона из-под сигаретной упаковки.
   -- Ладно, пока пиши. Автобиографию. Адреса родственников. Короче, если при проверке окажется, что соврал хоть в одном слове, пеняй на себя. И как сам думаешь, тебя станут искать?
   -- Станут.
   -- Да кому ты нужен? Если Россия своих погиб­ших солдат зарывает в ямы экскаватором, то тебя одного и не вспомнят.
   Догадываюсь: проверяет, стоит ли возиться со мной. Если в самом деле начнут искать, то можно сорвать куш. А значит, придержат хотя бы до перво­го торга. Если же никому не нужен, то тем паче не нужен им. Уж чего-чего, а одной пули не пожалеют. Или взмаха топора, если так нравится отрубать головы.
   -- Все-таки меня будут искать! -- это и убежде­ние, и теперь уже игра в поддавки. Подсказка.
   -- Машина есть?
   -- Нет.
   -- Дача?
   -- Тоже нет.
   -- Что это вы, как только попадаетесь к нам в плен, сразу становитесь бедными? -- не верит Боксер.
   -- А богатые сюда не ездят.
   -- Короче, пиши.
   Биографию мою можно уточнить у любого военного журналиста в Москве, за это не боюсь. Если в самом деле начнут проверку, миф о моей контрразве­дывательной миссии наконец-то отпадет. А вот с адресами братьев и сестры -- заминка. У меня с цифрами всегда напряженка, я и после суворовского училища пошел на факультет журналистики Львов­ского политучилища скорее не по призванию, а по­тому, что это было единственное военное училище в Советском Союзе, где напрочь, даже на первом курсе, отсутствовали точные науки. Да и не дам я боевикам возможности дотянуться до родных.
   С чистой совестью пишу первые попавшиеся цифры. Хотя что им родственники! В паспорте записан мой домашний московский адрес, и этого вполне достаточно, чтобы диктовать свои условия. И чтобы я их принял.
   В артобстреле -- перерыв. Какой-нибудь Мальчиш-Плохиш из федералов не успел подвезти снаря­ды, и неожиданно ловлю себя на мысли, что именно он, проклятый буржуинский выкормыш, становится для меня героем. Не подвезут боеприпасы -- есть шанс остаться в живых. Оказывается, пленники смотрят на мир с обратной стороны...
   Боксер забирает исписанный листок, кивает на повязку. Знать бы, что следующий раз на поверхнос­ти земли я ее сниму только через два с половиной месяца, уже осенью, тогда не забыл бы посмотреть, какое оно, сегодняшнее небо.
   - Эти ямы мы держим для своих, чеченцев, - на прощание говорит Боксер. - Будем здесь их перевоспитывать после войны.
   Верят в победу.
   -- Живой,-- радостно встречают ребята, когда вползаю обратно в нору.-- А мы уж думали...
   О чем думали, расшифровывать не надо. К тому же звучит новая команда:
   -- Борис, на выход.
   Его держат чуть дольше, чем меня. И только когда отыскался наконец пропавший с боеприпасами Мальчиш-Плохиш и артиллерия заработала легко и размашисто, Борис медленно вползает на свое место в братскую могилу. Ждет, когда закроют решетку, и сообщает единственную новость:
   -- За меня затребовали два миллиарда рублей. Заставили писать письмо родным.
   Впервые закуривает без разрешения. Огонек си­гареты ярок, ему не дают покрыться задумчивым пеплом, раскуривают вновь и вновь.
   -- А хоть четыре,-- банкир нервно усмехается.-- Таких денег не то что у родственников -- во всей Кабардино-Балкарии нет...
   Скорее всего, это же он говорил и наверху, пото­му что продолжил спор:
   -- Говорят, пусть родные продают квартиры. Лучше я здесь останусь навек.
   Это -- новая и уже окончательная обреченность. Новость переношу на себя, примеряю, как новую одежку: ладно ли будет? После проверки назначат цену и за меня. Вряд ли она окажется ниже. Или будут держать до конца войны, на случай, вдруг кто-то из отряда попадет в плен и тогда можно будет обменять. А самое страшное, если продадут родственникам какого-ни­будь уголовника или насильника, получившего лет пятнадцать тюрьмы. Тот начнет, спекулируя мной, торговаться с Генеральной прокуратурой, которая, конечно, на подобное освобождение не пойдет.
   Но все равно чувствуется, что Борис что-то недогова­ривает. Ждем, когда огонек окурка воткнется в стену. Нерассказанная новость тяготит и банкира, да он и слишком честен, чтобы умалчивать что-либо:
   -- Предложили, чтобы я расстрелял тебя, Нико­лай.-- И торопливо, словно я мог усомниться в его порядочности, добавил: -- Я отказался.
   После услышанного говорить совершенно не о чем. Вроде надо поблагодарить Бориса, что тот не сделал шаг к своему личному спасению, но вместо слов протягиваю руку и сжимаю в темноте ему ло­коть. И что, пора перекреститься? Кстати, а как крестятся: справа налево или наоборот? Дожили. Хотя, если мы православные, значит, все должно идти с правой стороны.
   Стыдно, но пальцы сами тянутся ко лбу. Хорошо, что темнота и ребята не видят моего движения. Пер­вый крест в моей жизни. Неужели для этого надо стать на грань жизни и смерти? Да и даст ли это что-нибудь? Где-то слышал, что человек не просто крестится, он как бы заключает себя сверху вниз и справа налево в оболочку, оберегающую от сглаза. Но утром войска в любом случае пойдут в атаку, и здесь уже ни крест, ни самый надежный "волчок" не помогут.
   Оправдывая себя за перекрестие (зачем, перед кем?), вспоминаю свою родословную. В давние времена жила на Брянщине, на самой границе с Украиной, семья Охрименковых. Главу семейства, как и положено, забрали на 25 лет в армию, а у молодички вдруг через два года родился мальчик. От кого, чей - про то молчала. И лишь когда уже ему, выросшему, пристало время надевать погоны, местный священник Иванов вдруг сказал:
   - Отечеству солдаты должны служить под своими фамилиями. Иванов это.
   Вот и думай, откуда мой род - от священнослужителей или солдат. Впрочем, сейчас твоя фамилия для тебя же никакой роли не играет...
   Глубокой ночью принесли тарелку с дымящейся паром кукурузной кашей. Поковырялись в ней толь­ко потому, чтобы охрана не швырнула еду обратно: гребуете, мол. Лучше -- спать. Попытаться спать и приблизить развязку, ибо ее ожидание еще страшнее.
   Снова -- в одеяловый кокон, и снова -- в свои мысли. А они об одном. Артиллерия усиливает огонь, значит, атака утром, с первыми лучами со­лнца. Если не засыплет собственным снарядом, то до утра протянем. Только зачем? Не все ли равно, где помирать: под землей или под кроной деревьев? На­верное, у деревьев, на свету, лучше. Хватит ли муже­ства сорвать повязку с глаз? Или пусть остается? Станут ли разговаривать перед э т и м? И кто здесь главный? Неужели Боксер? А что, если попросить у него отсрочку расстрела месяца на два-три?
   Мысль настолько оригинальна, что раздвигаю плечами саван. А что? Пусть назначат сами место и время, куда мне прийти потом для исполнения при­говора. Я бы приготовил все дома, раздал долги, хотя никому ни копейки не должен, -- и пришел бы. Неужели им не все равно, когда меня пришлепнуть? Я ни слова ни пол слова никому бы не сказал о предстоящей смерти. Может, предупредил бы лишь сына, чтобы он через час-другой после выстрела вызвал "скорую" увезти меня в морг. Вот и все. Даже было бы благородно с их стороны, могли бы потом где угодно хвалиться этим.
   А отсрочка -- это было бы здорово. Я бы за три месяца успел сделать все, что намечал на всю жизнь. Или почти все. По крайней мере, главное. Наверняка с приближением дня расстрела мне становилось бы безумно тяжело, меня бы не несли туда ноги, но... но я бы пришел все равно. Здесь, под землей, клянусь в этом. А если бы дали еще самому выбрать место гибели, назвал бы парк около кинотеатра "Солнце­во". Часов на одиннадцать вечера. Мой сосед по лестничной площадке -- полковник Григорий Дегтярев, командир салютного полка, и когда получил квартиру в нашем районе, предложил руководству района сделать дополнительную салютную пло­щадку именно там. Получится, что выстрел киллера прозвучит салютом моей жизни.
   Красиво, черт возь­ми, если бы это было придумано мной для очередно­го детективного романа, а не для себя лично. Только когда слеза попадает в ухо, понимаю, что плачу. Сознание смирилось с предстоящей смертью, а сердце подспудно, исподволь бередит душу, сопро­тивляется. Придумывает отсрочки, за которые тут же цепляется мозг и начинает выстраивать хоть какое-то продолжение жизни.
   Но новости от Бориса оказались еще не все. Он вдруг тихо произносит:
   -- Нас ищут.
   Резко приподнимаюсь. Не сомневался в подобном ни минуты, но услышать это на пятиметровой глубине, в могильной темноте, когда внутренне соглаша­ешься на смерть... Не насторожила даже та интона­ция, с которой Борис сообщает о собы­тии.
   - Кто? -- первым успевает спросить Махмуд.
   -- Сказали, что приезжали старейшины и муллы из Нальчика.
   Я напрягаюсь. Если ищут только Бориса и Мах­муда, значит, мне скоро оставаться одному. Одному в этом могильном склепе и темноте. Теперь страх один -- не пропустить момент, когда начну сходить с ума! Бежать, при первой же возможности бежать. Но так, чтобы убили. Потому что, если убегу, злобу выместят на семье. Как хорошо было кавказским пленникам Толстого -- отвечай только за себя. Почему я здесь, в Чечне? Почему не уподобился другим, выбиваю­щим себе командировки за границу?
   -- И что? -- торопит, не понимая моего состоя­ния, Махмуд.
   -- Им сказали, что, если за нами спустится сам Аллах, но спустится без денег, они расстреляют и Аллаха, не то что мулл и старейшин. Приказали больше не появляться.
   Сжимаю голову руками. Одиночество не насту­пит, но и отсрочки от расстрела не произойдет тем более. Нас убьют троих, вместе. Мельчайшая, сидевшая где-то в подсознании надежда на благородство чеченцев показывает свою изначальную суть и оказывается блефом: им нужны деньги, одни деньги и ничего кроме денег. И война, которая идет наверху, -- тоже, по большому счету, из-за денег. Из-за возможности -- или невозможности -- ими обладать и распоряжать­ся. И моя судьба и жизнь заканчиваются не сейчас под землей. Все произошло тогда, в октябре 1993-го, когда написал приказ о своем уходе с должности главного редактора журнала. Я верил в благородство политики, а она первой предавала как раз тех, кто надеялся в ее искренность. Депутаты из расстрелян­ного парламента тогда пошли на новые выборы и практически все заняли новые места в Государствен­ной Думе, а я, изгнанный из армии, спарывал погоны и все равно пил водку за свою, ту армию, в которой пятнадцатилетним суворовцем был старшиной роты. Как славно можно было сидеть с двумя "Волга­ми" и генштабовскими телефонами. В центре Мос­квы, а не здесь. Стоило только согласиться опубликовать материал...
   Но слишком красивым было название у моего журнала -- "Честь имею". Слишком ко многому обязывающим. И предки завещали: Отечеству служить под своей фамилией. Дослужился...
   Болят глаза. Сколько времени человек может на­ходиться в темноте? Если станем терять зрение, надо сейчас учиться быть слепым. Заранее. Они, когда ходят, некрасиво отбрасывают голову назад. Надо помнить об этом и хотя бы не повторять их! Значит, рука вытягивается вперед не полностью, чуть согнуть в локте. Пальцы не растопыривать. Двигаться чуть боком...
   Идиот! О чем думаю! Чему учусь!
   И вдруг одергиваю самого себя: а ведь все-таки думаю о жизни! Учусь хоть и калекой, но - быть. И если прислушаться к себе повнимательнее, то больше все же болят не глаза, а давит грудь. Там, где душа и сердце...
   Ребята тоже ворочаются, дышат тихо и сдержан­но. Значит, тоже не спят. Уснешь тут...
  
   7
   А ведь уснули. Когда часами лежишь без движения в полной темноте -- заснешь и перед расстрелом.
   Но забытье вышло недолгим. Загремела цепь, и, будто мы только и ждали команды, прозвучало:
   -- Повязки на голову. Наверх. Живее.
   Тащат по траншее, выдергивают наверх, заталки­вают в машину. Так начинает складываться, что в плену наезжусь больше, чем за всю предыдущую жизнь. Ощупываю сидящего рядом. Это вообще-то роли не играет, Борис или Махмуд втиснут вслед за мной, просто хочется ощутить, что ты не один.
   Получаю прикладом автомата по руке: сосе­дом оказывается охранник. А где ребята? Нас разъ­единили?
   Перед лицом -- опять шпионские штучки -- ого­нек зажигалки. Каменею, не дергаюсь. Зато вокруг раздаются разрывы снарядов и стрельба. На часы посмотреть не успел, но где-то около трех ночи. Атака возможна часа через два, когда рассветет. Зна­чит, выходим из окружения?
   -- Короче, будем прорываться из окружения,-- подтверждает догадку Боксер. Голос чуть с хрипот­цой, запоминающийся.-- Пригнитесь, иначе свои прихлопнут.
   На душе радостно. Ясное дело, не оттого, что могут убить и закончатся наконец неизвестность и мучения, а что ребята тоже рядом. По гулу мотора и сиденью марку машины определить трудно, я не знаю, где их разместили, но ведь говорят всем троим! А если нас хотят уберечь даже от случайной пули, то расстрел откладывается. Вот только куда везут на этот раз? Наверняка нас ждет очередная яма. Но неужели есть глубже и страшнее сегодняшней?
   Из окружения не прорываемся, а выкрадываемся по-кошачьи тихо и осторожно. Когда впереди пада­ют, преграждая дорогу, срубленные снарядами дере­вья, их объезжаем без надрыва мотора и ругани ох­ранников. Безразличнее всего, по-моему, нам -- когда долго ничего не видишь, действительность ста­новится безразличной. Точнее, осознаешь свое пол­ное бессилие и отдаешься судьбе.
   Неожиданно останавливаемся. Какие-то переговоры по-чеченски. Голос для нас:
   - Сейчас будет бой. Полковник, тебя или расстреляем, или бери в руки автомат и воюй против своих.
   Все. Снова так резко и неожиданно, словно на полном ходу затормозил железнодорожный состав. Вагоны надавливают, валятся под откос...
   А от меня ждут ответа. Первая мысль - во спасение. Лучше взять автомат, а там, в окопе, с оружием, я даже могу помочь своим - расстреляю тех, кто рядом...
   И тут же страх: а если получу пулю раньше, чем что-то сделаю? Приходят наши и находят меня с оружием в одном окопе с боевиками... Это видение потом, уже после плена, преследовало меня многие месяцы - меня, как предателя, пинают российские солдаты. Я мертв и ничего не могу сказать в свое оправдание: грани между моей геройской гибелью и моим предательством нет...
   Молчу. Опускаю голову. Усмехаюсь: почему меня волнует этот вопрос - как погибнуть? Не все ли равно? Хотя получить в руки оружие было бы здорово...
   Вновь переговоры на незнакомом языке, меня вроде забывают. Стрельба постепенно стихает, и мы вновь начинаем потихоньку двигаться. Пронесло? От смерти или предательства? Дорога постепенно выравнивается, скорость становится больше, и охрана по-чеченски начинает напевать свои воинственные мелодии. Значит, повезло. Вырва­лись. Пусть покажемся кому-то там, в мирной и светлой Москве, предателями, но лично для нас хо­рошо, что федеральные войска на данный момент не могут контролировать всю чеченскую территорию. А то получается: по воюющей республике разъезжают по ночам машины, всем ясно, что это не доярки возвращаются с вечерней дойки и не косари с паст­бища, -- и хотя бы один снаряд вдогонку. Стыдиться за армейское бессилие или радоваться за самих себя? Ведь машины разъезжают и без нас, пленников...
   Благостной нотой, перебившей все размышления и песни, донесся до слуха собачий брех. Мы едем в село? Села бомбят тоже, но не станут же боевики менять шило на мыло, а огонь на полымя. Наверняка здесь спокойно и безопасно.
   Догадкой, пока еще боязливой и неуверенной, хочется поделиться с ребятами, но в бок уперт ствол автомата. А про село подтверждает и шепот Боксера с переднего сиденья:
   -- Короче, ни звука.
   Подвозят, естественно, к очередной яме. Мы на них обречены, потому что подземные тюрьмы легче всего охранять. Руками нащупываем лаз и по метал­лической лесенке спускаемся вниз. Сырости не чув­ствуем, а когда дотрагиваемся до стен, впервые ра­достно улыбаемся -- они бетонные. А потом -- потом словно Деда Мороза прихватили, как и нас, на чеченской дороге и заставили высыпать нам из мешка все подарки. Вниз полетели одеяла, матрацы, подушки, пучок редиски, пачка сигарет и спички, бутылка с водой, доски для подстилки и канистра:
   -- А это вам "девочка". Будете трахать по очере­ди и когда захочется. Короче, днем в туалет выво­дить не получится.
   Люк над головой с помощью лома задвигают бе­тонными плитами. С легоньким волнением шуршит лист железа, накрываемый для конспирации. Но все ерунда по сравнению с предыдущим склепом. Мы -- в царских покоях!
   Но как же глупо заранее давать название тому, что еще не проявилось! Именно в этом чистеньком, царском каземате-колодце мы чуть не остались на всю жизнь.
   Но сначала ювелирно, доска к доске, постелили вагонку. Несколько штук хватило положить и под голову. Правда, из-за малых габаритов подвала "де­вочку" пришлось ставить в один угол с едой, но зато стояли во весь рост. Керосиновая лампа, как всегда, нещадно коптила, но ради ужина зажгли ее на не­сколько минут. Редиску почистил заколкой от галс­тука, ею же затем зачистили от гари и фитиль. А в пакете -- в пакете оказались куски мяса. Чего бы так не сидеть в плену? И не спать?
   Пробудились от квохтания курицы-несушки, бро­дившей со своим выводком около ямы. Затем про­ехал трактор, значит, рядом дорога. Чуть в стороне играли ребятишки -- скорее всего, мы находились на окраине села. Но в любом случае наверху -- мирная жизнь. И не надо сюда никакой авиации и даже артилле­рии!
   Жизнь после "волчка" показалась настолько пре­красной, что принялись по очереди делать зарядку. На удивление, слишком быстро появилась одышка, но списали ее на предыдущие бессонные ночи и переживания. И с мясом вышла промашечка: остави­ли на завтрак, а оно затухло в пакете. Есть не решились, помнили про ночной туалет. Так что по­горевали искренне, тем более что оставшиеся три редиски голод не утолили. Сделали по глотку воды. Подметил за ребятами -- сначала предлагают хоть питье, хоть "девочку", хоть еду другим, себя оставляя на последнюю очередь. Борис пересчитал сигареты, но одну -- святое дело после обеда -- выделил себе сразу. Однако закурить не удалось: несмотря па духоту, спич­ки отсырели и никак не хотели зажигаться.
   -- Давайте сюда,-- отбирает коробок Махмуд.
   Начальника, как и меня, он зовет то на "вы", то на "ты". На это не обращаем внимания, со време­нем само станет на свои места. То есть если сидеть долго, обеспечено "ты", забрезжит свобода -- на­чальник есть начальник.
   Словно индеец из племени мумбу-юмбу, водитель втыкает по одной спичке в свои черные кудри. Су­шить. Я под шумок краду одну сигарету и спичку, прячу: когда курево закончится, преподнесу неждан­ный подарок. В Афгане за такие штучки курцы молились на меня как на Бога.
   Теперь остается лежать и слушать квохтание ку­рицы. От "девочки" и протухающего мяса несет душком, но деваться некуда, и Борис поторапливает Махмуда -- перебить "ароматы" сигаретным дымом. Водитель извлекает одну из спичек, Борис для гаран­тии трет ее серой о штанину и, совершенно уверен­ный в успехе, чиркает о коробок.
   Однако огонь не взялся, ему не хватило усилий обнять тонкую талию деревца, и он сгорел внутри самого себя. Вторую трем и лелеем дольше, но эф­фект тот же.
   И только тут доходит и насчет одышки, и стой­ких, невыветриваемых запахов, и якобы отсыревших спичек. Нас губит то, чему мы несказанно обрадова­лись в самом начале, -- бетонные стены. Именно они не дают земле дышать, а сдвинутые над головой плиты замуровали не только нас, но и воздух.
   -- Может, постучим,-- предлагает Махмуд. Взял доску, ударил ею по плите.
   Шаги послышались сразу, словно охранник ждал сигнала. Тихо и грубо предупредил, даже не поинте­ресовавшись причиной вызова:
   -- Еще раз стукнете, вообще никогда не открою.
   Зашуршала слюда -- нас накрывали еще и плен­кой. Затем -- тишина. Даже цыплята исчезли, не говоря уже о тракторах и ребятишках. Полдень. Июнь. Жара. Борис попытался покрутить повязкой, заставляя двигаться воздух, но тут же, обессиленный, лег. Мне почему-то показалось, что умрем-задохнем­ся именно во сне, и предложил:
   -- Давайте меньше двигаться. Но только не спать.
   Не спать -- это значит думать. Когда-то в шутку мечтал-жаловался, веря в несбыточность:
   -- Эх, оказаться бы на какое-то время в одиноч­ной камере! Чтобы остановиться, оглядеться, поду­мать о жизни.
   Сбылось.
   Теперь лежи. Думай, философ. И впредь зарекись вызывать на себя даже в шутку то, что серьезно на самом деле. Спецназ, который не вернется. Красивое название. Но от тюрьмы и от сумы, как говорится...
   Но сейчас и думать лень. Мысли беспорядочно скачут, однако не отходят дальше основного и глав­ного: выдержим ли? На часы смотреть страшно, на стрелки словно навесили пудовые гири, переплели их цепя­ми, убрали смазку,-- двигаются с таким усилием и столь медленно, что в минуту вмещается до полусо­тни наших рыбьих вдыханий. Чем чаще дышим, тем медленнее и тягостнее уже не минуты, а секунды. И все-таки не мы -- время пожирает наш воздух. И как страшно мерить его глотками. Как неравнозначно это...
   -- Сколько времени? -- не выдерживая, интере­суется Махмуд.
   -- Угадай,-- тяну, растягиваю секунду, пытаясь сложить из нее хотя бы минуту.
   -- Три часа.
   -- Три часа -- это ночью. А днем -- пятнад­цать,-- учу парня армейским премудростям. Зачем? Чтобы не остаться в тишине и наедине со своими мыслями? Или из последних, но сил карабкаемся к жизни?
   -- Не выдержим,-- вслух произносит водитель о том, что знает каждый.
   Поговорить бы и дальше -- просто так, цепляясь ни за что, но сил нет даже на это.
   Сознание начали терять к вечеру. Проваливание в небытие -- вообще-то состояние пьянительное и сладостное, если ему не сопротивляться, пытаясь ко­ротким и частым дыханием раздвинуть грудь и дать ей воздух. Брать его неоткуда, колодцы становятся пустыми не только без воды.
   -- Борис, не спи,-- слабо просил своего на­чальника Махмуд, сам тут же уходя во мрак и тишину.
   Из последних сил приподнявшись, ползу в угол, где стоит бутылка с остатками воды. Берегли ее на вечер. Но вечера не будет. Выплеснул ее на стену -- может, "задышит"? Уткнулся в секунд­ную прохладу лбом. Хорошо... Легко и сладостно...
   Когда очнулся, вода на стене испарилась, лоб зарапают мелкие камешки. Пытаясь отыскать сырое местечко, разобрал доски там, где утром мыли руки. Сухо. Бетон. Укладывать ва­гонку обратно не оставалось ни сил, ни желания. Снова уткнулся головой в развороченный угол и затих. Чему-то сопротивляться становилось бессмыс­ленным. Вспоминать кого-то отдельно сил уже не было, и мысленно сказал сразу всем:
   -- Прощайте.
   И оставил себя умирать в тихом спокойствии.
  
   Но ведь как живуч человек. Издалека, сквозь ватную пус­тую тяжесть, но услышал, как скрежещет лом по бетону, отодвигая плиты. Успеют или нет? И тут же в яму провалилась прохлада. Но не раздавила, а принялась врачевать по-медсестрински приятными холодными ладонями лицо, шею, грудь. Свет фонарика заставил приоткрыть глаза - нужно было показать, что мы еще живы, чтобы не подумали, что мертвы и нас нужно вновь замуровать, засыпать землей, пряча трупы. Нас некоторое время молча рассматривали, но повеление осталось прежним:
   -- Повязки.
   Подняли на глаза хомуты с шеи. Подползли к лестнице, беззвучно опущенной в нашу могилу. Вы­ползти самим сил не хватило, и нас вытащили наверх за руки. Вот тут уж ночной воздух надавил, сжал грудь, словно медсестру сменил грубый, недоучившийся костолом-массажист. По телу пошли судороги, ноги подкосились, и я рухнул на землю, корчась в судорогах. Рядом била дрожь вытянувшегося во весь рост Махмуда.
   -- Вы чего это? -- с некоторой долей тревоги спросил Боксер.
   Ответить смог лишь Борис:
   -- Задыхались. Не хватало воздуха.
   -- А что ж вы так неэкономно дышали? Навер­ное, слишком часто. В туалет пойдете?
   Еще бы на танцы пригласил. Или по девочкам. А нам бы полежать, надышаться. Перестать дергать грудь короткими толчками в надежде найти там хоть каплю кислорода.
   -- Если можно, мы полежим,-- отметает и танцы, и девочек даже холостяк Махмуд.
   -- Полежите,-- совсем миролюбиво соглашается Боксер.
   Может, и в самом деле испуган? Приказали сте­речь, а тут три полутрупа.
   Щедрость расплескалась минут на сорок. Могло быть и дольше, но Борис попросил закурить, и вывод напросился сам собой -- ожили. Когда снова оказа­лись внизу, попросили оставить хоть небольшую щель для воздуха.
   -- Столько хватит? -- поинтересовался Боксер, оставив меж плит небольшой треугольничек неба.
   Неровная, словно нарисованная средь звезд дет­ской рукой фигурка показалась нам ширью от гори­зонта до горизонта.
   -- Короче, не вздумайте помирать,-- предупредил Боксер таким тоном, что можно было испугаться самой смерти: мол, после нее придумаю такое, что опять жить захотите.-- Жратвы утром дадим.
   А нам воздух -- и жратва, и свобода, и счастье. Лежали, смотрели в треугольное, вместившее пять звездочек, небо и радовались судьбе, сохранившей нам жизнь. А утром в эту же щель просунули еще и кусок лепешки, бутылку бульона, чай.
   -- Мясо еще осталось? -- голос незнакомый.
   Словно виноватые в том, что оно протухло, задо­хнулось вместе с нами, солгали: да, конечно, спаси­бо. Даже я со своей решимостью ничего не стеснять­ся поддакнул. Лишь бы оставили щель и на день.
   Оставили. Но снова накрыли пленкой.
   -- Это чтобы цыплята не провалились,-- попытались мы с Махмудом оправдать охрану, прекрасно видевшую наше вчерашнее состояние. В иное просто не хотелось верить.
   -- Какие цыплята! -- не соглашается принимать игру Борис.-- Идет психологическая обработка. И с "волчком", и сейчас с удушением.
   -- А смысл? Чего нас обрабатывать? С нас требу­ют какую-то военную тайну? На пять минут бы опоз­дали, и вся психология пошла бы коту под хвост.
   Вяло спорим, больше глядим на белое пятнышко целлофана. Не сильны в физике, но академиев закан­чивать не надо, чтобы понять: скоро солнце нагреет воздух, и мы вновь обрекаемся хоть и на более медленную, но тем не менее смерть. Второго раза нам не выдержать.
   И снова сначала перестали гореть спички, потом появилась одышка. Вновь стали ползать по дну ямы, вынюхивая, в каком углу сохранилось побольше воздуха. Затем легли и, теряя сознание, умирая, стали ждать: или смерти, или Боксера. Что, собственно, одно и то же.
   Появился Боксер.
   -- Живо наверх.
   Про повязки не напоминает. Днем, еще в нор­мальном состоянии, на эту тему придумали загадку для "Поля чудес": средство, при помощи которого осуществляется передвижение по Чечне, семь букв.
   "Повязка".
   Она и сейчас скрывает все вокруг, а нас, полуживых, толкают в машину, неслышно когда подъехавшую. И снова дорога в неизвестность, и снова тайные удары в живот, и кто-то подергивает с переднего сиденья предохранителем автомата: вы под прицелом, сидите смирно.
   Сидим. Дышим. Откусываем от ночного воздуш­ного пирога полный рот и, не прожевывая, тут же запиваем его воздушным прохладным настоем. Куса­ем и запиваем. Насытиться, нажиться до очередного склепа. А может, отвезут в комнату, где мы провели первую ночь? Пусть хоть на две цепи посадят, но лишь бы имелись свет и воздух.
   Привезли.
   -- Ступени.
   Будет счастье, если они поведут вверх. Но нога проваливается вниз, откуда несет знакомым до боли запахом прелости.
   -- Пригнись.
   Дверца узкая и низкая. Ступени земляные, выры­ты изгибом. Около десяти. Внизу наступаю на что-то мягкое. Зами­раю. Что ждет здесь?
   -- Можешь снять повязку.
   Милый бедный Красный Крест. Предполагал ли он, штампуя агитационные платки, что они станут служить людям именно для таких целей?
   В подвале чадит лампа, но в первую очередь радуюсь земляным, в глубоких трещинах-разводах, словно морщинистый лоб столетней старухи, стенам. Пол устлан одеялами, что говорит о подготовке норы заранее. Сверху слепо спускается Борис, и на правах обжившегося хозяина принимаю его, отвожу в угол. Затем водителя. С новосельем!
   С верхней ступеньки смотрит сквозь маску Бок­сер.
   -- Короче, располагайтесь. Авось здесь не помре­те. И не шуметь. Сейчас принесем чай.
   Исчезает. Дверь на самом деле маленькая, до нее шесть ступенек. Слышно, как ее запирают. Кажется, наручниками.
   -- В любом случае это лучше всего предыдуще­го,-- отмечаем все вместе плюсы новой тюрьмы.
   Пока готовят чай, обносим по углам лампу, знако­мясь с хозяйством. На земляном полу -- полуистлев­шие матрацы, прикрытые одеялами. Подушки. В углу стыдливо и обреченно притулилась новая "девочка". Если в колодце нам предложили худенькую блондин­ку, то сейчас -- полная брюнетка. А вот размеры ямы поменьше. Замеряю расстояния расческой: две­надцать штук -- ширина, двадцать шесть -- длина. Только улечься и не шевелиться. Зато высота -- на вытянутую руку.
   На дворе ночь, а я начинаю делать зарядку. Одно­временно прислушиваюсь к себе, нет ли одышки. Вообще-то огонек лампы колышется, значит, воз­дух есть. А важнее ничего и нет.
   -- Завтра неделя, как мы в плену,-- вдруг под­считывает Махмуд.
   Замираем. Неделя -- это сто лет или одно мгнове­ние? В свою первую пленную ночь думал, что семи дней хватит нашим оперативникам на мои розыски. И какой длин­ной она тогда казалась! Наверное, как раз на то коли­чество раз, которое мы умирали и рождались заново.
   Нет, неделя -- это все-таки сто лет, которые просто пролетели мгновенно.
  
   8
   Зато очередные триста лет, то есть двадцать один день, превратились в единую нескончаемо душную ночь. Да, воздух был. Да, рано-рано утром и в двенадцать ночи приносили еду: чай, хлеб, сосиску, помидор -- что можно схватить на рынке. Иногда, но зато по три-четыре дня подряд, могли опускать на ступеньки только миску творога, перемешанный с солью и чесноком.
   -- Это вкусно, это очень вкусно,-- уговаривал себя Махмуд, чайной ложечкой уменьшая свою долю.
   Но мы лишились света. Узенькая, в иголочку, полоска между рассохшимися досками в дверце и белесый, уже в ниточку, штрих поверх проема напо­минали букву "Т".
   Тупик.
   Дней через пятнадцать, когда стали гноиться глаза, вдруг обнаружил: стою на коленях перед этой буквой и совершенно машинально твержу:
   -- Ненавижу!
   Тупик. Темноту. Безвыходность ситуации. Свое бессилие. Куда-то исчез Боксер, и хотя вместо него стал появляться высокий спокойный парень, про­званный нами Хозяином, мы лишились еще и обще­ния. Хозяин на любые наши вопросы отвечал одно­сложно "ну", и порой мы даже скучали по резким, всегда подводившим нас под расстрел или сумасше­ствие психологическим беседам Боксера.
   Поняли, что если хотим что-либо узнать, то во время переда­чи еды нужно задать только один вопрос. И даже чтобы не вопрос это был, а какое-то размышление, приглашение к разговору или обсуждению, не требо­вавшим от охранника ответственности и обяза­тельств.
   Вопрос готовили, оттачивали часами, определяли, кому из троих его лучше задать. И вместо, допустим, ежесекундного: "Ну делается ли по нам хотя бы что-либо?" -- в конце концов звучало безобидное сочувствие:
   -- Наверное, надоело вам с нами возиться...
   --Ну.
   Не прошло. А что, если попросить помыться? Если с нами вопрос решается, прикажут потерпеть. Если грядет долгое сидение, ведро воды не пожалеют.
   Не пожалели. Плохо...
   Во время очередного полночного и одиночного вывода в туалет надолго пропал Борис. Следом приглашают наверх меня. Я, нужно мне было в туалет или нет, никогда не отказывался лишний раз вылезти на свежий воздух. На этот раз перекинуться с Борисом даже парой слов, почему его задержали, не смог. Дорогу, хоть и в повязке, изучил, но на этот раз повели в другую сторону. В плену все новое, непривычное изначально таит опасность и заставляет напрячься.
   -- Раздевайся,-- останавливает Хозяин. Зачем? -- Ополоснись.
   Значит, свобода не завтра, а тем более не сегодня.
   Настроения нет, мыться не хочется, хотя весь липкий от пота. Но завшивеем -- себе станет доро­же. Теперь надо другой вопрос готовить. И думай, что лучше: находиться в неведении и каждый день встречать с надеждой, или реально смотреть на дейст­вительность и искать элементарные способы выжива­ния? В плену идет игра в подкидного, к тому же ты вынужден играть вслепую. Но смухлюешь -- гля­дишь, и выиграешь. При этом зная, что ежели попа­дешься, от соперника пуля в лоб обеспечена.
   Ополаскиваюсь, поливая самому себе из кувшина. Хозяин стоит в стороне. Разрешают снять платок. Сплошная темень, к тому же приставлен лицом в каменную стену. Даже буквы "Т" нет, проклясть нечего.
   Назад до подвала не доходим. На этот раз останавливает Боксер.
   -- Хау ду ю ду, полковник?
   Голос сбоку. Чувствую подвох, но распознать его не могу. Пауза, как и в первом подвале, затягивается, но на этот раз решил молчать.
   -- Ты что, не знаешь английский?
   -- Нет. Учил немецкий.
   -- Не надо! В КГБ все учат английский. Я тебе обещал отрезать уши, как только узнаю, что ты контрразведчик?
   -- Да. Но я журналист.
   -- А у меня нет времени заниматься перепровер­ками, мне воевать надо. Журналистское удостовере­ние -- "крыша". Но как тебя усиленно принялись искать спецслужбы, говорит о том, что ты -- их человек. Простого смертного так не ищут. Ты -- из ФСБ, а с этими ребятами у нас разговор короткий.
   Чувствую, как слабеют ноги. И сам не пойму, от чего: то ли от угрозы и полной своей беспомощности доказать что-то обратное, то ли от первой весточ­ки-- меня ищут. Ищут!
   - Иди и готовься к расстрелу.
   Могу и не идти. Я готов.
   - Иди, - толкают в спину. Они отмеряют мне часы и минуты.
   В яму запихивают ногой.
   А отрезанные уши мне приснились через два дня: якобы в какой-то клинике мне приделывают вместо них протезы. Они не подходят по цвету к лицу, и я прошу их заменить...
  
   Из рассказа
   заместителя директора ФСНП России
   генерал-майора налоговой полиции
   А. Пржездомского:
   Первый упор во всех газетных публикациях был сделан, конеч­но, на то, чтобы до боевиков дошла информация: Иванов скорее писатель, чем офицер. Мы понимали, что тем самым даже поднимаем вам цену и потом будет труднее вас вытаскивать. Но в тот момент важнее было, чтобы вас не расстреляли под горячую руку именно за полковничьи погоны. Опасения на этот счет имелись: после артиллерийских или авианалетов жители сел требовали отмщения, и боевики в последнее время стали привозить на эти места плен­ных офицеров и демонстративно расстреливать их.
   Конечно, создали оперативный штаб по вашему поиску и освобождению. Заседали ежедневно: что сделано, что еще задействовать?
   ФСБ дала команду своим сотрудникам начать поиски непо­средственно на месте. Этим же занялось МВД, имевшее в Чечне свои структуры. Ориентировки по вам ушли в Главное разведуправление Министерства обороны и отдельно в разведотдел Северо-Кавказского военного округа.
   Наши оперативники вышли на всех мало-мальски значимых чеченцев-коммерсантов в московской диаспоре. Понимая, что здесь игры отошли в сторону, настоятельно попросили и рекомен­довали передать по всем каналам -- родственным, деловым -- в Чечню: если Иванов будет убит, налоговая полиция воспримет это как вызов правоохранительной структуре, а мы -- не мальчики для битья. Разговор мог быть только таким -- жестким, требователь­ным, с позиции государственной структуры.
   Директор ФСНП Сергей Николаевич Алмазов, взявший опера­цию по освобождению под личный контроль, произнес ключевую фразу, от которой мы все затем и плясали.
   -- Спасти Иванова -- дело чести налоговой полиции. Иных разговоров не должно быть:
   Однако первую достоверную информацию о том, что вы живы, мы получили через посредника лишь 18 июля...
  
   В это же время, самостоятельно:
  
   Евгений Месяцев, кинорежиссер, мой добрый приятель, позво­нил в штаб воздушно-десантных войск, командующему Е. Подколзину:
   -- Евгений Николаевич, в Чечне пропал Иванов, бывший де­сантник. Всю жизнь писал про "голубые береты". Неужели не вытащим?
   К тому времени практически все десантные подразделения из республики уже вывели. Но в оставшиеся мелкие разведгруппы ушла шифровка: помимо основных задач предпринять усилия по поиску и освобождению Н.Иванова.
   Ваня Анфертьев, мой однокашник по Львовскому политучилищу, вышел на Казань и Ереван, подключил к поиску и спасению высших духовных лиц Татарстана и Армении.
   Комиссия по делам военнопленных, возглавляемая генералом В.Золотаревым, добились, что мое имя внесли в списки насиль­ственно удерживаемых и подлежащих обмену под вторым номером.
   Редакция газеты "Московский комсомолец" отправила в сто­лицу Турции Стамбул своего корреспондента с заданием выйти на исламские организации, поддерживающие чеченских боеви­ков, и через них попытаться что-то узнать о моей судьбе.
   Депутат Государственной Думы, мой земляк, писатель Юрий Лодкин написал письмо Руслану Аушеву и попросил ингушскую сторону включиться в поиски. Было отправлено им и письмо пре­зиденту Ичкерии З.Яндарбиеву, кстати, поэту, члену Союза писателей СССР.
   Владимир Осипович Богомолов, автор "Момента истины", на­брал, наверное, несколько сотен телефонных номеров, не давая ни на один день забыть обо мне тем, кто хоть как-то мог помочь в поисках.
   Мои добрые знакомые, светлые люди мать и дочь Л.Жукова и О.Жукова вместе с военными журналистами заказали в Никольском храме Москвы молебен в честь святой великомученицы Анастасии Узорешительницы, прославившейся тем, что часто, поменяв роскошные одежды на нищенское рубище, тайно выходила из дома и обходила темницы. Покупая за золото вход в них, умывала руки и ноги заключенным, расчесывала им спутанные волосы, смывала их кровь, перевязывала раны чистыми полотенцами, подавала каждо­му еду и питье. Желая помогать больным и несчастным, выучилась врачебному искусству, став отрадой для всех тяжко испытуемых и изнемогающих телом заключенных невольников.
   Существует, оказывается, и связанная с этим именем "Молитва заключенного":
   "...Облегчи бремя бедствия моего. А ежели понести мне суждено, да понесу с терпением ради очищения грехов моих и ради умилостивления Твоего правосудия... Да не постыжен буду перед лицом всего мира на страшном суде Твоем. При­хожу к тебе скорбный и печальный, не лиши меня духовного утешения. Прихожу к тебе омраченный, яви мне свет упования спасения..."
  
   А мы сидели в сплошной темноте погреба и от нечего делать игра­ли в города. Первым всегда шел Нальчик. Как в известном фильме:
   -- А почему Нальчик?
   -- А мы туда не доехали.
   А что еще можно придумать, чтобы убить время в темноте? Ну, перебрали все виды спорта, зверей и птиц, мужские и женские имена, пересказали анек­доты и свои судьбы -- а через неделю все равно лежим, молчим. Утром, правда, зарядка -- помахать руками, поприседать. Ходить негде, топчемся на месте. Просто переминаться неинтересно, быстро на­доедает, и придумываю новую забаву:
   -- Пройдусь-ка я до метро. Вслух.
   "Иду" по Маросейке от налоговой полиции до "Китай-города", рассказываю-вспоминаю, что встре­чается по пути. Ребята слушают -- тоже занятие. Махмуд иногда подколет:
   -- А девочки в Москве-то хоть есть? Что-то ни одной пока не встретилось. Гляди, какая краля на­встречу плывет.
   Когда они и сами могли с закрытыми глазами пройти этот путь, когда очередность городов знали, как таблицу умножения, и даже не вторгались в отполированный перечень соседа, начал вспоминать песни.
   Про то, что мне медведь на ухо наступил, знал с пеленок, но ребята терпят мои напевы и иногда подсказывают слова. Зато в памяти всплыли строки, казалось бы, навечно погребенные и утоптанные современной попсой:
   Возвращайся, я без тебя столько дней.
   Возвращайся, трудно мне без любви твоей...
   А эта:
   Я вернусь к тебе, Россия.
   Знаю, помнишь ты о сыне...
   Приходилось петь и с купюрами. Махмуд как-то попросил "из зала" военных, фронтовых песен. Конечно же, первым номером пошла "Жди меня". Но когда пропел: "Туман, туман, седая пелена. А всего в двух шагах за туманами война", -- тут и споткнулся. Все же допеваю очередную строчку -- конечно, шепотом, все четыре месяца мы разговаривали только шепо­том,-- "Долго нас невестам ждать с чужедальней стороны", а в памяти вырисовывается очередная: "Мы не все вернемся из полета..."
   Чур не про нас.
   Запинаюсь, пропускаю концовку. Зато вспоминаю Людмилу Даниловну Чемисову, прекрасную певунью из "Советского воина". Не только с совершенно чудным голосом, но, главное, знающую миллион песен. И не по одно­му куплету, как все смертные, а от начала и до конца.
   -- Ну что, Даниловна, споем? -- разговариваю сам с собой.
   -- Лучше бы она одна нам спела,-- как-то осто­рожно намекает на мои вокальные данные Борис. Стопроцентно уверенный, что незнакомая Даниловна в любом случае поет лучше меня.
   Но ни другу, ни врагу не желаю подобной сцены. Выпало мне тянуть этот мотив -- допою его до конца. Сам. Как смогу.
   А вот отношения между нами самими -- еще осторожнее. Сокамерников не выбирают, взгляды на жизнь и на события в стране у нас с Борисом порой прямо противополож­ные. Махмуд чаще молчит, но когда мы переходим с шепота на голос, взрывается:
   -- Как же вы мне надоели. Все, уйду от вас. Оставайтесь одни.
   Уйти некуда. Ни ему, ни нам. Смотреть некуда. Делать нечего.
   -- Нальчик.
   -- Калуга...
   Глаза гноиться первыми начали у Бориса: он од­нажды утром не смог расцепить слипшихся век. Вспоминаю десантно-полевые медицинские хитрос­ти: кажется, воспаления снимаются заваркой чая. Попросил Хозяина принести чай без сахара. И вот утром и вечером, словно вшивые интеллигенты, пальчиками промывали глаза, а затем, уже как бомжи, рукавами вытирали подтеки.
   Но это оказалось порханием бабочек по сравне­нию с зубной болью, которой стал маяться Махмуд. Он вначале притих, затем принялся искать себе пятый угол. Нашел, когда улегся лицом в пузатый, "беременный" нашей мочой живот "девочки". И предпочел его боли. А тут еще вместо Хозяина стал появляться его Младший Брат. Он ни на мгновение не задерживался в подвале, за что, види­мо, и бился постоянно головой о низкую притолоку дверцы. Разговор с ним мог идти только о миске и в одну сторону: "Давай" и "Возьми".
   -- У Махмуда зуб болит, есть чем полечить? -- почти безнадежно пытаюсь остановить его.
   Оказалось, знает не только другие слова, но и стоматологию:
   -- Можем только выбить.
   -- Ну тогда дайте хотя бы чеснока, Лука. Сала, наконец,-- прошу в закрывающуюся дверь.
   Борис наваливается на меня, гасит последние слова:
   -- Какое сало? Ты что! Мусульманам по Корану нельзя есть свинину.
   А держать людей в темницах -- разрешено? Любим мы выбирать даже в религии то, что удобно и выгодно. А я просто знаю, что кусочек сала, прило­женный к десне, рассасывает боль. Религия -- это помощь, а не пустая вера...
   Но просьба оказалась услышанной. Утром Хозяин вначале принес анекдот:
   -- Заболел у чеченца зуб. Стонет, сам бледный. А тут гости едут. Чтобы не показать, что он страдает из-за какого-то зуба, хозяин отрубил себе палец. И теперь на вопрос, почему бледный и стонет, гордо поднимал перебинтованную руку: "Да вот, нечаянно отрубил себе палец". "Э-э,-- махнули рукой гости.-- Главное, чтобы зуб не болел".
   А днем, что само по себе небывалое дело, дверь открыл исчезнувший было Боксер.
   -- Узнаете? -- присел на корточках вверху. Кивнули, как старому знакомому: салам алейкум. Бросает нам вниз две головки чеснока и две свечи.
   -- Короче, забочусь о вас. Чтобы цинги не было и свет имелся. Так, Николай?
   Меня впервые называют по имени! Запомним число -- 9 июля. Наверху, то есть на воле, что-то произошло? Хорошие новости?
   Нетерпение столь велико, что спрашиваю откры­то, без подтекста:
   -- С нами что-то решается?
   -- Решим. А не решим -- пристрелим,-- в своей манере заканчивает разговор Боксер.
   -- Все нормально,-- сдержанно радуемся появле­нию старого знакомого.
   Но все рухнуло в одночасье, когда в этот же вечер над селом стали заходить на боевой курс самолеты, сбрасывая неподалеку бомбы. И если уж вздрогнули от неожиданности морщинистые столетние стены подземелья, то что тогда говорить о нас.
   -- Что там? -- спросили у Хозяина, принесшего глубокой ночью неизменные сосиску и помидор.
   -- Снова война. По телевизору показывают разру­шенные дома и убитых детей. Обещали же, что после выборов все затихнет!.. Нет, России нельзя верить.
   Остался сидеть на корточках, словно не хотел выходить наверх, где продолжалась бомбежка. Я не кончал музыкальных школ, но, кажется, сегодня за­ткнул за пояс своим открытием Баха, Бетховена, Шуберта, Чайковского и Шостаковича, вместе взятых. В природе существует, оказывается, восьмая нота, ко­торая и определяет всю музыку. На войне это -- падающие авиабомбы.
   -- У нас... есть какие-то шансы?
   -- Теперь нет. У вас теперь никаких шансов.
   И уходит.
   Скажи подобное Боксер -- поделили бы на пять­десят. Плохо, когда начинают разговаривать и прино­сить плохие вести молчаливые. У них все слова -- правда. Зачем ночь, если день так же бессветел и долог. К чему слова в песне, если восьмая нота заглушила, заткнула за пояс все эти божественные "до-ре-ми-фа­соль-ля-си" подобно тому, как я перед этим щелкнул по носу композиторов.
   Но ужин-то принесли! В "волчке" вроде тоже прощались с жизнью... Верить, верить в нее до последнего!
   -- Главное, чтобы зуб не болел.
   Сказал скорее для себя, но заворочались, сминая напряжение, и ребята.
   -- Ну когда я вас наконец покину,-- застонал Махмуд.-- Надо было напоминать про зуб!
   Но в голосе нет злобы, и жалуется он только ради поддержки иного, чем мысли, разговора.
   -- А он еще сало просил,-- напоминает водителю Борис, втягиваясь в разговор.
   Но что втягиваться, когда совсем радом земля застуженным старцем отхаркивается кровавыми сгустками-осколками. А ее все бьют, бьют, бьют, не давая ни отвернуться, ни отдышаться.
   Значит, опять война. Перед президентскими вы­борами присмиревшая, надевшая платочек, припуд­рившая носик и подрумянившая щечки, она вновь смыла ненавистный ее духу макияж и ощерилась клыкастым ртом. Выпустила из-под рукавов воронье-самолеты. Напустила дым-огонь на селения, растол­кала уставших -- в бой, в бой, в бой. Разбудила успокоившихся и примирившихся с тем, что есть,-- драться, драться, драться. И неужели кто-то надеется, что выросшие (не погибшие!) чеченские дети станут с уважением или любовью относиться к русским: "Это они меня убивали". Какая чеченка-мать про­молчит, когда ребенок спросит: "А кто это стреля­ет?" или "А кто убил моего папу?"
   Не позволяй, чтобы из твоих сыновей делали вар­варов, Россия. Не приучай и не заставляй их уничто­жать собственный народ и собственные города. Кто же придумал ее, эту странную войну, которая никому вроде не нужна, но которую тем не менее не прекращают? Ведь за каждой развязанной войной стоят конкрет­ные люди... Впрочем, иногда войны не нужно и развязывать. Их можно попросту не предотвращать...
   Только нам ли, загнанным в нору, думать и печа­литься обо всем человечестве? Это все равно что тушить пожар во время наводнения: не сгорит, так затопится.
   Оставалось единственное и самое благоразумное: не рвать нервы и не психовать. Если могила для нас вырыта, то пусть уж лучше в нее столкнут, чем лезть туда самосто­ятельно.
   Бомбежка продолжалась дня три. Самое стран­ное, но она раскрепостила Хозяина. У него не то что проявилась речь, а в словах становилось все больше и больше боли, непонимания происходящего. Правда, что о собственной боли любят говорить даже молчу­ны. Его же история, вероятно, типична для многих боевиков. Дом разбомбило в первые дни войны. Деда перевезли к знакомым в горное селенье (при нас по-прежнему не упоминалось ни имен, ни каких-либо названий),-- там заболел, не ходит. Отец с матерью и младшими братьями уехали к родственни­кам за пределы Чечни. Хозяин с одноклассниками остался в селе сторожить остатки жилища. Когда пришли федеральные войска, взял автомат, ушел в горы. Два года воюет.
   На наш намек на то, что мы ценим его спокой­ствие, невольно передающееся нам, ответил невоз­мутимо:
   -- Пока вы в плену и беззащитны, лично я вас пальцем не трону. Но прикажут расстрелять -- рас­стреляю, в этом не сомневайтесь. Сахар есть?
   Его стали приносить в банке из-под пива. Как ни укрывали ее от муравьев, те проникали к сладости, перемешивались с песком настолько, что очистить сахар становилось невозможно. Кроме как высыпать черно-белую шевелящуюся массу в кипяток, а затем отцеживать сквозь зубы ошпаренные тушки.
   -- Питательнее,-- нашли оправдание, чтобы не брезговать. При выживании книгу жалоб требовать глупо.
   Когда самолеты оставили в покое землю и небо, чуть успокоились и боевики. Даже однажды ночью на допрос меня вызвали по имени.
   Да что имя! Наверху, ткнув под колени, подстави­ли скрипучий стул. Для долгого разговора? Или сообщат вести, от которых подкосятся ноги?
   Сажусь, прекрасно сознавая, что он стоит на земле на одной ножке. Да и со стула порой кувырк­нуться можно гораздо быстрее, чем стоя на ногах.
   -- Где служил в десантных частях? -- голос сзади меня новый, незнакомый.
   Перечисляю: Псков, Прибалтика, Афганистан.
   Что-то сказал про ФСБ Боксер, но по тому, что его резко обрывают, понимаю: допрашивает старший.
   -- Как укладывается парашют?
   Нет проблем, хоть сейчас уложу. Но зачем это Старшему? Делать меня инструктором-парашютис­том?
   -- Книгу "Гроза над Гиндукушем" ты написал?
   -- Я.
   -- Она у меня есть. С фотографией. Ты в самом деле писатель.
   Наконец-то! В другое время откинулся бы на спинку стула и забросил нога на ногу. Но что несут эти "открытия"? Стул лишь нащупал землю второй ножкой, не более того...
   -- Насчет твоих отношений с Грачевым тоже все подтверждается,-- продолжает поражать своей осве­домленностью Старший.-- Мне Грачев тоже враг, но ваши дела -- это ваши, и мне на них плевать. А вот мы с тобой служили в Афгане рядом. Служили бы вместе -- может, и отпустил бы. Сейчас могу лишь пообещать, что просто так, из прихоти, мы тебя не расстреля­ем.
   Нет, стул стоит на земле твердо. И на четырех ножках. Мертво стоит. И не охранник его подставил. Судьба. Трижды, да, трижды в жизни меня убеждали, что я ломаю себе жизнь, пробуя ходить по "острию бритвы". Первый раз -- когда после окончания учи­лища пригласили служить в воздушно-десантные войска.
   Вообще-то они для военного журналиста интерес­ны, но -- малоперспективны. Газеты -- только "дивизионки", а это меньше, чем "районки". Служебного роста, соответственно, нет. Места службы -- небольшие города и поселки. Плюс парашютные прыжки, веч­ные учения. Словом, с потолка заметку не напи­шешь.
   -- Раз пригласили, значит, пойду.
   Те, кто ехал сразу в большие газеты и крупные города, откровенно жалели:
   -- Зря ты лезешь в эти ВДВ. На них красиво смотреть лишь со стороны, у них -- пять минут орел, а двадцать четыре часа -- ишак. Засохнешь.
   Второй раз откровенно покрутили пальцем у виска, когда предложил себя на замену журналистам, первыми вошедшим в Афган.
   Потом, когда на афганской и десантной теме на­писал первые книги, в том числе и упомянутую "Грозу...", когда из "дивизионки" взяли в журнал "Советский воин", а вскоре назначили и его главным редактором, разговоры, правда, стали иными: конеч­но, ты вращался среди такого, что не написать грех.
   Зато когда подал рапорт с просьбой освободить от должности главного редактора, друзья вздохнули откровенно озабоченно:
   -- Ох, аукнется тебе этот шаг. И, наверное, не раз.
   Аукнулось. Все три раза аукнулись. Плюсами, потому что и ВДВ, и Афган, и отношения с Грачевым затронули Старшего. И как раз в тот момент, когда жизнь висит на волоске. Судьба все же догнала, не оставила. Ничего в жизни зря не происходит. Все учитывается, и за все платит­ся...
   -- В общий лагерь я тебя не отдам, ни в каких списках пленных тебя не будет,-- продолжил Стар­ший чертить линию судьбы на моей руке. Но почему не сдаст и не включит? Это хуже или лучше? Стул вновь станет на три ножки или вообще начнет терять равно­весие на одной? -- Твоей судьбой буду заниматься сам. Если твое начальство пойдет навстречу, значит, договоримся, а нет... Тогда извини. Итог для всех у нас один. По всем каналам мы уже сообщили, что ты убит при попытке к бегству.
   Стул не зашатался -- его попросту отобрали. Разговор окончен. Теперь от меня ничего не зависит. Только от налоговой полиции. Но какие выставят условия? Пойдут ли наши на них? Будут ли иметь право пойти: мы -- государственная спецслужба, а не частная лавочка. Прибавил начальству заботы...
   -- Но было бы лучше, окажись ты контрразвед­чиком,-- вернулся, чтобы закрыть эту тему, к пер­вым разговорам Старший. И объяснил причину: -- Их быстрее выкупают и меняют. А с вами, видимо, придется повозиться. Все.
   Следующим на выход требуют Бориса. С ним, судя по всему, говорили по-иному: спустившись об­ратно, тот молча и нервно закуривает. Ждем, когда окурок вомнется в нижнюю ступеньку.
   -- Сказали, что меня спасут только деньги.
   -- Сколько? -- решается спросить Махмуд. У него вообще непонятная роль. Вначале хотели отпустить, потом сказали:
   -- За тебя, парень, ничего не дадут, поэтому сидишь за компанию. Но выйдешь последним, чтобы ФСБ не село нам на хвост. Зато когда выйдешь, с удовольствием набьешь им морды,-- кивнули на нас с Борисом.
   -- Набью,-- охотно поддержал идею водитель.-- Дайте только выйти.
   -- В плен можно бесплатно только войти, а выход-- уже мани-мани. Так что твоя свобода зависит от них.
   Потому и прорвалось у Махмуда с тревогой:
   -- Сколько?
   -- Миллиард. За меня и тебя. Это последняя цифра. Если ничего не придумаем, с нами возиться не будут.
   Наверху прокукарекал петух. Но нет, это не крас­ные дьяволята, не неуловимые мстители налетели нас спасать. Это на самом деле ходит по двору такой, орет днем и ночью. Как и боевикам, дали ему кличку -- "Петух с куриными мозгами". А он, наверное, про­сто ошалел от бомбежек.
   А мы ошалеваем от суммы. Миллиард -- это же снача­ла надо найти сто миллионов, потом двести, триста...
  
   Из рассказа сослуживцев Бориса Таукенова:
   Когда от посредника узнали эти нули, сначала подумали, что ослышались. Откуда? Да и ребята столько сделали для Чечни, че­ченцев! Сколько беженцев вывезли, сколько устроили на работу в Нальчике, скольким помогли поехать лечиться!
   Старейшины, муллы Балкарии решили ехать в села, около ко­торых произошло пленение, поговорить с людьми по-соседски. Вернулись ни с чем. Жена искала Бориса в окрестностях Грозного около сорока суток. Приехавшая туда же теща попала под бомбеж­ку, сломала ногу. Брата, колесившего по республике, поймали, поставили к стене, стреляли над головой: еще раз приедешь без денег, не отпустим. Когда родственники пришли с собранным со всех закоулков, с выделенной головным банком суммой в четы­реста миллионов рублей, посредник усмехнулся: за такие деньги вам даже труп не отдадут.
  
   Махмуд тянется к пачке сигарет, закуривает. Не­ловко оправдывается:
   -- Я не курить. Зуб болит.
   Остается лежать у огарка свечи, зажженной для вызовов. Протачивает на ее мягкой белой спинке бороздку, спуская вниз озерко расплавленного воска. Свеча в таком случае сгорает значительно быстрее. Но что ему свеча, когда на него навесили ценник. Милли­ард... А почему не назвали цифру мне? Или я иду у них на обмен?
   -- Долбанный петух,-- смотрит вверх Махмуд.-- Кто будет сушняк?
   Протягивает остатки чая. Отпиваем по глотку. Молча укладываемся спать.
   -- Николай, тебя твои не бросят? Искать будут?-- неожиданно спрашивает Борис. Хочет хотя бы с этой стороны получить какую-то надежду...
   -- Даже не сомневаюсь.
   -- Ты так уверен? Государству всегда было напле­вать на своих людей.
   Резкая оценка удивляет, но сегодня не до споров.
   Насчет государства не знаю, но налоговая полиция не бросит. Сейчас перебираю в памяти людей, с которыми служил, руководство -- нет, наши станут биться до последнего.
   -- Тогда тебе повезло. А меня в последний раз чаще всего окружали подлецы. Которые мечтали на­греть руки на моей должности и моей мягкости... Изви­ни, можно мы с Махмудом поговорим по-балкарски?
   -- Конечно.
   Они зашептались, а мне совестно. Если разговор со Старшим лично мне дал хоть какую-то надежду, то у ребят он ее отобрал. Я уверен в тех, с кем служил, они разочарованы, потому что не могут при­помнить никого, кроме родственников, кто попыта­ется хлопотать за них.
   Поэтому топчу, скрываю свое возбуждение -- его ни в коем случае не должны чувствовать ни Борис, ни Махмуд. Иначе... В камере или должны си­деть одни смертники, или надежда должна быть у всех.
  
   10
   Свечи сгорели, керосин в лампе кончился. Вместо Хозяина бьет себе голову о притолоку Младший Брат со своим неизменно тупым: "Бери-давай". Махмуд раскурился и помог Борису добить последние сига­реты. Теперь вместе жгут спички, выковыривая из земляных ступенек старые окурки и выбирая из них самые большие.
   Я который день баюкаю правое ухо. Заныло, засвербило неожиданно, хочется поковыряться в нем только что найденным гвоздем. Ухо -- не зуб, его даже если и оторвешь, болеть все равно не переста­нет. На зуб вспомнилась и присказка, продаю ее Махмуду: "Зуб, зуб, не болей, дам тебе пять рублей". А вот чем успокоить свою боль? Сделал ладонь лодочкой, уложил в нее ухо -- поплыл то ли в полусне, то ли в полубреду.
   -- Эй, подъем, уборка,-- напоминает Борис.
   То ли раньше не замечали, то ли уже во время нашего пребывания по углам нависла паутина. Так что повод объявить генеральную уборку -- без дураков, жены от такой нашей добровольности пришли бы или в недоумение, или в восторг. Да где те жены? Вернее, где мы...
   Чистим углы, осторожно стряхиваем себе же под ноги пыль из одеял. Собрали все окурки, спички, щепочки, выкопали ложкой в углу кюветик, засыпали мусор, утрамбовали. На целых полтора часа растянули минутное дело. Дома бы наверняка сказал, что угробил время. Но ныне мы со свободою живем в разных измерениях.
   Счет пленным дням ведем утром и вечером, да и в промежутках раз по пять друг у друга переспросим. Доходит до того, что начинаем сначала мечтать, а потом и проситься на какую-нибудь работу.
   - Хорошо подумали? - усмехается охрана.
   Усмешка слишком зловещая. Вспоминаю чью-то крылатую фразу: не жалей, что было, не гадай, что будет, береги, что есть. Но боевики уже рисуют картину маслом:
   - Там в Аргунском ущелье ваши пленные дорогу в Грузию пробивают. Так что каменоломни ждут вас.
   Потом, одиннадцать лет спустя, мне представится возможность полететь на пограничные заставы, расположенные именно в Аргунском ущелье. Из Владикавказа (владеющего Кавказом) на "вертушках" нашу группу перебросили на горное плато Тусхорой, нависшим над Ургуном.
   Первое, что увидел после приземления - два креста. Первый - парящий внизу, под нами: это орел оказался слабаком и крестом парил среди ущелья. Настоящий крест, сваренный из металла, лежал перед деревянной часовенькой, выстроенной пограничниками. Призванная укреплять дух и веру солдат, она, пока еще без креста и купола, тоже еще лежащего на земле, словно сама нуждалась в защите и потому жалась к часовым, охраняющим склад боеприпасов. Здесь же, на Тусхорое, наискосок от православной часовни, стояла полуразрушенная мусульманская мечеть. На плато, считавшемся неприступным, боевики устроили центр подготовки смертников, и когда десантники все же высадились в горах и пошли на штурм лагеря, именно мечеть дудаевцы превратили в крепость. Так что не пострадать она не могла.
   Теперь они - строящаяся часовня и восстанавливаемая мечеть, находились рядом, и это было хорошим знаком: на земле места хватает любым религиям. Но меня манила дорога, на которую хотели отправить во время плена. Это удивительное чувство - попасть все же на то место, где мог оказаться в кандалах...
   Проехал по ней на армейском грузовике, добравшись до самой крайней заставы - дальше, за заснеженным перевалом, была Грузия. До ней мне не было никакого дела, я желал мира и спокойствия своей земле. Тем более, что случилось та поездка день в день моего освобождения и я променял Москву, встречу со своими освободителями на этот проезд по Аргунскому ущелью.
   Но когда это еще будет... А тогда, в плену, на двадцать первые сутки пребывания в сплошной темноте вместо ужина нам принесли новость:
   -- Собирайте постели.
   На новое место?
   Хозяин принял наши пожитки, вернул одно одеяло.
   -- Сидите, ждите.
   Гадать о будущем бесполезно, выбор может оказаться одинаково что в плюс, что в минус. Можно предположить, что в наших делах что-то продвинулось и нас хотят перебросить поближе к месту обмена. Но можно думать и иначе: с переговорами ничего не получается, находиться в селе становится опасно, и нас перебрасывают обрат­но в лес, в "волчок".
   Кажется, предположили подобное все одновре­менно, потому что зашевелились, пытаясь найти себе занятие. Но нет занятий в плену, кроме как сидеть и томиться ожиданием. Сидим почти месяц. Чего ждать? Самому себе и в пустоту столько вопросов уже задано, что ответ, хотя бы односложный, можно выдолбить зубилом на камне. Но то ли зубило потерялось, то ли камень попался слишком крепкий. Нет ответа.
   А повезли снова в лес. По плохой дороге это узнаем, по царапающим веткам да комарам, залетевшим в кабину. Кто-то из нас попытался отогнать их от лица, но жестко клацнул затвор:
   -- Руки. Не шевелиться!
   Но заедают ведь!
   Это еще не заедали. И даже когда машина остано­вилась и комары уже не на ходу впрыгивали в "уазик", а приходили отведать свежатинки целыми кланами, мы их вспомнили потом как укол перед опера­цией -- всю жизнь бы так жить.
   -- Вылезаем... Идем. Смелее. Нагнись, нащупай руками лаз, - команда мне, для достоверности подбивают под колени.
   Венец выложен из бревен, вниз ведет и деревян­ная лестница. Наверное, никогда не привыкну спо­койно лазить в незнакомые ямы с завязанными глаза­ми. Так и кажется, что в них что-то копошится и шевелится.
   Яма неглубока, полностью выпрямиться нельзя. Отползаю в сторонку, освобождая место ребятам. Вскоре все трое сидим на корточках, ждем, когда разрешат снять повязки.
   -- Можно смотреть.
   Видим! В квадратном отверстии сквозь ветки на­висшего над головами дерева -- видим ночное небо. Впервые за месяц.
   В люк вталкивают наши пожитки. Подсветили фо­нариком. Яма -- два на два. Пол сырой, словно только недавно сошла вода. Сверху -- дубовый накат.
   Все это отмечаем краем глаза. В первую оче­редь -- постелиться, пока есть свет.
   -- Короче, огня не зажигать, не шуметь.
   Боксер! Снова с нами. Теперь хотя и начнутся расстрелы через каждые пять минут, но между ними слово-другое дополнительно проскочат.
   -- Полковник, знаешь, что такое огнемет?
   - Знаю.
   -- Короче, к люку не приближаться. Кто высу­нется, шарахаем прямо внутрь. Слышите, шакалы воют?
   -- Да, -- первым распознает вой Борис.
   -- Это хорошо, значит, они здесь не пуганы. Значит, давно не стреляли в этих краях, - размышляет Боксер. Значит, тоже впервые здесь? - Спать. Утром поговорим.
   На люк укладывается деревянная решетка, над ней долго, с сопением, колдуют.
   -- Короче, решетка у вас на растяжках из гранат. Тро­нете -- взлетите к Аллаху в гости.
   -- Глубинные, глубинные гранаты ставь, чтобы в клочья всех разнесло,-- подает совет незнакомый парень.
   Сдержанно улыбаюсь: есть глубинные бомбы, но гранат таких еще не придумали. Или профан, или нагнетает страсти. Но в любом варианте растяжка -- дело тонкое. Тот же шакал или кабан пробегут, случайно заденут -- и доказывай на небесах, что ты не вер­блюд и даже не контрразведчик. Там второй экзем­пляр "Грозы..." вряд ли найдется.
   -- Держите сигареты. Жратву утром посмотрим. Короче, спокойной ночи.
   Нет, чеченцы народ все же удивительный. И в яму на растяжки посадят, и спокойной ночи пожелают -- и все один человек в течение одной минуты.
   Потоптались какое-то время вокруг нашего логова, ушли. На ощупь поправляем постели, разбираем­ся в одеялах. И вот тут-то поняли, что нас опустили не просто вниз. Нас окунули в кишащую комарами прорубь. Миллионы, мириады зудящего зверья, тол­каясь и спотыкаясь, пошли на запах, зазывая все новых и новых знакомых на нежданный пир.
   -- Сколько же вас,-- Махмуд первым сдергивает с шеи повязку и начинает ее крутить, отгоняя стерве­цов.
   Побыстрее стараемся юркнуть под одеяла, чтобы, как в "волч­ке", замереть в коконах. Но духота не давала ды­шать, приоткрываем щелочки, однако в них с победным зудом тут же устремлялась хвостатая комариная комета. Какое в Чечне, оказывается, враждебное небо: в выси -- гудящее от самолетов, ниже -- вибрирую­щее от "вертушек", а над самой макушкой -- зудя­щее от комарья. И ни от кого ждать добра не прихо­дится.
   Уснуть невозможно. Встаем с Махмудом, крутим повязками, как на испытательном турбореактивном полигоне, хлестая по щекам, давая под зад, выметы­вая нежданных посетителей. Передышка -- ровно на секунду. И снова все вокруг зудит, кусает, сосет. И не знаешь, то ли старых бить, то ли от новых отби­ваться. Борис молодец: поерзал-поерзал, но затих. С одной стороны, мы гоняем вентиляторами воздух, а утром еще выяснилось, что он сунул нос в какую-то нору в углу, откуда поступал более-менее прохлад­ный воздух. Про то, что из нее может высунуться какая-нибудь тварь, подумалось вяло: авось и не вы­сунется.
   Бьемся с полчищами вдвоем с Махмудом. Тысячу раз раненные, иссякаемые на глазах друг у друга. Сил нет даже ругаться. Несколько раз подходила охрана, протыкала яму узким лучом фонарика:
   -- Чего не спите?
   -- Комары заедают.
   -- Да их здесь море. Сами мучаемся.
   Но они-то хоть на поверхности, а мы на глубине! Кому "мокрее"?
   В то же время -- кому плачемся?
   Сморило под утро. Как мечтали о свете, сколько раз представляли встречу с солнцем. Но лишь стало размываться, теряться средь листьев небо, а вместе с ним -- комариный столб, мы с Махмудом и свали­лись в разные углы.
   Но Борис в одиночку не выдержал радости встречи с солнцем.
   -- Эй, уже утро,-- прополз он трясогузкой по нашим ногам к люку.-- Вверху солнце.
   Вверху -- да. А к нам в яму, словно боясь подорваться на растяжках, оно опускаться не осмелива­лось. Лишь легонько, словно неженка-девушка, при­трагивалась воздушной ноженькой к холодной воде, касалось белых проводков, опутавших наш выход на свободу.
   -- Живы? -- поинтересовались сверху охранни­ки.-- Давай миску.
   Просовываем ее в щель, в протянутую руку. Бое­вика не видно, наверное, без маски и потому не подходит близко. Дисциплина, однако. А мы сами себе напоминаем зверей в зоопарке. Им точно так же в вольер подают еду.
   Солнце, подсмотрев за охранником из-за роскош­ной гривы росшего над нами дуба и убедившись, что в яме ничего страшного нет, любопытства ради все же заглянуло вниз. Без маски. Правда, на всякий случай решетку убирать не стало, перенесло ее тень на дно ямы. В эти светлые кривые квадратики мы и вползли, подставляя лица теплу.
   -- О, тараканы,-- презрительно разочаровалось солнце от увиденного.
   Открыли глаза. Нас, как подопытных мышей в клетке -- нет, тараканов же! -- рассматривали две маски.
   -- Нет, они будут Нельсонами Манделой,-- не согласился другой, отметая примитивизм напарника.
   Подбор псевдонимов на этом не закончился, и в конечном варианте все выглядело очень даже при­стойно: я -- Антон Павлович (Чехов им почему-то припомнился), Борис -- здесь ума и юмора много не потребовалось -- Ельцин, Махмуд -- Эсамбаев. Гор­дости охраны не стало предела:
   -- Клево. У нас в тюряге писатель, президент и танцор.
   Неизменной осталась лишь примета. Если звуча­ло: "Полковник, на выход",-- это к плохому. Когда имя Чехова или мое -- тревог не ожидалось.
   Самым большим неудобством оставались комары. Они наполняли жилище часов в десять вечера и буйст­вовали, устраивая на наших телах оргии, до семи утра.
   Конец варварству и наглости положили, догадав­шись и осмелившись закрыть люк. Снимаю майку, разрываем ее пополам. Плащадь - как раз прикрыть отверстие. Часа за полтора до сумерек обкуриваем яму, усилен­но работаем вентиляторами -- разве только не взле­таем сами -- и замуровываемся. Пяток - десяток комаров остается, но что они без обходов и охватов, таранов и подмоги той орды, что топала ногами, била крыльями, царапалась и укладывалась слоями по майке сверху.
   -- От кого прячемся? -- не поняла маневра и охрана.
   -- От комаров.
   -- Искусали, что ль?
   Что им кусать. Рассмотрев себя на свету, поняли образ с тараканами -- усатые и бородатые. И начи­нающие худеть. Вроде не двигаемся, лежим и спим, а пиджак уже свободно заправляется в брюки. Стало похуже и с едой: утром и вечером -- перловка в комбижире. Для моего послеафганского гастрита -- первейшее "лакомство". Нужно выбирать: или му­читься от голода, или от боли.
   Отказываюсь от ложки. Пью лишь чай. День, вто­рой. Есть хочется все сильнее, но когда-нибудь должен ведь этот комбижир кон­чится!
   Кончилось все -- и комбижир, и перловка.
   -- Жратвы нет.
   На нет и суда нет. В ларек не сбегаешь, хотя Махмуд в одном из карманов и нашел завалявшиеся двадцать тысяч. Мечтаем, что можно на них купить. Борис непреклонен:
   -- Огурцов. Желтых.
   -- А почему желтых?
   -- Они большие.
   Охрана тоже повеселила. Поинтересовалась ми­моходом:
   -- А халва у вас есть?
   Глядим на Махмуда: ты что, сбегал-таки в мага­зин?
   -- Какая халва? -- задаем не менее глупый вопрос.
   -- Из банок. Не приносили?
   Нам много чего не приносили. Первого, напри­мер, ни разу не видели. Картошки. Масла. Да тех же яблок, наверное, можно насыпать пол-ямы, лето ведь на дворе...
   Принесли кусок халвы. Еще сутки продержались. А потом на полтора месяца зарядили одни макароны: на воде, без воды, со стручком лука, с кусочками остатков мяса, опять пустые. В непонятные праздни­ки (как их мало даже у мусульман!) -- одно мясо. Тарелочка, правда, из детского садика, может быть, даже осведомитель из налоговой полиции выделил ее на наши нужды, но запах-то есть.
   А лето душное. Майка не только комарам вход перекрыла, но, как теперь уже традиционно для нас, и воздуху. Ребята молят о дожде, я сопротивляюсь.
   -- Дождь -- это вода, сырость. А сырость -- болезни. Не о том молим, мужики.
   -- Ты в самом деле неженка.
   Готов остаться в памяти ребят с этим по-детски обидным, особенно для афганца-десантника, мнени­ем о себе, чем потом оказаться правым. И окажусь ведь...
   -- Да мы в горах во время сенокосов под такими ливнями бывали!
   В горах, но не в яме. Мы что, разведем костер, сменим одежду? Короче, я против.
   Голосую так, будто от полученных результатов зависит погода.
   Но вышло по законам войны: вместо дождя небо обрушило на нас снаряды. Вначале где-то неподале­ку обнаружили себя пулеметы. Первую ночь они порезвились-поигрались, словно два-три Козленочка Военное Копытце по льду процокали. Утром приле­тели надсмотрщики-"вертушки", но, наверное, не нашли выбитых копытцами самородков, потому что на следующую ночь из загона выпустили целую стай­ку более взрослых козлят. А они уж так разрезви­лись, что приструнить их оказалось возможным лишь артиллерией. Да в нашу сторону.
   Первый снаряд, пролетевший над ямой с шипя­щим присвистом, мгновенно разбудил нас. Не знаю почему, но бросились к туфлям, в первую очередь обулись. А потом не успевали втягиваться головы в плечи от свиста и разрывов, утюживших совсем, рядом лес. Высвечиваем, наивные, самое безопасное место в двухметровом квадрате, замираем ближе к люку. Не из расчета, а так диктует страх оказаться заживо погребенными. Головы прикрываем подушка­ми, как будто они могут ослабить удар осколков или падение дубовых бревен с наката. Опять чистая психология -- если убьет, то не так больно.
   -- Что они здесь забыли? -- Борис, не служив­ший в армии, больше всего ею и возмущается. Как будто ей самой захотелось вдруг повоевать, и прикатили офицеры с солдатами в Чечню, передернули затворы. Но нет, войны развязывают благородненькие на вид, чистенькие и румяные политики, а в грязь, вонь, бинты и стоны бросают людей в погонах. Это лишь кажется, что военные только и умеют командовать. Еще больше они умеют и вынуждены подчиняться...
   -- Недолет, перелет, недолет -- по своим артил­лерия бьет,-- вспоминается по случаю давняя песня.
   Свистит новый снаряд, втягиваем головы -- но это Махмуд, улегшись вдоль стены и сложив руки на груди, показывает чудеса художественного свиста. Он перестал прыгать к люку -- или поняв бесполезность, или устав бороться за жизнь. Знаю сам, что летящий именно в тебя снаряд не услышишь, что свистят те, которые уже пролетели мимо. Но, на­строенный на борьбу, перестраховываюсь. И не хочу, чтобы душа махнула на все рукой -- будь что будет. Не "будь что будет", а держать себя в ситуации...
   После повторной бомбежки движения становятся автоматическими. До такой степени, что когда Махмуд случайно падает и бьется спиной о стену, заснувший Борис подхватыва­ется, прыгает к люку и укрывает голову подушкой.
   -- Эй, вы чего? -- спросонья не понимает нашего смеха.
   Махмуд для острастки свистит -- звук даже в таком исполнении неприятен -- и снова бьется дура­чества ради о стенку.
   -- Ну вас,-- машет Борис и укладывается снова.-- Плен лучше переспать.
   А ежели не спится? Если отлежали все бока? Попросили хоть какую-нибудь работу у охраны, но бое­вики развели руками:
   -- Понимаете, вы расстреляны, вас нет. Вас никто никогда не увидит. И вы никого. Вам остается только сидеть. Приказ один -- расстрелять при по­пытке к бегству. Все.
   А лес вокруг наполняется жизнью. Чувствуем дым костра. Слышим подъезжающие машины и мотоцик­лы. Иногда доносятся окрики на русском языке. Зна­чит, неподалеку работают пленные солдаты. Самое верное тому подтверждение -- пилы без остановки ерзают по дубам. Такое возможно лишь под стволом автома­та. Кто пилил дрова, тот знает. Наверное, строят новые землянки.
   -- Чего стал? -- кричат уже ближе.-- К мамке захотел?
   "К мамке", как быстро поняли,-- это под рас­стрел. За меня, я продолжал верить, бьется налоговая полиция. Ищет ли кто-нибудь их? Каково их мате­рям? Пытаюсь услышать хоть одно имя, хоть какую-нибудь зацепку: вдруг все же выйду на свободу и тогда смогу найти родственников плен­ника.
   Бесполезно. Солдаты слишком далеко, а сами они не догадываются дать о себе знать подобным образом. Да и кто сказал, что я выйду быстрее? Особенно когда под вечер вдруг у ямы появилось пять-шесть охранников. Они сняли растяжки, от­бросили в сторону решетку и только после этого приказали:
   -- Полковник, живо.
  
   11
   И без "полковника" ясно, что дела мои плохи, -- ведут, бьют грудью о стволы деревьев, не предупреждают о ветках, не обводят канавы. Молчат. Вывернуты все ноги, тело горит от ударов, потому что не осталось на нем места, куда бы не достали сапоги. А нутром чую, как копят злобу. Что могло случиться?
   Сталкивают в какую-то узкую яму.
   -- Раздевайся.
   Моросит дождик. Махмуд очень просил его. Затопит нашу яму. Но уже без меня. Без меня...
   Вырывают из рук солдатскую куртку и пиджак. На рубашке успеваю лишь расстегнуть пуговицы.
   -- На колени.
   Торопятся. Взведены. Но почему перед убийством заставляют раздеваться? А может, на колени ставят, чтобы я из ямы не увидел местность? Тогда еще не расстрел...
   -- Снимай повязку.
   И тороплюсь, и боюсь увидеть, перед чем встану лицом. Перед чем?
   Боялся не зря. Я - в свежевырытой могиле. Узкой, только недавно отрытой - следы от лопат не заветрились. Вот теперь -- да, теперь -- все. Единственная отрада, которой, оказывается, можно порадоваться за мгновение до смерти - что тело присыпят землей, шакалы не растащат его по лесу. Но зато и не найдет никто никогда. И даже то, что Боксер предстал передо мной в маске, надежд не прибавляет.
   -- Руки за голову.
   Сзади с двух сторон в затылок утыкаются стволы авто­матов. Зачем убивать сразу из двух? Да с такого близкого расстояния? Кровь же и мозги залепят стволы, придется очищать!
   Встряхиваю головой - господи, о каких проблемах думаю. А небо серое, чужое... Как же плохо умирать вдали от дома! Когда прощаться? Сейчас, сразу, или еще есть минута? А вдруг пропущу ее, последнюю...
   -- Сначала, короче, мы тебя отделаем так, что родная мать не узнает. И пошлем снимочек твоему начальству.
   Замечаю у него на груди "Полароид". Вспоминаю свой фотоаппарат: ну конечно же, они проявили пленку и нашли кадры воронежских омоновцев! И это их взбесило.
   -- А если оно не успокоится, начнем присылать им тебя самого по частям. Кусочками. Сначала пальцы, потом руку, потом ногу. Голову - на десерт.
   Он перечисляет очередность расчленения, а я улавливаю просвет в закрывающейся крышке гроба - слова Боксера "...оно не успокоится..." Дело - в моем начальстве? Не в пленке?
   -- Думают, что здесь мертвые на посту стоят,-- продолжает заводиться Боксер. Зачем-то лепит мне на лицо крестами лейкопластырь. Отходит на шаг, делает снимок. Ждет, когда я, еще живой и не изби­тый, проявлюсь на кадре. Протягивает снимок обрат­ной стороной:
   -- Ставь дату и распишись.
   Ставлю и расписываюсь. Если фото вдруг сохра­нится, то по крайней мере можно будет установить, что до нынешнего дня я был еще жив. Место смерти не узнают, зато дата станет известна. Последнее земное благо...
   -- Они думают, что хитрее нас,-- не унимается Бок­сер.-- Только запомни, полковник: чеченцы бывают или плохие, или хитрые. Мы -- из хитрых, и нас не переиграешь.
   -- А в чем хотят переиграть? -- спрашиваю на­прямую. Чего теперь стесняться? Из могилы можно спрашивать обо всем, ниже нее уже ничего нет.
   -- Вздумали освободить тебя силой. Прилетела "Альфа", сидит в аэропорту. С генералом. Ну и жук ты, полковник. Все равно никогда не поверю, что не контрразведчик: генералы за простыми полковниками сами не летают. Но как только они тронутся с места, мы тебя тут же расстреливаем. Понял?
   Что понимать? Не от меня зависит, тронется с аэродрома "Альфа" или нет. Но кто придумал силовой вариант? Это же бессмысленно, бесполезно. При такой утечке информации они сами окажутся в ловушке.
   -- Мы знаем все,-- нервно расхаживает Боксер по краю могилы.-- Мы даже знаем, кто и как в налоговой полиции Грозного оправдывался перед Москвой за тебя. Знаешь, что сказали? Что ты сам отказался от охраны. Но если эти тронутся...
   Останавливается. Ботинки -- перед лицом. Одно­го замаха достаточно, чтобы размозжить мне голову. Успеть закрыть глаза...
   -- А все-таки мне жаль твою морду и почки, русак,-- вдруг совершенно неожиданно, когда я уже приготовился к худшему, отпускает сердце из тисков Боксер.-- Пока пиши,-- бросает вниз кусок карто­на: -- Пиши: "Умоляю исключить силовой вариант моего освобождения..."
   Стыдно начинать с таких слов, я еще не раздавлен морально, хотя и стою на коленях, но - пишу. Умоляю. Так лучше и для меня, если в самом деле моя жизнь зависит от взведенных моторов машин, и ко всему прочему есть хотя и мельчайшая, но возможность дать понять своим, что боевикам известно об операции и они могут устроить засаду. Интересно получается: спасая себя, оставляю в живых, но крайней мере на данный момент, кого-то из боевиков и "Альфы"...
   А ее, значит, чечены основательно побаиваются, ежели настолько всполошились. Но скорее всего, на аэродроме в Северном сидит не она, а наши ребята из физзащиты. Впрочем, это одно и то же, почти все они пришли в налоговую полицию из КГБ. Потому трудно пове­рить в то, что они вот так, наобум, полезут в горы. Без идеальной подготовки и тщательной разведки. Не те ребята. У нас тоже не мертвые на постах стоят. И моя записка только поможет им.
   Так что надо сохранять спокойствие. Насчет олимпийского, наверное, сложно утверждать, но внутреннее равновесие необходимо. Мы еще живы, хотя даже не одной ногой, а полностью в могиле.
   Стоявшие вокруг автоматчики тем временем ро­ются в карманах, выуживая остатки моей допленной жизни: заколку от галстука, часы, ручку, удостоверение "Советского воина", литературные наброски, кото­рые начал делать на пустых сигаретных пачках с появлением света.
   -- Это что такое? -- изумляется Боксер, переби­рая листки.-- Что за записи?
   -- Делаю для себя. Наблюдения.
   А сам торопливо вспоминаю, что писал.
   -- Это мы сейчас почитаем. А почему удостове­рение не сдал?
   -- Не забрали на равнине.
   -- Изъять все,-- рычит Боксер охране.-- Вы­вернуть все карманы, ничего не оставлять.
   Падает на землю расческа, отбирают даже пустое портмоне.
   -- А теперь я с тобой все же немного разомнусь. Повязку. Встать.
   Надеваю повязку. Становлюсь в полный рост. Носок ботинка у охранника массивен. Пусть лучше бьет по лицу или в грудь, но не в горло.
   Ловлю характерный шум: удар Боксера проходит в каких-то миллиметрах от лица, я чувствую только его холодок. Тренировка? Я -- в роли спарринг-партнера? И неужели опять пронесло? Холодок от близости удара -- это ли холодок от смерти? Арктику с экватором не сравнивают. Но сколько же раз человек способен прощаться с жизнью?
   Снова запихивают стволами автоматов на дно ямы, заставляют замереть. Лежу, потихоньку выбирая удобное положение. Снова оказывается важным, в какой позе застигнет меня смерть, удобно ли будет мне лежать затем в могиле. Хотя бы прикрыли чем-нибудь перед тем, как станут сыпать землю...
   Лежу несколько минут. Сердце, устав бороться и волноваться за меня, само начинает потихоньку затихать. Это хорошо. Пусть лучше само замрет, чем его разворотят пули. Оно меня редко подводило при жизни, и сейчас я разрешаю ему умереть раньше себя...
   Не дали. И рано обрадовался, что обойдется без зуботы­чин. И хотя меня в итоге вытаскивают с того света на божий свет, обратный путь в другую яму оказался значительно дольше. Под руки, судя по голосам, меня подхватила мо­лодежь, парни лет семнадцати. Эти уж поизголяются!
   Дождавшись, когда стихнут в лесу шаги Боксера, они пираньями впились в меня, по очереди обрабо­тав ноги, спину, затылок.
   -- Полко-овник, мразь,-- в точности прокопировали они голос и интонацию Непримиримого.
   Бить ослепленного повязкой, наверное, занятие преинтереснейшее, если смотреть со стороны. Ство­лы "красавчиков" уперты в ребра, а удары летят неизвестно откуда, неизвестно от кого и неизвестно чем -- человек в их ожидании весь напряжен, но все равно не угадывает опасность и запоздало вздрагива­ет. Счастье, что конвоиры вынуждены держать меня еще за руку, и замахи не такие широкие.
   -- Это тебе за твои погоны.
   -- Это за наши Самашки.
   -- Гад, пристрелить тебя мало.
   Семнадцатилетнему на войне ничего не дока­жешь. Бесполезно. Если чеченцев постарше с Рос­сией связывает служба в армии, дела по коммерции, то этих -- ничто. Побросали школу, научились уби­вать, и убивать именно русаков, их с нами не связы­вает уже ничего. Они мечтают только о мщении. День и ночь. Да еще показывают друг другу свою беспощадность. Хвастают ею. Опасный возраст. И особенно, как ни странно, для самой Чечни, где после войны кому-то нужно будет уметь и работать, строить...
   -- Мразь!
   -- Получи, сволочь.
   Получаю. По полной программе.
   Избитого вталкивают ногами в комариную прорубь, бро­сают вслед одежду. Вернулся. Под растяжки, в яму, но -- вернулся. Стаскиваю с глаз повязку, и стараясь не стонать, укладываюсь на свое место. Махмуд и Борис пока ничего не спрашивают. Медленно отдираю с лица кресты лейкопластыря.
   Вопросы сокамерники не задают, давая мне возможность прий­ти в себя и успокоить дыхание. К тому же решетку наверху не набрасы­вают, и Борис торопливо ищет повязку: значит, сей­час потащат его. Удерживаю за локоть -- это только меня. А растяжки не плетут потому, что ждут сооб­щений из Грозного. Мои неизвестные спасители, сами того не зная, губят меня. И любой шаг к осво­бождению окажется шагом к расстрелу. Тогда какой был смысл затевать операцию? Неужели наши этого не понимают?
   Оказывается, сидеть под открытым небом намно­го тревожнее, чем под решеткой. В плену все должно быть так, как положено.
   Сверху снова торопливые шаги. Встаем одновре­менно с Борисом. Он -- в ожидании своей очереди, я -- принимать судьбу. Она на таком волоске, что паутина может показаться стальным канатом.
   -- Телефон не потерял? -- вдруг вспоминаю глав­ное и шепчу домашний номер в ухо Махмуду.
   В самом начале плена, когда еще верилось, что водителя могут отпустить, записал ему домашний телефон и попросил запрятать в одежду. Теперь этот клочок бумажки кажется единственной связью с домом. Страшно умирать в неизвестности, быть без вести пропавшим.
   -- Нет,-- скорее машет головой, чем отвечает вслух, Махмуд.
   Судя по чавкающим в грязи шагам, идут человек пять. Еще вчера шагов ждали, потому что вместе с ними могли появиться известия. Теперь, когда новос­ти есть, для нас спасением могла оставаться лишь тишина.
   Подошли, завозились с решеткой. Сдержанно переводим дыхание. И хотя ее начинают прибивать гвоздями к новым стоякам, и сеть из растяжек плетут более тща­тельно и плотно, понимаем: сегодня выдергиваний не предвидится. Яма становится дороже и безопаснее поверхности.
  
   Из рассказа
   генерал-майора налоговой полиции В.Колывагина,
   старшего оперативной группы:
   Мы вылетели в Грозный через месяц после пленения. Могли, конечно, и раньше, но родственники ваших товарищей по несчас­тью из Кабардино-Балкарии умоляли: не предпринимайте ничего, мы здесь сами все уладим и договоримся.
   Понадеялись. А время уходило. Сергей Николаевич Алмазов, находившийся в командировке, приказал: брать инициативу в свои руки. На следующий день опергруппа из четырех человек находи­лась в Чечне.
   Армейские контрразведчики, правда, сразу по-дружески по­журили: как только боевики узнают -- а они узнают непременно, что освобождением пленника занимается генерал,-- мгновенно ужесточат условия. Но менять что-либо было уже поздно.
   Конечно, среди нескольких вариантов освобождения прораба­тывался и силовой вариант -- это нормально и естественно для спецслужбы. Правда, о высадке десанта в горы не могло быть и речи, мы прекрасно понимали, что, пока будем пробиваться к месту заточения, вас десятки раз успеют убить. А вот по аген­турным данным мы получили сведения о всех перемещениях. Непримиримого. На него и поглядывали, ведь в случае задержания главаря мы могли диктовать свои условия. Непримиримый взял вас, мы -- его. И обмен. Все по честному. Красиво для книги?
   К сожалению, в жизни все сложнее и грубее. Лишь приступили к проработке этого, запасного варианта, к нам на стол легло ваше фото с автоматами у головы. И приписка: можете искать тело своего полковника в районе Ханкалы. Если не откажетесь от сило­вого воздействия.
   Ясное дело, к подобному сценарию больше не возвращались и как можно шире об этом поведали всем вокруг. А сами сосредото­чились на основном варианте -- обмен. Задержанный на задержанного. К сожалению, практика войны, и от нее пока никуда не деться. Начали восстанавливать отношения с посредниками, по­шатнувшиеся во время столь бурного взрыва эмоций.
  
   Про свое пребывание в могиле стараюсь не вспо­минать, хотя звуки наверху ловлю чутче обычного. Высчитываю самое опасное для себя время -- перед рассветом. Днем, а тем паче ночью наши на штурм не пойдут. А вот утром, при первом намазе, когда чеченцы расстелят коврики и упадут лбами вниз... По крайней мере, лично я выбрал бы именно эти минуты.
   -- Неужели ваши не сообразят, что подписывают тебе приговор? -- время от времени удивляется Мах­муд.-- Мужики хоть нормальные у вас в полиции работают?
   Пытаюсь пошутить:
   -- Достаточно посмотреть на меня.
   -- Э-э, если так мерить, то дело твое швах,-- идет по лезвию черного юмора водитель. Смотрит назидательно и на Бориса: -- Мой начальник, будь умным, тоже сидел бы сейчас не здесь, а на Канарах,-- совсем по-чеченски раскладывает он наши характеры.-- Молись, Николай, на своих.
   Молюсь.
   Хотя потом, после плена, пришлось узнать и о не совсем приятных моментах своего освобождения. Поначалу вроде все бросились, как говорится, в атаку, но работа по розыску оказалась долгой и нудной. Доходило и до того, что с Расходчикова и Нисифорова пытались требовать письменных объяс­нений:
   -- Пусть напишут, чем они занимались столько времени в Чечне и почему до сих пор не вытащили Иванова!
   И это в тот момент, когда Люда и Рая - жены ребят, боялись отойти от телефонов, чтобы не пропустить звонок. Когда они в безысходности и тревоге обнимали во время прогулок с детьми деревья и молились о благополуч­ном исходе.
   Самым большим упреком и для меня оказались слова одного из начальников, после кото­рых я посчитал своим правом написать рапорт с просьбой перевести меня из пресс-службы в другое подразделение:
   -- Ну что, погулял по Кавказу? И жена тут твоя со слезами бегала по руководству...
   Да, говорилось некоторыми направо и налево, будто я сам поехал на Кавказ и меня туда никто не посылал (словно я служил не в правоохранительной системе, а в шарашкиной конторе, где полковники по своей прихоти могут мотаться куда угодно без уведомления руководства). Понять их можно: на всякий случай создавали дистанцию, отгораживались, если что...
   Благо, таких проявилось буквально единицы. Но, будь их хотя бы более, чем пальцев на одной руке, итог для меня мог бы статься совсем иным.
   Правды и искренности хочу в своей пленной ис­тории, поэтому пишу и эти, самые трудные для меня строки: как и во всяком коллективе, не все так гладко и идеально шло и среди тех, кто волей случая вынужден был заниматься (или не заниматься) моей судьбой. Впрочем, было бы странным, окажись все как один расходчиковыми и нисифоровыми. Зато по завершении операции и прибытии в Москву генерал-лейтенант Ю.Чичелов скажет им:
   -- Теперь к вашему бревнышку столько народу прилепится, что сами удивитесь. Ленин на субботнике позавидует.
   Но как бы то ни было, ордена Мужества получат лишь те, кто вышел на острие события и там оста­вался до самого конца, -- полковники Евгений Расходчиков и Геннадий Нисифоров. Здесь возобладала полная справедливость. Бог всем судья. И мне -- в первую очередь. Ибо самый дорогой и совестливый для меня документ на сегодняшний день -- это спи­сок управлений налоговой полиции и суммы денег, которые сослуживцы собрали на мое освобождение, мой выкуп. Расчерченный от руки стандартный листок бумаги перекрывает любые экивоки тех, кто сам из Москвы никогда не выедет, а любой бой станет наблюдать со стороны и твердить об гнусности этого мира.
   Только когда это еще все будет... Я пока лежу в лесной яме и прислушиваюсь к шагам охранников: убьют или пронесет?
   Вроде пока проносит. А про холодок от автома­тов у затылка лучше побыстрее забыть. Ну, было. В плену много чего бывает, и что теперь, биться голо­вой о земляные стены своих тюрем? Переживем, не красны девицы.
   Как ни странно, получается. Не забыть, конечно, а притупить остроту воспоминаний. Убеждаюсь вновь и вновь: о возможной смерти постоянно ду­мать ни в коем случае нельзя. Принимая ее реальность, все равно надо верить и надеять­ся на счастливый конец. Это хотя и менее правдоподобно, процентов пять-семь от общего числа, зато намного приятнее. Единственное, надо все же переговорить с ребятами на тот слу­чай, если вот так неожиданно уведут и не вернусь. Дай Бог им остаться в живых и чтобы они хотя бы на словах передали родным и близким. Только что? Что прошу прощения, что люблю, что остался офи­цером и в ногах не ползал. Очень хотел жить, строил множество планов... Ох, плохо мне, братцы. Муторно...
   Прерываю самого себя: за мыслями, оказывается, тоже необходимы контроль и цензура. Забудем о том, что будет. Живем нынешним днем.
   Ребята тоже с замиранием ждут развития собы­тий. Если боевики пойдут на мое убийство, то зачем им лишние свидетели? Хотя, конечно, плевать они хоте­ли на мораль и законы...
   Дня два выжидали мы, какая последует реакция и на отправку моего снимка. Ожидание тяжко само по себе, а здесь к тому же лишились атрибутов времени -- авторучки и часов. А бывало, что я пускал ими солнечных зайчиков по стенам.
   Зато именно в эти дни, на краю жизни и смерти, выработали кодекс чести пленника: все живое, ползущее из нашей ямы наверх, на волю, не трогать. Даже помогали карабкаться по лестнице жукам, червям. А сколько слов нежности получила божья коровка, неизвестно каким образом оказавшаяся в нашем подземелье. Сначала подержали ее на ладонях, потом подняли на решетку -- лети, дорогая, тебе здесь делать нечего. Никому здесь делать нечего. Но...
   -- О, весточка будет,-- увидел спускающуюся с небес пушинку Борис.
   Подставили ей руки: лишь бы не ушиблась. Потом долго не знали, что с ней делать. Вдруг в самом деле благая весть, а мы ее втопчем в землю.
   Затем и паутинки ловили, и сороку слушали, а новостей все не приходило и не приходило. Убедили себя, что о них мы узнаем не по приметам, а со слов Боксера или Хозяина. Они нам и сороки, и пауки, и пушинки.
   А однажды утром нас разбудило мышиное шур­шание. Но мы с Махмудом ошиблись. Борис, прино­ровившийся засыпать часов в шесть вечера и просы­павшийся в пять утра, разложил вокруг себя пустые пачки "LM" и выщипывал из них квадратики. Нью­тоном, озаренным идеей, посмотрел на нас:
   -- Карты сделаем. Только вот ручки нет.
   До Ньютона, конечно, далековато, но ведь и не яблоня над нами растет -- с дуба падают лишь желуди.
   Но карты, о, карты! Сколько дней и ночей они нам скрасили. Четыре колоды стесали полностью. Из остатков пачек, точнее, их боковушек, сделали затем и доми­но. Колоды долго прятали, не зная, как отнесется к подобному охрана: вроде по шариату азартные игры запрещены. Но однажды, после шмона, боевики нашли их, долго рассматривали. И не то что ничего не сказали, а научили из тех же пачек делать еще и самолетики. Красивейшие МИГи.
   -- Только смотрите не улетите на них, а то придется доставать "Стрелу" и сбивать,-- предупредил Хозя­ин.
   Жизнь налаживалась пo новой -- в напряжении, ожидании, но без выдергиваний на допросы. Наконец появился и довольный Боксер. И скорее всего тем эффектом, который произвел на мое начальство своей фотографией.
   -- Все нормально, полковник. Пожелания есть?
   -- Попросить можно?
   -- Просить можно все что угодно, за это не бьем. А вот дадим или нет, нам решать. Так чего хочешь?
   -- Авторучку.
   Кажется, я что-то перепутал и попросил грана­ту-- столь неподдельно удивился Боксер. А нам надо рисовать карты. Игральные. Чтобы резаться в дурака, козла и преферанс. Борис сказал, что знает один пасьянс -- "Марии Стюарт". Якобы перед казнью та загадала: если пасьянс сложится, то казнь состоится. Сама же надеялась на обратное: сотни раз перед этим раскидывала колоду и никогда не могла сло­жить ее обратно. На тот раз сошлось. Марию увели на эшафот, а на столике остался разложенный па­сьянс.
   Не авторучку, но стержень принесли. Борис и сделал первые карты -- не только нарисовал цифры, а даже, из-за скудности света, подписал: "восемь", "шесть", "туз". Махмуд, светлая душа, сразу при­знался:
   -- Мужики, говорю честно: честно играть не умею.
   Вроде пошутил парень, но когда повесил Борису четыре шестерки, да еще при том, что в это же время у того на руках оставалось еще две шестерки, тут мы оценили сказанное.
   Вторую и последующие колоды рисовали с уче­том первых ошибок -- крупнее, а ритуал их созда­ния превращали в праздничный день: отбирали наи­более потрепанные квадратики, выстраивали их в очередь на замену и иконописно выводили цифры и масть. Конечно, наносился удар и по моим интере­сам, так как в работу уходила бумага, присмотрен­ная мной для журналистских наблюдений. Но ради карт -- дело святое. Они вне конкуренции. Фирма "LM" в этом плане стала для нас авторитетом высшей пробы. Не знаем почему, но чеченским боеви­кам полюбилась именно она, других сигарет они не признавали. А в иные минуты охрана сама подходила к нашему логову и спрашивала:
   -- У вас сигарет не осталось? Когда подвезут, вернем.
   Делились. И надо сказать, вопрос с куревом во время всего плена соблюдался незыблемо: есть не давали, а сигарету бросят. Хоть в конце и "Приму", но тем не менее.
   - А ты еще не начал курить, полковник?
   - Нет.
   Самому себе сказал после того, как закурил Махмуд: если начну, то значит - сломался.
   - Закуришь. У нас все закуривали.
   Посмотрим.
   Из "LM" сделали и первые календарики. Расчертили клеточки, я в свои дни вписывал, Махмуд вычеркивал. Квадратиков хватило до августа, и восприняли это как знак судьбы: может, к осени наша судьба прояснится?
   А насчет дождика дошли не мои молитвы до Бога, а Махмуда и Бориса до Аллаха. Дождик вначале несмело дотронулся до кроны нашего дуба. Ничего, отповеди не последовало. Дальше -- боль­ше. И не гром пока еще послышался вдали, а гро­мыхание школьных принадлежностей в ранце раз­гильдяя-второгодника. И не дождь начался, а пролился легкий смех одноклассницы-красавицы, которой парень несмело признался в любви: все зыбко, играючи...
   Но вдруг шаром, клубком, учителем-военруком, громко возвещая о себе, промчался оторвавшийся от дальнего вихря посланный в разведку кусок ветра. Разогнал всех по углам, заставил притаиться, заме­реть. И, уже на расчищенную, подготовленную пло­щадку хлынул настоящий ливень.
   -- Наконец-то! -- Махмуд даже лег головой к люку, чтобы ловить лицом капли.
   -- Только бы не сильный и не надолго,-- продол­жаю бояться я.
   Все же и меня небеса еще окончательно не отри­нули, послушались: гроза побоялась остаться на ночь в горах. Как ни гремела, а ближе к сумеркам неза­метно собралась, начала спускаться в долину. Чтобы не заподозрили в трусости, еще некоторое время оглядывалась и напоминала о себе.
   Но было очевидно, что не вернется. Конечно, лучше приютиться на ночь в каком-нибудь селе и там, под боком у людей, переждать темень и собст­венную стылость. Все не так тоскливо.
   Однако утром, отлежав бока на черда­ках, гроза подкрепились деревенскими сворованными хар­чами и вернулась на старое место. Назидательно потрепала шевелюры деревьям -- ругали, небось, меня? А зря, зря...
   Капли быстро пробили крону над нами и приня­лись хлестать в яму. Пришлось закрываться вход как от комаров майкой, прекрасно осознавая, что такой защиты хватит на пять минут.
   Меньше. Вода вначале закапала, а затем побежала вниз тонким ручейком. Торопливо допиваем чай и подставляем под струю бутылку.
   -- Зато комаров нет,-- виновато оправдывается Махмуд, перестаравшийся с просьбами к небу.
   Поздно. Гром гремит беспрерывно -- здесь, в горах, он порой без умолку рокочет по пять -- семь минут. Уже и банки все заполнили водой, и перелили ее в канистру -- она стоит полная, и теперь молча смотрим, как расползается под люком мокрое пятно. Подворачиваем матрацы, забиваясь все дальше в угол. Перепроверяем коробку спичек -- не намочить бы. Хотя что они дадут? Подсветку на мгновение, чтобы убедиться, что с предыдущего раза воды в яме стало еще больше?
   Не играется, не поется, не разговаривается, не думается. Тупо глядим на дождь.
   -- Заливает,-- говорю охраннику, мокро при­бредшему с ужином.
   -- Ну, дождь сильный.
   -- Укрыть чем-нибудь люк можно?
   -- Посмотрю, но, кажется, ничего нет.
   Нашел кусок клеенки, положил сверху. Звук дождя стал четче, даже можно определять, когда он сильнее или слабее. Но что толку, если кусок мень­ше отверстия. Просто вода стекает еще более целе­направленно. Как бы я сейчас поязвил над любителя­ми дождя, если бы это что-нибудь дало. На полу появляется первая лужа.
   -- Кажется, протекаем,-- обнаружил новое не­счастье Махмуд.
   Зажгли спичку, осветили накат. Бревна не спра­вились со своей задачей: впитав первую влагу и боль­ше не имея сил удерживать воду, уронили капли вниз.
   Собираем, подтыкаем под себя вещи. Под воду выставляем спины. Главнее не намо­чить подушки и матрасы, потом ведь не высушим.
   Если надо будет сушить.
   Впереди -- беспросветная ночь...
  
   12
   В плену я полюбил ночи за то, что они не приносят известий. День, когда ловишь каждый шорох и звук, тянется дольше и тоскливее.
   А ночью почтальоны не работают и связные не приезжают. Потому интуитивно начал менять свой сон: легче оказалось сидеть в раздумьях до четырех утра, а потом спать.
   Нынешнюю ночь любимой не назовешь.
   -- Заливает,-- время от времени сообщаем друг другу случившееся.
   Протекала уже вся крыша. Один матрац располз­ся от воды сразу, второй держался на честном слове. И его на руках, как тяжелобольного, у которого внутри переломаны все кости, переносили из угла в угол, где капало меньше всего. Спички все-таки на­мокли, и ползали в сплошной темноте и грязи, на ощупь. Но как нельзя в двух метрах укрыться от снарядов, точно так же или еще даже бесполезнее искать сухое местечко. Воды под ногами становилось все больше и больше. Вместе с ней и мы коченели все больше и больше.
   Утром нас нашли сидящими на матраце, с наки­нутыми на головы одеялами. Дно ямы блестело от воды. А сверху все поливало и поливало.
   -- Живы?
   -- Пока да. Но завтра -- вряд ли.
   -- Что, Антон Павлович, болеть вздумал? Врачей нету.
   -- Мы не думаем болеть. Но -- заболеем.
   -- Что, совсем плохо?
   - А вы гляньте. - Наглею, конечно, но выхода нет, завтра нас и в самом деле вынесут вперед ногами.
   Вверху стали возиться с решеткой, отодвинули ее.
   -- Отойдите в угол.
   Куда отходить! Мы приперты в угол самой жиз­нью.
   К нам опускаются сапоги с ломтями налипшей грязи. Незнакомый боевик оглядывает расползшийся, плавающий в воде матрац, потолок. Вода капает ему на фонарь, и это, наверное, убеждает больше, чем наш вид.
   -- Промокло. А не должно бы.
   Этого мы уже не знаем. Знаю другое: охрану нужно додавливать, слова про будущие болезни -- это реальность, а не угроза.
   -- Переведите куда-нибудь, где не протекает.
   -- Посмотрим,-- ничего не обещает конвоир и исчезает на целый день.
   -- Землянки у всех одинаковые, они сами, не­бось, сидят в подобных условиях. -- Борис, как всегда, стесняется любых просьб: как же, заставляем людей суетиться, отрываем от дел праведных.
   -- Тогда давай сидеть дальше,-- рекомендую ему, но тоном категоричного недружелюбного возраже­ния.
   Чувствую, что не сдержался, но бездействие давит на психику еще больше. Неужели безропотно сидеть и гнить?
   Встаю, собираю ватные внутренности, вывалив­шиеся из лопнувшего живота матраца. Осматриваю накат над собой, щупаю бревна, где мокрее. Начи­наю запихивать в щели вату.
   -- Бесполезно,-- усмехается Борис. Натура до­статочно тонкая, он почувствовал мой категоричный тон и возвращает шар той же расцветки.
   Не спорю. Спор нам не нужен. Нужно чем-то заняться.
   Ложкой конопачу щели. Надо мной капать пере­стало. Знаю, что временно, что вата -- не тампоны "Тампакс", но их у нас нет и вряд ли подбросят. У нас есть миллиметровая возможность выжить -- ее и надо наполнять борьбой.
   Махмуд, может быть, впервые не поддержал свое­го начальника, принялся помогать, отщипывать ку­сочки ваты. Крутимся на полусогнутых в воде и грязи.
   "Тампакс" не "Тампакс", а около часа сидели без грязевых потоков. Движений мало, замерзаем. При­ближающаяся ночь, гроза, уже подмокшие заклад­ки, через которые с еще большей силой вскоре прольется вода -- все наводит грусть.
   Сочувствия дождались от Хозяина. Он появился в новом бушлате, присел:
   -- Залило?
   -- Полностью. Может, какие доски есть, уложить хотя бы на воду.
   -- Да у нас здесь, Николай, особо не разгонишься тоже. Но что-нибудь придумаем.
   -- Я же говорил, они сами в таких же услови­ях,-- успокоился Борис, дождавшись подтверждения своим словам.
   Хорошо, что промолчал про наши старания по заделке щелей. Значит, надо настраиваться коротать ночь на корточках. Если бы можно было хотя бы встать во весь рост, размять полностью затекшие колени...
   -- Часа через три переведем в новое место,-- появился с самой приятной за последние дни новос­тью Хозяин.-- Потерпите.
   Не верим. Но наглею вконец -- победителям можно:
   -- А чайку горячего нет? Доходим...
   -- А чего не просили? Чай есть. Сейчас принесу.
   И когда дрожащими руками обнимали пиалы с остывающим на глазах чаем, Борис чуть извинился:
   -- Он тебя уважает, Николай. Заметил: обращает­ся только к тебе и по имени. Наверное, ты интуитив­но был прав, когда каждую ночь просился в туалет и старался разговаривать. Они к тебе привыкли.
   Да, надо или нет, но я просился наверх каждую ночь. Больше для того, чтобы размять ноги, поды­шать пару минут свежим воздухом и, если удастся, хоть что-нибудь прояснить в наших судьбах. Кто-то незнакомый из охраны однажды поязвил:
   -- Что, полковник, коммерсанты запрягли, за­ставляют парашу выносить?
   Меня не заставишь. Я сам карабкаюсь к свету. И не имеет значения, что на данный момент этот путь надо идти с общей "девочкой". Может статься, все усилия и уловки напрасны. А вдруг нет?
   О том, что вылез вот так без особой нужды из ямы, пожалел единственный раз, когда охрана оказалась совсем незнакомой. "Свои" брали за рукав и вели в сторону, здесь же стали командовать:
   -- Правее, три шага вперед. Левее, теперь шире шаг.
   Со всего размаха врезаюсь в ствол дерева. Хохот.
   -- Правее. Кругом. Быстрее. Я сказал, быстрее,-- клацание затвора и удар прикладом в спину.
   Лечу вперед, бьюсь лицом в ствол дерева. Останавливаюсь. Больше не тронусь с места.
   -- Два шага влево. Влево, я сказал!
   Мгновение сдерживаю себя, успокаиваюсь. И -- подчиняюсь: никому ничего не докажу. Царапины на лице заживут, а радоваться можно тому, что поболь­ше пробуду на свежем воздухе и получше разомнусь. Охрана бесправна, а новички тем более ничего не смогут со мной поделать.
   Но иду теперь медленно, несмотря на то, что беспрерывно торопят. Поняв, что большего не добьются, боевики хватают за рукав и бросают грудью на какой-то колючий куст. Еще более неприятно, кстати, чем на ствол дерева.
   Когда возвращаюсь "домой", Борис и Махмуд, слы­шавшие издевательства, от прогулки отказываются:
   -- Нам сегодня не нужно.
   -- Тогда сидите...
   Сидим. Дождь высидели. Три часа наверняка про­шли, на нас ни одной сухой нитки. Как жить здесь дальше -- не представляю.
   ...Ночью, когда подумали, что нас забыли, в оче­редной раз появился Хозяин с группой боевиков:
   -- Собирайте все, что осталось, и по одному наверх.
   Остались одни подушки. Впервые иду в новый каземат последним. Огляды­ваю полузатопленную, осиротевшую без нас яму. Не знаю, на сколько покидаем ее -- может, только пересидеть дожди, а может, и навсегда. Тайно в душе надеялись, что именно из нее выйдем на свободу, но, видать, не суждено. А может, дождь помешал, пошел раньше времени.
   В любом случае прощай, лесная комариная про­рубь. Ты дала свет и тем останешься памятна. А плохое пусть забудется, выживать надо на положи­тельном. Какая ты оказалась по счету? Пятая. Сколь­ко ждет впереди? Куда поведут на сей раз?
   В "волчок". Нас возвращали в него! Это стало окончательно ясно, когда впереди обругали:
   -- Что ты шаришь руками? Это ступени, ногами щупай.
   -- Я думал, лаз,-- оправдательный голос Бориса.
   -- Плохо думаешь, а еще банкир. Да не приги­байся ты, иди в полный рост.
   Земляные ступени -- спуск в траншею. Опять ступени. Знакомый, пугающий запах плесени и под­земелья. Плечо задевает решетчатую дверь. Та скри­пит: мол, зачем идешь? Зайдешь -- захлопну.
   -- Пришли. Можно разувать глаза.
   Хоромы. Подземный дворец, обшитый солдатски­ми одеялами. Дубовые столбы-колонны вдоль стен. В два человеческих роста высота. Двухъярусные нары. На них стоит неизменная керосиновая лампа. Язычок пламени даже издали кажется теплым. Сначала он традиционно коптил, но Хозяин убавил фитиль, и пламя проснулось в серединке, задышало, легко вол­нуясь, словно тронутая желтым загаром девичья грудь. Иногда ее стрелой Амура пронзала мошкара, заставляя на миг тревожиться. Но уже в следующее мгновение мягкий желтый свет восстанавливал без­мятежное женское дыхание и достоинство. А черные горы обгоревших воздыхателей мы потом по утрам счищали с лампы щепочками.
   А может, и не женские груди вовсе напоминало пламя, а, допустим, две горные вершины Эльбруса. Или пик Коммунизма и пик Победы. Кому что нра­вится, тот пусть то и штурмует. Нам, просидевшим в погребах и землянках более двух месяцев, хотелось увидеть именно первое, более житейское. Живут же где-то люди...
   Остаться бы здесь. И черт с ним, пусть даже ради этого нас освободят на неделю позже. Жертвуем.
   -- Располагайтесь.
   А "волчок"? Его не будет? Тогда зачем размахи­вали неделями?
   -- Лучшую землянку вам отдаем,-- гордо сооб­щил Хозяин.
   Впервые видим его в полный рост. Высокий, не­много угловатый. Неизменная маска. Увидим ли когда-нибудь его лицо? Если по честному, оно вовек не нужно, но, наверное, человеку всегда будет свой­ственно заглядывать в запретное. Хотя, когда запре­тным становятся лица, имена -- это уже не война. Это ее болезни. Краснуха, инсульт, геморрой -- война за тысячи лет выработала для себя определен­ные температуру, давление, цвет лица, приучила к их неизбежной данности людей: раз я существую, то привыкайте ко мне такой.
   И люди привыкают. К первому, второму, третье­му. Привыкнем, никуда не денемся, и к захвату за­ложников, торговле людьми. Война манишек не носит...
   -- Николай, смотри сюда,-- Хозяин светит фона­риком под нары.-- Ты человек военный, должен понимать, чем это может грозить.
   По ровным рядам противотанковых и противопе­хотных мин шугнулись от света стайки мышей. Не подорвались, вырвались с минного поля. А под зеле­ными бочками этих кругляшей спала такая же длин­ная, как луч фонарика, "Стрела-M" -- грознейшее оружие против самолетов. В углу сиротливо стоял мешок с противогазами, свесив на серый лоб пере­хваченный проволокой чуб.
   -- Все ясно: не трогать,-- успокаиваю Хозяина.
   -- Мы не стали это выносить, да и некуда. Но если что, сам понимаешь: полетят одни подметки.
   -- По-моему, и подметок не будет.
   -- Ты прав, подметок тоже не будет.
  
   13
   Какое счастье -- лежать, разбросав руки. Места -- море. А не хочешь лежать -- можно и не сидеть, сгорбившись, а -- ходить! Во дворце целых четыре шага в длину и два в ширину. Расстояние от Москвы до Пекина!
   Мгновенно пополняется и песенный репертуар:
   Старость меня дома не застанет,
   Я в дороге, я в пути...
   -- В плену ты, Коля,-- обрывает и мелодию, и мой бег до Пекина Махмуд.
   Знаю. Сегодня -- два месяца. Очередная дата. Грустно, можно выть, но можно и радоваться -- мы же не в "волчке"!
   Скоро осень. За окнами август,
   От дождя потемнели кусты...
   Окон нет, смотрим сквозь дверь-решетку на изгиб траншеи, нависшие над ней кусты. Света меньше, чем в предыдущей норе, но все равно значительно больше, чем в деревенском погребе. Все познается в сравнении. Что-то дает и лампа. Нет, жить можно. Жить нужно.
   Я вернусь к тебе, Россия.
   Знаю, помнишь ты о сыне.
   Брови русы, очи сини:
   Я вернусь к тебе, я вернусь к тебе,
   Я вернусь к тебе, Россия!
   Устроились быстро: когда есть где крутиться, это ли проблема? Пока не знаем, чем "порадует" очеред­ное убежище, но явных угроз не просматривается. Хотя убеждены, что такого не может быть по жизни, во дворцах всегда существуют потайные двери и при­видения. А уж вседозволенность шутов и безукориз­ненная исполнительность палачей -- лебединая песнь любого замка.
   Пока перетряхиваем, перебираем, просеиваем сквозь пальцы мусор, сваленный в углу землянки. Успех превзошел все ожидания, находки оказались уникальными: булавка, осколок зеркала, кусок мед­ной проволоки, бечевка, десяток гвоздей, пустая бу­тылка и скомканная простыня. Ее тут же пустили на салфетку под посуду, полотенце и новую повязку для Махмуда. Нашлось применение и для проволоки, сделавшейся одновременно и иглой, и ниткой: тща­тельно заштопали ею дыры в носках. А когда-то думали, вот сносим их -- и плен закончится. Опять нестыковка по времени. Или, скорее всего, в плену действуют законы, в которых желаниям пленников параграфы не предусмотрены.
   В зеркальце, наклонившись к лампе, сначала долго рассматривали самих себя, бородатых и блед­ных. Затем нашли ему более практическое занятие: острыми краями стачивать ногти. Не осталась без внимания и бутылка.
   -- Сейчас лампу сделаем,-- торжественнее, чем Борис насчет карт, поведал Махмуд.-- Но придется жертвовать чаем.
   Вылил его в бутылку -- наполнилась до полови­ны.
   -- А надо полностью, под горлышко.
   Где брать воду? Посмотрели на "девочку". Беру ее за шиворот, доливаю бутылку. Водитель вздыхает и начинает осторожно всовывать в горлышко безымянный палец. Затем резко вырывает его обратно. С бутылкой никаких пре­вращений не произошло, зато новоявленный Алладин дует на посиневший от усилий палец. Может, положил бы его, как в детстве, в рот, чтобы успокоить боль, но помнит, в какой раствор окунал. Настырно подставляет мне будущую лампу -- эксперимент не окончен, опустошай "девочку" даль­ше.
   На этот раз после резкого рывка чайный "кок­тейль" выбивает дно -- неровно, обрушивая остатки стекла вместе с собой на пол. Ерунда, закопаем, одну ложку выделили на земляные работы.
   От полотенца отрываем полоску, тщательно про­тираем стекло. Ставим бездонную бутылку на пока­тые плечи лампы.
   Впрочем, нет, это Махмуд надел на острые грудки пламени стеклянный лифчик. Нам-то что, а вот воз­дыхатели теперь бились о стекло, не достигая желтого трепетного тельца. И -- странное дело -- то ли без их самоотверженного самосожжения, то ли по­чувствовав душную, плохо вымытую, треснувшую стеклянную одежку, поникли и грудки. Их острые пирамидки притупились, ложбинка посредине сгла­дилась, и через какое-то время вместо Эльбруса, пиков Коммунизма и Победы, вместо загорелой жен­ской груди образовалась покатая, сгорбленная спина пожелтевшей от времени старухи. Или хребет таких же древних Уральских гор.
   Стекло особого света не давало, приятное виде­ние исчезло, а что вроде бы меньше копоти, так то мелочь. Все мелочь по сравнению со свободой.
   А она и не думала просматриваться через решетку, закрытую на цепь, подпер­тую хорошим дрыном и вновь опутанную белой пау­тиной растяжек. Лишь ветер играл облаком-заслонкой, открывая и закрывая со­лнечный блик на стенке траншеи.
   Единственное разнообразие, появившееся здесь -- баня.
   -- Почему мыться не проситесь? -- впервые без маски подошел один из боевиков. Зеленый берет лихо заломлен, аккуратная бородка -- вылитый Че Гевара.-- Прикинь, сколько без мытья.
   Мы вообще-то и на волю не просимся. Водой, которая есть, моем через день ноги, да и то не всю ступню полностью, а лишь пальцы.
   -- Туда-сюда, движение. Еще вшей заведете нам. Ночью баня.
   Мимо костров, хихикающих боевиков, положив друг другу на плечи руки, слепцами-поводырями идем по тропам и траншеям вниз. Слышим журчание воды.
   -- Снимай повязки. Давайте, мойтесь.
   Вечер. Мы -- на дне оврага, по которому бежит речка. По берегам -- вкруговую автоматчики. На деревян­ном мостке, окунувшем нос в воду, кусок хозяйст­венного мыла.
   -- Можете и постираться, туда-сюда. Только да­вайте быстрее, делайте движение.
   Вода холодная, родниковая. Просчитываю мину­сы: из холода, не обтертыми, возвращаться в земля­ную стылость. Да еще без рубах, если стирать. И с учетом того, что все лето не видели света, не говоря уже о витаминах.
   -- Смелей, полковник. Прикинь, мы по два-три раза в неделю моемся, не считая того, что подмыва­емся перед каждым намазом. К Аллаху нужно обра­щаться чистым, туда-сюда.
   Я, что ль, против? Это же прекрасно: после бань­ки, даже такой,-- да к костерку, за чашку горячего чая...
   Окунаюсь быстро, вытираюсь пусть и грязным бельем, но насухо. Ребята плещутся дольше. И хотя последним из реки буквально выуживаем Махмуда, первым заболевает Борис. Он вначале пожаловался на ноги, а потом его стало ломить всего. Единствен­ное, чем могли помочь, -- сняли с себя и укрыли дополнительным одеялом. И каждый раз капали на мозги охране: Борис болен, болен, болен. Те сочув­ственно разводили руками: за собой нужно следить самим, туда-сюда, движение. Правда, один раз прине­сли дополнительно еду днем, а затем передали и несколько таблеток анальгина.
   Сам Борис переносил жар и ломоту стоически, стонал лишь во сне. Днем же приговаривал:
   -- Простуду когда лечат, она заканчивается через семь дней. А если не лечить, то сама проходит через неделю.
   Но какой же тяжкой оказалась эта неделя! И я, наверняка и Махмуд невольно "примеряли" болезнь на себя: как станет крутить, в случае чего, нас? Хватит выдержки, элементарных сил перенести простуду? Какими осложнениями она потом аук­нется?
   Перед ужином слегка загибаю ручки ложек: выгнутую протягиваю Борису, вогнутую оставляю себе, волно­образная достается водителю.
   -- Это твоя чашка,-- отделяю одну пиалушку для больного.
   До сегодняшнего дня внимания на личные вещи особо не обращали, да в темноте не очень-то и разберешься с этим, но сегодня... Нам болеть нельзя.
   -- Гигиена,-- зачем-то оправдываюсь.
   Только бы Борис ничего не подумал лишнего. С Махмудом легче -- тому приказал в юморной форме, и проблем нет. Борис намного тоньше, чувствует глубже, воспринимает острее. Неужели болезнь будет камнем преткновения и вот так незаметно станет делить нас, раздвигать по углам? Нежелательно. Да не то что нежелательно -- недопустимо по­добное.
   -- Все правильно,-- неожиданно сразу поддержи­вает мое решение Борис и сам отодвигает свою посу­ду подальше от нашей.-- Я посплю пока.
   Не спит. То мелко трясется от озноба, то поста­нывает. Встаю, разминаюсь. Умоляю и заклинаю: "Не болеть, не болеть, не болеть"...
   Труднее оказалась болезнь Махмуда, свалившая его сразу после второй подобной бани. И хотя нас вывели купаться днем, вода от этого теплее не стала. Борис после болезни уже осторожничал с водой, я учился на чужих ошибках, и мы с ним обмылись с берега. Водитель же запрыгнул в реку, да еще вдобавок вздумал стираться. Долго вертел, оглядывая со всех сторон, свои плавки, потом понюхал их, скорчил гримасу и забросил как можно дальше на противоположный берег.
   А вечером не встал на ужин.
   -- Эй, перестань. Давай кушай,-- требовал от него невозможного Борис.
   Не приведи Господь никому болеть вдали от дома. А в неволе -- тем паче. С болезнью борешься только сам, вся надежда только на организм. Выдержит? Справится?
   А простуда, словно потренировавшись на Борисе и недовольная отрицательным для себя результатом, решила добавить дозу. Более всего Махмуд жаловал­ся на грудь, и, взяв на себя роль медбрата, я объявил Хозяину:
   -- У него начинается воспаление легких.
   Был так категоричен, потому что знал: легкие находятся именно там.
   -- Мы можем его потерять.
   Хозяин вошел в землянку, пощупал горячий лоб больного. Затем взял кусок бечевки, замерил рассто­яние по голове от уха до уха. Этот же полукруг пропустил под подбородок. Длина оказалась разной, и, сжав голову водителя, охранник принялся сдавли­вать, уминать "лишнее" около ушей. Мы со страхом смотрели на его ручищи.
   -- Меня так дед лечил,-- авторитетно успокоил боевик.
   Ну, если дед и до сих пор жив... Правда, Махмуд больше на голову при нем не жаловался.
   -- Прикинь: есть два шприца и пенициллина на три укола,-- забеспокоился и сообщил о своей зана­чке Че Гевара.-- Будете колоться? Туда-сюда, движение создадите.
   -- Да,-- сразу ответил я за Махмуда.
   -- А ты умеешь? -- подозрительно глянул тот на меня.
   -- Нет. Но все равно будем.
   -- Я не хочу становиться подопытным,-- натянул одеяло водитель.
   -- Несите,-- попросил я охранника.-- И, если есть, одеколон или спирт. И кусочек ваты.
   Мои познания в медицине по сравнению с осталь­ными, как я понял, позволяли ходить мне если уж не профессором, то кандидатом наук -- как минимум. А ведь и навыки в самом деле имелись, служба в ВДВ заставила относиться к медицине серьезно. Особенно в начале восьмидесятых, когда служил в десантной ди­визии в Каунасе и нас "посадили на парашюты", то есть подняли по тревоге в связи с событиями в Поль­ше. Разведрота получила польскую форму, все осталь­ные -- боеприпасы, определялись пять аэродромов, на которые планировалось приземление дивизии.
   Афганистан в это время шел полным ходом, и больше всего тревогу били медики: наши солдаты умирают там не потому, что получают тяжелые ране­ния, а оттого, что боятся вида крови и не умеют перевязывать друг друга.
   Тревога дошла до командования десантных войск, и нас, будущих "поляков", повели в первую очередь не на стрельбы и вождение, а на медицинскую подго­товку. Что солдаты в Афгане -- у нас, офицеров, она вызвала шок, когда начмед, подполковник Александр Иванович Сердцев, распотрошил индивидуальный пакет и попросил объ­яснить назначение каждой его части. Особенно бу­лавки, почему-то оказавшейся ржавой.
   Не сумели, не угадали. Не то что логики не хвата­ло, а элементарного воображения. А Сердцеву баль­зам на его эскулапскую душу. Поднял булавку, как знамя с засохшими пятнами крови на баррикадах:
   -- Когда осколок или пуля попадают в живот, человека можно положить только на спину. Соглас­ны? От болевого шока мышцы расслабляются, и мы умираем не от самого ранения, а от удушья -- язык западает в горло и... -- Сердцев посмотрел на притихший зал. -- Значит, для чего нужна бу­лавка?
   Мы, имевшие сотни парашютных прыжков со всех типов самолетов, днем и ночью, на лес и воду, прошед­шие десятки учений, передернулись от страха. Неужели...
   -- Правильно,-- не пощадил нас начмед и вслух произнес то, о чем и подумать-то боялись.-- Цепляе­те булавкой язык к воротнику гимнастерки и после этого можете оставлять раненого одного.
   Но и это оказалось еще не все. У каждой профес­сии есть тонкости, и подполковник с удовольствием поделился ими:
   -- Только не прокалывайте язык вдоль, по бо­роздке, хотя это и самое безболезненное место. Если дороги плохие и машину с раненым будет трясти, язык может разорваться на две половинки. Как у змеи. Прокалывайте его поперек.
   Все откровенно передернулись и, наверное, поже­лали себе чего угодно, но только не ранения в живот.
   Благо, ума хватило не вводить войска в Польшу. Скорее всего, ее спас Афганистан: и доказывать ни­кому не требовалось, что две горячих точки страна не потянет. Так что поляки остались со своей "Со­лидарностью" и Лехом Валенсой, а вместо наших офицеров по Варшаве ныне разгуливают натовские (это к вопросу о польской независимости), мы не тронулись из Кау­наса (правда, потом все офицеры прошли через Афганистан), а медицину вот вспомнил в чеченском подземелье. Тут же даю себе зарок. Если первую, афганскую войну прошел нормально, на второй, здесь, попал в плен, то на третьей меня убьют. Зна­чит, на третью я просто не поеду. Юмора хватает перепрыгнуть цепочку - поеду сразу на четвертую. Если выберусь, конечно, отсюда...
   -- Не дамся,-- запротестовал Махмуд, когда при­несли шприц и одеколон.-- Ты хоть раз в жизни делал уколы?
   -- Сыну. Лет пятнадцать назад. Ложись.
   -- Я стоя.
   -- А стоя я не могу.
   -- А у меня плавок нет,-- выдал последний аргу­мент -- так сдают противнику последний редут перед поражением, гордо и с сожалением, -- Махмуд.
   Да разве можно остановить наступающих, когда неприятель хил и болен! И втайне все же надеется на облегчение.
   Но, наверно, и в самом деле уколол неумело, потому что водитель застонал:
   -- Больно же!
   -- Ему надо потеть и больше пить! -- безапел­ляционно говорю Хозяину и Че Геваре: уж если медик -- то медик, а их слушаются все.
   И ведь послушались. Принесли теплое одеяло, сменную футболку и чай. Укутали Махмуда с головой -- грей себя сам и выкарабкивайся. Очередные уколы любви и уваже­ния с его стороны ко мне не прибавили, но вроде начал прини­мать их как неизбежность. А в конце лечебного курса уже не охал и ахал, а задумался о будущем: шприцем набрал из пузырька одеколон и перелил его в освободившийся флакончик пенициллина. На всякий случай. Так что благодаря болезни водителя наше хозяйство пополнилось двумя иглами, пузырьком и одеколо­ном. А насчет сроков болезни прав оказался Борис: когда лечишься -- проходит за семь дней, пускаешь на самотек -- выкинь неделю. Правда, Махмуда мы продержали на "больничном" чуть дольше, выпра­шивая под его болезнь дополнительный чай.
   А вот мне не только с горячим чаем, но и с горячей пищей пришлось расстаться до конца плена. Зубная боль словно пульсировала у нас по кругу, ей как бы некуда было деться из ямы, и поэтому пере­ходила от одного к другому. Борис переболел ими быстро, так что следом подошла моя очередь. Язык тут же отыскал дырку в зубе мудрости, и с этого момента, как ни мерз и ни голодал, берег его пуще глаза. Даже и теплую воду пил, как голубь, наклонив голову набок.
   А время застывало. Мы раскачивали его кисель­ные берега, расталкивали взглядами цифры на календарике, дробили сном. Неожиданно вдруг заметили, что к нам стали лучше относиться. Конечно же, все связали с новой надеждой на освобождение, но проза жизни всегда подрубала крылья поэтическим мечтам. Как узнали уже потом, в соседнем отряде захватили в заложники коммерсанта, и он то ли попросил, то ли пригрозил:
   -- Только не бейте, за меня могут заплатить хороший выкуп.
   Улыбнулись:
   -- И бить будем, и выкуп возьмем.
   Случайного удара сапогом в висок хватило, чтобы коммерсант лишился жизни, а боевики -- выкупа.
   Вот так невольно, на чужом несчастье, и выжива­ли -- от нас тут же убрали всех "бешеных", которые били Бориса только за то, что он "Ельцин", а уж меня-- и просто так. Потому что скучно. И что полков­ник, русак.
   К сожалению, все это не убавляло времени, не заставляло его вертеться быстрее. Часы и минуты мы объявили главным своим врагом. Вернее, сначала я объявил водителю, что отныне он старший в группе, то есть Махмуд-апа. Тот в ответном слове превознес меня в "Блиндаж-баши", но как пели по вечерам у костра под расстроенную гитару боевики, так и про­должали тянуть вместе с бесконечной песней -- про­клятием России -- и наш пленный мотив.
   И так же нескончаемо шли дожди, беспрерывно работал "Град". Иногда ради интереса ждали: кто быстрее устанет -- природа или творение рук чело­веческих -- ракетная установка с внушительным по­годным названием?
   Первой уставала, сдавалась природа. И тогда со­лнце, уже слабеющее под осень, с усилием раздвига­ло в тучах щель и любопытно оглядывало землю: что новенького произошло без меня в чеченской войне?
   О новом узнали почти сразу.
   -- Грозный взяли.
   -- Когда?
   -- Неделю назад.
   -- Так "Град" бьет по городу?
   -- По нему. Но Басаев сказал, что теперь никогда не уйдет из него.
   Лично мне стало грустно и совестно. Не прини­мал эту войну с самого начала, в плену научился ее ненавидеть, а все равно кольнуло: сдать город! Армия, Россия не смогли удержать перед боевиками один город! Или опять идут политические игрища и Грозный не думали удерживать?
   Бедные солдаты. Несчастные жители. Клубок подлости и глупости, отчаяния и безнадежности, горя и самоотверженности...
   Вспомнилось здание с раненым колобком. После недельной бомбежки вряд ли осталась в живых даже лиса, будь она хоть трижды хитрой. А что с жителя­ми? И в конце концов, а точнее, перво-наперво: кто станет заниматься нами, если из Грозного ушли войска и власть?
   -- Что, полковник, грустишь? Жалеешь, что Грозный потерян?
   Соврал:
   -- Да нет, о своем.
   -- Мы тоже думаем о своем: все блокпосты ваши окружены, вот решаем, что с ними делать. Или голо­дом морить, или расстрелять, или выпустить...
  
   Из рассказа
   полковника налоговой полиции Е. Расходчикова:
   Когда город отошел к боевикам, а слухи о взятии Грозного ходили за неделю до штурма, у нас оборвались все связи и нара­ботки по вашему освобождению. Ведь действовали-то в контакте с местной ФСБ, их посредниками. Ничего не оставалось делать, как возвращаться назад, в Москву. И начинать все сначала.
   Только и Москва не могла ответить на сотни вопросов, и глав­ные из них -- где вы, у кого и, вообще -- живы ли? И азарт уже пошел, заработало чисто профессиональное самолюбие: неужели не вытащим?
   Где-то через неделю прошусь на прием к Алмазову: "Сергей Николаевич, надо лететь обратно в Чечню. Из Москвы мы его не вытащим. Разрешите?" Вижу, что волнуется, любой исход, а пе­чальный в первую очередь, ляжет ведь на его плечи. "Кого хотите взять с собой?" -- "Геннадия Нисифорова".-- "Он в командиров­ке в Тамбове".-- "Завтра утром будет здесь, вечером вылетим". Не позавидуешь начальникам, когда им приходится отдавать приказы, связанные с риском для подчиненных. "Давайте, действуйте. Раз­решаю принимать любое решение, исходя из ситуации. Только осторожнее. Если еще пропадете и вы..."
   Так снова оказались с Геннадием в Чечне. Мы ее прошли с самого начала боевых действий, знали друг друга настолько, что на рисковые мероприятия, "стрелки" -- встречи с бандитами -- хо­дили по одному: если что-то случится, допустим, со мной, Гена будет знать, каким образом и где меня вытаскивать. Точно так же он надеялся на меня.
   В Грозный дорожка нам, конечно, оказалась закрыта. Стали подбираться к командирам отрядов самостоятельно, без посред­ников, которые частенько ради своей выгоды искажали информацию, задерживали ее. Ходили, конечно, в рванье, чтобы не привлекать особого внимания, ни о каких средствах связи или охране не могло быть и речи. Тем не менее по старым связям удалось выйти на главаря, который вас захватил. Он представился Рамзаном. С ехидцей посмотрел на меня:
   -- А ты не из налоговой полиции. Наверняка из ФСБ.
   -- Да, я бывший комитетчик. Более того, из "Альфы". Ну и что из этого?
   -- Вот тебя бы взять. Мечта жизни.
   -- Но это нужно еще попробовать.
   -- Ладно, давай попробуем поработать по Иванову. Ты уважа­ешь мои интересы, я попробую уважить ваши.
   -- Но Иванов жив? Мы не пустышку тянем?
   -- Жив. Даже что-то пишет, недавно листки отобрали.
   -- Мне нужно подтверждение, что он жив на сегодняшний день. И с этого момента начнем работу.
   -- Будет тебе подтверждение. Но только он давно уже не у меня.
  
  
   14
   Заметил: я перестал подходить к двери. Слишком тяжело возвращаться от нее обратно в темноту. Я пресытился ею, а переполняясь, привыкаю. И больше уже раздра­жает не она, а недоступный свет, проблески неба сквозь листву, паутинные компакт-диски, лазерно от­свечивающие на мокром солнце. Мы становились с ног на голову и привыкали к этой позе. И последний штрих: раньше думал -- когда выйду, а теперь -- лишь бы выйти...
   В блиндаже намного глуше все звуки, и посте­пенно отучились вслушиваться и в жизнь за решет­кой. Зато, выставляя однажды на салфетку пиалуш­ки, вдруг замер: на всех трех донышках чернели цифры "13". Грешным делом подумал на Махмуда: парень готовит сюрприз. Но краска оказалась за­водской.
   -- Мужики,-- приглашаю на смотрины.
   Они глядят на цифры и мысленно решают, как отнестись к открытию. Пиалы нам выдали в деревне, перед самым началом послевыборной войны. И после них накатилось...
   Определяюсь первым:
   -- Я из своей больше не пью.
   -- Ерунда,-- пожимает плечами Махмуд.-- У нас в семье тринадцать детей. И ничего.
   -- А у меня дочь родилась тринадцатого,-- не признает примету и Борис.
   Больше не заостряем на этом внимание, расхо­димся по своим углам. Мне что, я пью остывший чай, а для него и стеклянная банка сгодится. А чашке, да еще с таким номером, нашлось лучшее применение.
   Поначалу нас донимали бурундуки, бегающие вниз головой по потолку и прибитым одеялам. Кроме топота и писка надоедали тем, что воровали остатки хлеба. Его в конце концов начали подвязывать на проволоке, но нашествие ожидалось с другой стороны. Мышей.
   -- Махмуд, ты выпускал кого наших? -- специ­ально интересуюсь, глядя, как по траншее к решетке движется рывками серый комочек.
   -- Нет.
   -- Кыш, -- пугаю непрошенную гостью. -- У нас своих полно.
   Дважды ползли по траншеи в нашу сторону змеи. Память мгновенно выдала все, что знал о них: они глухи, понимают только постукивание, на место гибели детеныша обя­зательно приползет мать.
   Стучу по стене, заставляю змей изогнуться и полз­ти обратно. А в глазах долго стоит лоснящаяся узкая лента, и это приучает осторожнее подходить к двери, тщательно перетряхивать перед сном постель, жертвовать одним одеялом и закупоривать им на ночь дверь.
   Принялись донимать и жабы. Первым заорал ле­жавший с краю Махмуд, когда огромная жирная раскоряка прыгнула со второго яруса ему на лоб. Тут и пригодилась поначалу пиала. Накрываю ею лягу­шек, подсовываю под них картон, несу добычу к двери, вытряхиваю в щель. Но лягушкам легче вер­нуться обратно, чем скакать по ступеням вверх, и некоторых приходится ловить по несколько раз. Самых настырных и жирных трясу в западне, вправ­ляя мозги. Вроде доходит, в какую сторону скакать.
   А вот мыши... Эти оказались наглее, чем интерде­вочки с русскими клиентами.
   В итоге картина.
   Я, полковник налоговой полиции, первый вице-президент Международной ассоциации писателей ба­талистов и маринистов, лауреат литературных пре­мий имени Н. Островского и М. Булгакова, кавалер ордена "За службу Родине" III степени и медали "За отвагу", писатель, бывший главный редактор журна­ла "Советский воин",-- а теперь просто пленный, ловлю мышей.
   В руках у меня веревка, связанная из тряпичных лоскутков. Она тянется к палочке, на которой одним краем стоит пиала. Под ней -- кусочек хлеба.
   Так вообще-то ловят птиц, это -- силок. Но мыши начали устраивать такой кавардак, ночью пре­спокойно бегают по головам, залезают под одеяло, что становится ясно: выживем или мы, или они. Бурундуки со своими выходками кажутся мелкими дошколятами.
   В блиндаже достаточно темно, но черно-серые комочки теней, приближающиеся к приманке, отме­чаются сразу. Не успела первая мышь просунуть голову под пиалу, дергаю веревку. Мой тринадца­тый номер подскакивает, мышь отпрыгивает -- эксперимент не удался. Анализирую ошибки: надо уменьшить высоту подставки, а веревку привязы­вать не за середину, а за самый низ палки. Вновь замираю.
   Черта с два! Мышь успевает выбить лапой хлеб и вместе с ним скрывается под нарами, в минном поле. Беру кусок побольше, запихиваю в самую глубину мышеловки. Еще несколько минут в ожидании -- и удача!
   Вытащить из-под пиалы первую "рыбку" помога­ет Махмуд. Он вертит по кругу пиалу, а я высматри­ваю, где мелькнет хвост. За него-то и извлекаю на свет божий конкурента на блиндаж. Мышь висит обреченно, даже не сопротивляется и не борется за жизнь. А может, не верит, что нашелся кто-то, кто способен противостоять их массовому набегу.
   Борис категорически против насилия.
   - Будешь убивать?
   -- А что предлагаешь ты?
   Кажется, он готов терпеть и то, что ему станут грызть пальцы и уши.
   Берегу его нервы, да и сам вроде не изверг: пер­вую добычу опускаю в банку живьем. Через минуту пожалел о сделанном: мышь беспрерывно скребется, рвется на волю.
   Обрываю все: свое уступничество, безнадежные попытки баночной пленницы. Беру ее за хвостик и бью об пол. Да, так. Да, я такой. И не собираюсь уступать свою жизнь ни им, ни жабам, ни змеям. Кто-то же должен посмотреть реально и сказать: они, как разносчики инфекций,-- еще большая опасность, чем боевики.
   Убеждаю так себя, а самому все равно совестно перед Борисом. Вот попался на мою голову сокамер­ник! Конечно, он благороднее, он не стал надевать халат трубочиста и мусорщика. И теперь любые сравнения не в мою пользу...
   Однако через сутки перед сном Борис сам неожи­данно спрашивает:
   -- А сегодня мышей ловить не собираешься? Вчера, по крайней мере, спали спокойнее.
   А в первую ночь, когда заболели от напряжения глаза, в банке оказались отловленными двенадцать штук. Ско­рее всего, они-то и были самые наглые, потому что эту ночь мы и в самом деле спали спокойно.
   Утром охрана забрала ночную добычу:
   -- Привяжем за хвосты к дереву и потренируемся в стрельбе.
   Когда счет перевалил за пятьдесят, я перестал считать свои "уловы". И выносил их на улицу сам, когда выводили в туалет.
   Август ознаменовался еще одним важнейшим со­бытием. Наши -- в смысле отряд, который держал нас,-- при штурме Грозного захватил продовольст­венный склад, и однажды к нашему блиндажу подо­гнали грузовик.
   -- Становись цепочкой,-- приказал Хозяин.
   Вниз полетели ящики. Запихивали их во все углы, выстраивали штабелями, с грустью отмечая, как сжимается пространство.
   -- Вы как ослики,-- посмеялся Хозяин, гладя на нас, худых, шатающихся под тяжестью коробок.
   Ладно, посмотрим, как эти ослики станут сегодня ужинать. Жаль, в коробках только закуска "Новин­ка" -- рис с болгарским перцем. А вы, будь пошу­стрее, могли бы захватить и что получше -- тушенку там, сгущенное молоко, консервы. Или слабо оказа­лось?
   Но это я с жиру. Сидя на горе с едой. Жаль одного: коробки сократили расстояние от Пекина до Мытищ, а те оказались в полутора шагах от Москвы.
   -- Я знаю, ты против,-- упреждая Бориса, вытас­киваю банку закуски.-- Но лично я строить из себя благородного не собираюсь. И героически истощать­ся, сидя на еде, тоже. И вам не советую.
   Мы давно жуем одну пустую гречку. Правда, на­кануне Че Гавара пошутил:
   -- Прикинь, что будете: мясо, гречку, макароны?
   -- Это меню? -- поддерживаю тон.
   -- Меню. И тебю.
   -- Тогда гречку с мясом.
   Засмеялся, ушел. Но принес-таки именно заказан­ное! Однако и это оказалось не все. Уже совсем поздно, когда Борис видел второй сон, у входа зато­пали:
   -- Махмуд, держи.
   Водитель протянул в темноту руку и тут же отдер­нул ее, роняя что-то на пол.
   -- Ты что, шашлык ни разу в руках не держал?-- удавился невидимый Че Гевара.
   -- Просто не ожидали.
   -- Писатель, не забудь: мы дали мясо, туда-сюда, движение.
   Не забуду. Ни хорошего, ни плохого. Многое пытаюсь понять, простить. Но, мысленно ставя себя на место боевиков, твердо убежден: никогда бы не стал держать человека под землей...
   И вот под землю, в наш бункер сгружают машину закуски. Открывая банку, оправдываю себя перед Борисом, словно ему определено быть нашей совес­тью:
   -- За тебя сколько запросили?
   -- Миллиард.
   -- Сколько банка закуски стоит?
   Тот понимает смысл вопросов, они неприятны ему: лучше бы я все делал молча. Но выживать мы должны вместе. Или все же стоически держаться благородства? Ударили по одной щеке, подставь дру­гую! Понимаю, как красиво было бы отвернуться от коробок. Но кому и что докажем? Самим себе? А может, самим себе как раз и надо помочь выстоять. Вне сомнений, прекрасней выглядело бы, возьми кто-то другой на себя эту неблагородную миссию по открыванию банок. Тогда вроде можно и кушать, и не потерять достоинства. Но где они, эти рыцари? Борису и Махмуду легче, они ждут действий от меня, я для них, кажется, уже давно на задворках совести. Но пусть тогда откажутся от еды...
   И все-таки хочу оставить последнее слово за собой.
   -- А как ты думаешь, что делают сейчас твои родные? Мне кажется, боевики поступают сейчас с ними очень благородно: сами предлагают снизить цену, помогают в сборе денег, успокаивают. А потом, если вдруг выйдем, станут присылать нам на лекарст­во.
   Все, хватит. Вижу, что достаточно.
   Пригодились наконец и гвозди. Самым крупным продираю бороздку в крышке, отрываю ее. Саму тут же опре­деляю в ножи, а на еду хоть и сдержанно, но набро­сились. Все втроем. И слава Богу.
   О, краснодарский завод по изготовлению "Новин­ки"! Где твоя книга отзывов и предложений! Пусть сдохнут от зависти "Макдоналдсы" и "Биг Маки". Ты знаешь, как вылизываются досуха твои банки? Хорошо, что и война готовилась долгая, и блокпосты запаслись продуктами...
   -- Еще? -- разошелся теперь уже Махмуд.
   -- Открывай,-- поддерживает Борис. Скорее меня, чем водителя.
   Наедаемся. Вволю. Впервые за плен.
   Но, чтобы снять все недомолвки, сам говорю ве­чером Хозяину:
   -- Мы тут попробовали банку закуски...
   -- Ну. И правильно. Все равно все не съедите.
   Все не хотелось бы съедать: слишком много. На слишком долго. Да и изжога началась уже на третий день...
   За радостями желудочными забыли о войне. А она исчезала вместе с летом, которое оставляло себе на память брошенные вдоль дорог ленты окровавлен­ных бинтов и разорванных танковых траков, начи­нающие ржаветь медные терриконы гильз, подточен­ные первыми дождями окопы. Обглоданные собаками трупы. Переломанные взрывами мосты. И в этих остатках и ошметках войны оставались и мы.
   Да, мы переходили в осень. Мы, невиновно вино­ватые, оставались среди сгоревших сел и разрушен­ных городов-сталинградов. Среди кишащих боевика­ми и шакалами лесов, среди черных лицами и платками чеченских матерей. Среди безусых пар­ней, мечтающих о бородах "а-ля Шамиль Басаев", рвущихся в бой за Грозный, но оставленных ко­мандиром сторожить нас. А вечерами у бездымных костров певших старинную песню под расстроен­ную, перехваченную лейкопластырем, словно бин­тами, гитару:
   "Аллах велик, Аллах со мною".
   И с этим именем не раз
   Точил кинжал, готовясь к бою,
   Войной не сломленный Кавказ.
  
   Но война уже сделала воинами и их, вчерашних школьников. И когда из Грозного приехали те, кто брал город, они вместе со всеми подняли вверх авто­маты и заставили их дергаться в своих руках, вы­плескивая смертоносный огонь в серое, тихое без "вертушек" небо -- салют победе и тем, кто ее добывал. А также:
   -- Аллаху акбар!
   Но война умирала нехотя. Она сопротивлялась днем короткими, а ночью -- длинными очередями крупнокалиберных "красавчиков" на несдавшихся блокпостах. Им с запозданием, в раздумье, словно детские потягушеньки после сна, начинала подыгры­вать артиллерия -- но уже не по площадям, как раньше, а в какую-то одну подозрительную точку. И скорее ради того, чтобы расстрелять снаряды, не тащить их за собой домой с войны.
   Иногда по ночам, словно заблудившись в незнако­мом небе, искали в лабиринтах созвездий выход из войны вертолеты.
   Но уже стоял на чеченских дорогах гул иных "ниточек" -- это бронеколонны вытягивались остри­ем на север, сматывая вслед за собой полевые кухни, штабы, посты прикрытия, медбаты -- арьергарды. Война уползала, сжималась по дорогам, как щупальцы спрута, инстинктивно пытаясь сохранить саму себя хотя бы в зародыше.
   -- Все, войне конец, войска выводят,-- радова­лись и сами не верили в случившееся боевики.-- В России нашелся один мужик -- Лебедь, который пообещал прекратить войну и сдержал слово. Ему и Ковалеву мы поставим в центре Грозного золотые памятники за то, что помогли нам,-- превозносили двух российских политиков-антиподов.
   А мной опять овладевали противоречивые чувст­ва. Вроде с исчезновением опасности погибнуть под собственными снарядами увеличивался шанс остаться в живых. Но одновременно с этим удлинялся и срок плена: не нужно иметь семи пядей во лбу, чтобы понять, насколько осложнятся наши поиски. А ка­ково сейчас родственникам пленных? Когда войска находились в Чечне, еще была какая-то надежда на помощь армии, МВД. Теперь все условия по осво­бождению пленных полностью переходят к боеви­кам...
   К счастью, я ошибся. Оставались люди, кото­рые не признавали повелительного понукания Чечни.
  
   Из рассказа начальника Следственного управления
   генерал-майора налоговой полиции
   В. Лескова:
   Мы отработали все зацепки, все возможные варианты ваше­го освобождения. Один из них, оказавшийся потом основным, возник спонтанно: просмотреть все просьбы противоположной стороны -- официальные и неофициальные -- по освобождению задержанных чеченцев.
   На ваше счастье и общий успех, в списках мелькнуло село, около которого произошло ваше пленение. Больше того -- главарь банды, которая вас захватила, оказался родом из этого же района. Подумали: а что, если родственники задержанного парня, назовем его Муса, сами надавят на соседнее село и главаря? В Чечне ува­жают пожелания соседей, может, сработает и здесь?
   Проверили данные по Мусе -- ни громких дел, ни убийств, ни насилия, ни участия в боевых действиях. Руководство ФСНП обра­тилось в Генеральную прокуратуру: просим рассмотреть возможность обмена Мусы на нашего офицера. Следователи нало­говой полиции приступили к оформлению необходимых документов...
   И до чего неожиданны оказываются превратности судьбы!
   Следователь Краснопресненской прокуратуры, который вел дело Мусы, фактически отказался выполнять распоряжение своего руководства, не допуская налоговых полицейских до подопечного.
   -- Мы здесь их ловим, ведем следствие, а кто-то ради кого-то начинает строить игры. Не получится!
   Понять майора было несложно: в Москве прогремели первые взрывы "чеченского возмездия", и, хотя Муса к ним никаким об­разом отношения не имел, прокуратура настраивалась очень решительно. Дело дошло до того, что к следственному изолятору, в котором находился Муса, наши оперативники вынуждены были приезжать в сопровождении вооруженной физзащиты.
   -- Не отдам,-- упирался следователь.
   -- Пойми, что это одна из немногих реальных возможностей освободить Иванова. Что тянешь резину, все равно ведь прикажут отдать.
   -- Погодите, какого Иванова?
   -- Нашего сотрудника.
   -- Дайте бумаги. У меня земляк, тоже Иванов, сидит в Чечне в плену. Ну-ка, ну-ка... Точно, он!
   С Николаем мы жили на соседних улицах, учились в одной школе. Так что жизненные перипетии всегда богаче и неожиданнее любого вымысла. Конечно, отдал бы он Мусу и без этого, но здесь уже не то что препятствовать, а помогать стал в оформлении необ­ходимых бумаг.
  
   -- Николай, ну что твои в полиции молчат? По­чему нет вестей? -- с надеждой глядели ребята.
   -- Мужики, если нет вестей, это не значит, что ничего не делается. Что-то наверняка крутится, про­сто мы не знаем об этом. Нам остается только ждать.
   Известий дождались в последний день августа, днем. Нам открыли дверь: выходи. Хотели надеть повязки, нам опять отмашка: не надо. Сердце, притуплен­ное бесконечным ожиданием, вновь встрепенулось: куда и почему без повязок?
   Разрешили подняться только на ступеньки блин­дажа. Солнце, которого мы не видели два с полови­ной месяца, пробилось сквозь листву и уставилось на нас -- даже не бледных, а каких-то желтых,-- что еще за чудища, почему я не замечало их раньше на земле?
   Но сильнее солнца нас удивило появление у зем­лянки Непримиримого. То, что он продал нас в другой отряд, об этом догадались давно, но поди ж ты, сидит на корточках над траншеей хозяином, ус­мехается нашему виду. Рядом с ним, ковыряясь ножом в зубах, примостился "поплывший" наркоша.
   -- Живы еще? Полковник, а туфли твои я сно­сил.
   Пожимаю плечами: что туфли, когда не знаем, зачем появился и почему разрешили подняться на свет без повязок. Ему туфли, мне -- тапочки. Белые. Так легли карты...
   -- Домой хотите?
   А он сам в подземную тюрьму хочет? Два вопро­са, ответ на которые и спрашивать не нужно.
   -- Короче, надо написать, что вы живы и дове­ряете мне заняться вашей судьбой. Через неделю будете дома.
   Верить? Слишком боязно. Слишком конкретная дата.
   Кошусь на ребят. Они обрадовались появлению старого знакомого откровенно, у меня же -- тревога. Симпатии у нас с Непримиримым друг к другу ника­кой, но выхода нет, пишу: "Доверяю..."
   -- Все, по местам. Ждите.
   Загоняют обратно в землянку. Лампа горит, но после света ничего не видим. На ощупь усаживаемся на нары, переосмысливаем новость. Обсасываем ее, вспоминаем, с какой интонацией произносилось то или иное слово. А всего-то произнеслась одна фраза:
   -- Через неделю будете дома.
   Уверовали. Готовы верить в это, только в это и ни во что больше. Даже календарик на сентябрь не рисуем -- зачем, если к седьмому числу окажемся дома. Как раз день рождения моего старшего брата. Успею поздравить и помочь родителям выкопать кар­тошку.
  
   15
   Облом. Ни через неделю, ни через две, ни дальше свобода даже и не заглянула в наше подземелье.
   И начало осени ничем особо не выделилось. Лишь поблизости от землянки кто-то сгребал в тран­шее опавшие листья. Коричневый листок словно де­коративная рыбка крутился на паутинке перед нашей дверью. Потом, когда на кусты у входа набросили масксеть и на ее зеленые разводы стали падать жел­тые дубовые вырезы, поняли: что-то не получается и у Непримиримого.
   Сам он больше не появлялся, давно исчез и Бок­сер. Кроме Хозяина и Че Гевары к нашему вольеру допустили молодежь -- Младшего Брата, Крепыша, Чику, Литератора. Последний запомнился не толь­ко прекрасным знанием поэзии Пушкина и Лер­монтова, собственными неплохими стихами, но и фразой:
   -- Россия испокон веков имела хороших писате­лей и плохих политиков. И писатели создавали заме­чательные книги как раз о бездарных правителях.
   А нам что те, что другие -- не кормили и не грели. Мы элементарно замерзали. Даже щепоть соли, поначалу растекавшаяся от сырости, больше не расползалась маслянистым пятном. Сохраняя остат­ки тепла, стали занавешивать одеялом дверь и днем. Темнее, но другого выхода не видели.
   -- Чего закрываетесь? -- слово в слово, как перед этим у комариной ямы, поинтересовалась ох­рана.
   Наш ответ оказался более оригинальным:
   -- Стынем.
   -- Водку будете?-- вдруг предложил Хозяин пер­вейший способ обогрева.
   Еще не выпивали, а дыхание перехватило.
   -- Приходил в гости парень, принес две баночки "Асланова". А мы в отряде на Коране поклялись не пить, не колоться наркотой и не курить ее.-- Прав­да, тут же поторопился уточнить: -- Не на всю жизнь, конечно, а пока до конца войны.
   Соврал Хозяин насчет парня -- через несколько дней охранники сами и рассказали, что банки нашли в загашнике у одного из боевиков. За что тот и получил свои первые сорок палок.
   -- А как их бьют? -- неосторожно поинтересо­вался я у Че Гевары.
   -- Хочешь попробовать? Обеспечим. Туда-сюда, движение.
   -- Нет-нет, я готов запомнить на словах.
   Сошлись на последнем варианте. Узнаю, что за первую провинность человек получает сорок палок, за вторую -- восемьдесят, попался в третий раз -- сто двадцать. Палка выбирается в толщину мизинца того человека, который бьет. Его самого определяет пострадавший. Дружеское участие здесь не проходит: если замечается, что исполнитель щадит потерпев­шего и не особо рьяно выполняет обязанности, его вправе самого положить на скамью под удары. Бить дозволяется от шеи до подколенок, на теле возможен один слой одежды.
   Не хочу ни законов шариата, ни мусульманства, ни средневековья. И от водки не отказываемся. Не пить ее можно на воле, когда достаточно продуктов и витаминов. А ради профилактики рекомендуют даже врачи.
   За прошедшее лето, за будущие хорошие вести, за первый класс, в который пошла доченька Бориса, и разлили первую банку. Вторую оставили на растир­ку, лечение зубов и на иные пожарные случаи. Здесь я скрягой слыл отменным: если удавалось выпросить головку чеснока или лука, делил ее на два-три дня.
   -- Да тут есть нечего. Может, завтра выйдем, и ради чего оставлять,-- кошкой на недоступную мышь глядел Махмуд на белые кусочки лука.
   -- Вот перед выходом и съедим.
   -- И где ты научился такому скряжеству?
   -- Живу я долго.
   А если честно, то это афганская война преподне­сла свои уроки по выживанию. Там, например, пос­ледний глоток воды позволяли себе выпить лишь перед самым возвращением в лагерь, когда уже ника­кой вводной не могло последовать. А пуще глаз берегли даже не воду, а боеприпасы. С ними, кстати, страшнее всего и расставаться в бою. Однажды толь­ко приходилось мне пробиваться из окружения душманов. И не пробиваться даже, а выползать на спине по арыку. "Духи" стреляли по нашей разведгруппе из узких окошек, но высокие дувалы прикрывали рас­положенный по центру улочки арык. "Мертвой зоны" хватало как раз на то, чтобы ползти, не под­нимая головы.
   Толкались пятками и плыли в вонючей воде-жиже, стреляя по окнам-бойницам и не давая про­тивнику высунуться побольше. Тогда и услышал сзади голос одного лейтенанта:
   -- Николай, у меня патроны кончились. Дай "рожок".
   Оторвать от себя магазин с патронами, когда не­известно, что ждет впереди?!
   Коля, дай патроны. Ползу, не слышу
   -- Выручи, дай "рожок"! -- в голосе уже не просьба, а страх.
   Проклиная все на свете, отдал. И впервые тогда вытащил из подсумка гранату, приладил в кармашке на груди. Примерился, как рвать кольцо...
   Потому и говорю, что живу долго.
   На войне, в бою страшно умолкнувшее в твоих руках оружие. В плену, когда не бьют и не расстре­ливают,-- голод и холод.
   А сентябрьские ночи становились все длиннее и холоднее. Правда, в туалет стали выводить без повя­зок, и мы увидели луну, звезды. Ничего в мире не изменится, если вдруг пропадем на какое-то время или даже навсегда...
   А однажды вдруг что-то огненное поплыло среди деревьев в направлении землянки. Вернувшись в нее, не поверили глазам, но почувствовали телом -- на полу дышала жаром высыпанная лопата углей из-под костра.
   -- Так теплее? -- довольно переспросил Хозяин.
   -- А можно и утром приносить? -- побежал я опять впереди паровоза, желая сделать обязательной хотя бы ночную порцию жара.
   -- Посмотрим,-- как всегда, ничего не пообещал конкретно Хозяин.
   Сам он после посещения Грозного пребывал в мрачном расположении духа. Там его десятки раз останавливали, проверяли документы и требовали разрешение на ношение оружия.
   -- Да я автомат за собственные деньги купил и никогда никому его не сдам. А где они были, когда я два года воевал в горах? -- попытался даже у нас найти он сочувствие.-- Повылезали из щелей, все герои, с бородами и на машинах. Да если бы нас было столько, сколько сейчас шляется с автоматами по Грозному, мы бы давно победили.
   -- Хреново,-- не сдержался Борис, когда оста­лись одни.-- Если начнутся разборки между отряда­ми за власть, не оказаться бы между ними. Видели, как раздражены?
   Да, охрана своего недовольства уже не скрывала.
   -- Вы хоть знаете, за что сидите,-- сказал Че Гевара совсем неожиданное.-- А за что я торчу здесь с вами?
   И совсем тоскливо стало, когда он вытащил из-под нар противопехотные мины и принялся устанавливать их на ступеньках блиндажа. На наш молчаливый во­прос, зачем это делать у нас на глазах, пояснил:
   -- Это от своих. Слишком много народа хочет вас заиметь для собственных целей.
   Не все гладко и пристойно, оказывается, шло в чеченском королевстве после победы.
  
   Из рассказа
   генерал-майора налоговой полиции
   А. Пржездомского:
   Занявшись проработкой вашего освобождения через обмен, не оставляли и другие варианты, чтобы в случае неудачи не остаться у разбитого корыта и начинать работу с нуля. По оперативно-ро­зыскным каналам через третьих лиц вышли на руководство оппозиции. По их приказу проверились все тюрьмы, сверены спис­ки пленных, допрошены полевые командиры. Итог оказался неутешительным: полковник Иванов нигде не числился и не зна­чился. По слухам, которые тут же запустили ваши тюремщики, вы были расстреляны первого сентября.
   Сообщение об этом, конечно, передали группе Расходчикова, но поиск решили не прекращать. Надеялись, что это блеф.
  
   Блеф не блеф, а в середине сентября меня вывели из землянки одного.
   -- Переписывай,-- незнакомый худощавый муж­чина лет сорока протянул листок.
   "Вот уже три месяца я нахожусь в плену у чечен­ских народных мстителей. Как полковника меня приговорили к расстрелу... За мое освобождение тре­буют 500 тысяч долларов, срок поставлен до ноября. Потом они расстреляют меня..."
   -- Такую сумму за меня никто не заплатит, бес­полезно,-- отодвигаю листок, хотя в нем -- моя жизнь. Пусть и отмеренная до ноября.
   -- А это тебя не должно волновать.
   Меня-то как раз и волнует. Если в полиции зар­плату выдают с задержкой, о каких сотнях тысяч долларов может идти речь! И где Непримиримый с его обещанием все закончить за неделю? Знает ли он о новом условии? До ноября -- полтора меся­ца...
   -- Пиши на имя жены.
   Жены?
   -- Но вы сами подумайте, как я могу написать жене о своем расстреле? Поймите ее состояние, когда прочтет записку. Тем более с невыполнимыми условиями.
   -- Много разговариваешь. А не станешь писать, мы сами сообщим ей такое, отчего она на коленях поползет через всю Москву в налоговую полицию. В это веришь?
   Верю.
   Прикрываю глаза. Не хочу ничего видеть. Поче­му это не сон! Быть в плену в собственной стра­не...
   -- Да ты и сам висишь на волоске, полковник,-- не дает забыться от реальности посланец.-- Недавно по­гибли двое из нашего отряда, кстати, которые брали тебя,-- нервно заходил туда-сюда.-- Село требует от­мщения. От нас. Потому что оно нас кормит и греет. И мы обязаны учитывать их настроение. Двоих офицеров отвезли им на растерзание, головы им отрубили на виду у всего села. Но они требуют минимум полковни­ка. Тебя. И если твои не будут шевелиться, мне твоей башки тем более не жалко. Отвезу и брошу под ноги родственникам погибших. Выбирай.
   Остановился напротив, руку положил на отполи­рованную изогнутую спинку пистолета, торчащего из кобуры на ремне.
   -- Но жена ничего не решит, вы ведь понимаете. Может, я напишу это письмо директору, а жене сделаю приписку, чтобы отнесла в налоговую поли­цию?
   Тут уже не знаешь, что лучше для семьи: полу­чить сообщение, что меня только собираются рас­стрелять, или о самом расстреле...
   Разрешили: пиши на имя директора.
   Радуюсь, насколько можно в моем состоянии, официальному тону записки: в полиции вряд ли по­верят, что я мог самостоятельно родить фразы про народных мстителей. Боюсь, чтобы не сложилось мнение, будто я из плена командую своими генерала­ми. И записку жене дописываю более спокойным, раскованным тоном. Интонация должна сработать: пусть не опускают руки, пусть поймут, что я держусь и надеюсь.
   - У нас нет таких крутых телефонов, чтобы зачитать письмо. На хвост наверняка сядут. Отвезем лично.
  
   Из рассказа заместителя директора ФСНП
   генерал-лейтенанта налоговой полиции
   Ю. Чичелова:
   Письмо пришло по почте из Моздока второго октября, обрат­ный адрес -- "от тети". Хотя условия ставились жесткие, мы несколько обрадовались дате под запиской -- 18 сентября. У нас ведь непрерывно шла информация, что вы расстреляны первого числа. Отправили записку графологам, те подтвердили, что почерк ваш. Значит, жив.
   Вышли на Расходчикова, тот в запарке: Рамзан юлит, не явля­ется на "стрелки". Принимает решение: Мусу, которого Генпрокуратура разрешила использовать для обмена, вывезти во Владикавказ, чтобы находился под рукой и в любой момент мог участвовать в операции.
   А у нас в налоговой полиции стихийно приступили к сбору денег. Офицеры, прапорщики оставляли себе из зарплаты по сто тысяч, остальное несли в общую казну, на возможный выкуп. Уди­вительный экзамен на нравственность, сплоченность. Приехал и директор издательства "ЭКСМО", где печатались ваши последние книги, привез определенную сумму. А больше всего в этом плане сделал, конечно, директор управления по городу Москве генерал-лейтенант Добрушкин.
   Собранные деньги не понадобились, их вернули людям обрат­но, но этот человеческий порыв... Он многого стоит. И даже не в деньгах дело. Сотрудники поверили, ощутили: случись вдруг что-либо подобное с ними, их тоже не оставят в беде, станут бороться до последнего.
  
   Конечно, кроме меня у налоговой полиции Рос­сии и ее руководства существовали еще десятки и сотни проблем, порой более важных и животрепещу­щих. Если брать лишь криминальную сторону, то подразделениями собственной безопасности в том, моем "пленном" году выявлено около 1 000 посяга­тельств на жизнь и здоровье наших сотрудников, 500 фактов угроз и шантажа, более 100 случаев нападения и нанесения телесных повреждений, 44 поджога, взрыва и порчи имущества. От рук киллеров погибло 4 полицей­ских. О многом говорят и другие цифры: пресечено 142 случая целенаправленного внедрения представителей преступного мира в налоговую полицию и инспекцию и 44 попытки вербовки наших сотрудников.
   В то же время на каждый вложенный в налоговую полицию рубль полицейские возвращали казне 46 рублей дохода.
   И будни: в Госдуме борьба за Налоговый кодекс, в правительстве -- за финансирование самой налого­вой полиции. Оперативники добывали информацию о преступной деятельности всевозможных махинато­ров, аналитики высчитывали пути развития "тенево­го" бизнеса, управление налоговых проверок корпе­ло над томами или ювелирно подогнанных криминальных документов, или, наоборот, совершен­но бездарных и бессистемно заполненных докумен­тов. В то же время полковнику налоговой полиции из физзащиты Александру Карелину, семикратному чемпиону мира, девятикратному чемпиону Европы и трехкратному Олимпийских игр, Указом Президента присваивается звание Героя России. Открывается Академия налоговой полиции, где впервые начинают готовить налоговых сыщиков.
   Жизнь продолжалась...
   А мы, как над своей судьбой, сидели над углями. Они пульсируют красноватыми жаркими толчками, но остывающий пепел погребает под собою угли все больше и больше. Ворошить нельзя, тепло уйдет быстрее. Пусть лучше жар-жизнь держится внутри: не так жарко, но дольше сохраняется.
   Собственно, все как у нас. У нас тоже время работает в отрицательную сторону. А у меня к тому же пошел календарь обратного счета -- от ноября. В какие-то моменты хочется, чтобы злополучный месяц подошел быстрее: если суждено, то и пусть все закончится...
   -- Эй, ты что,-- теребит меня Борис.-- Давай лучше про кого-нибудь поспорим. Про Ленина. Я считаю, что он гад и сволочь. А ты, конечно, против.
   -- Против. Я не хочу признавать только черное и белое. Есть полутона,-- говорю о человеке, а подра­зумеваю чеченскую войну, из-за которой мы здесь. Не все ведь чеченцы виноваты в ней...
   -- Ты не выкручивайся. Вы все, так называемые патриоты-державники, никогда не говорите открыто и прямо. Все лазейки ищете.
   -- Это не лазейки. И я не "так называемый". Да, я не хочу делить людей на категории, а Ленина тем более. Чем-то человек нравится, чем-то отталкивает. Так всегда,
   -- Лукавишь, все время лукавишь. Человек или может нравиться, или нет. Ему доверяешь -- или нет. Любишь -- или ненавидишь. А вы, коммунисты, перевернули все с ног на голову.
   -- Коммунистом, насколько мне известно, был и ты. И мне кажется, что кожаные куртки, которые ты так ненавидишь и которые в тридцатых годах расстреливали людей, появлялись как раз из таких максималистов, как ты. Это у них точно так же: кто не с нами, тот против нас. К стенке. И без всяких сомнений и раздумий. Правда -- только у меня, в моих устах. А я не хочу быть твердолобым и упертым. Я готов сомневаться.
   -- А я считаю, надо быть принципиальным и не юлить, не прятаться за свои сомнения,-- продолжает учить жизни Борис. А может, и не учить, он просто обожает спорить, заранее принимая крайнюю точку и будоража меня.
   Усмехаюсь. Неужели произвожу впечатление имен­но такого -- скользкого и хитрого? Тогда -- грустно. Обидно. Дойти до края и услышать о себе такое...
   -- Все, хорош,-- вспоминает о своей роли миротвор­ца и звании "апа" Махмуд.-- Марш по разным углам.
   Я и сам отворачиваюсь, не желая продолжать разговор. Нервы на пределе, судьба неизвестна ни на одну будущую минуту, а мы уличаем друг друга в неискренности. Перетягиваем на сторону своих убеждений, презирая противоположные. Сейчас мои убеждения -- семья, родные, близкие и знакомые. Как коснется их мое исчезновение? Не нынешнее, пока я еще жив, а полное? И как же я поломаю судьбы своим детям!
   Тянусь к пустой сигаретной пачке, аккуратно разрываю ее. Стихи, которых не писал лет двадцать, вдруг легли сразу начисто, будто сочинил их давным-давно:
  
   Надюше. Пленное
   Две косички, улыбка, распахнуты руки,
   Словно хочет спасти, оградить и обнять,
   Дочь навстречу спешит после долгой разлуки,
   Но не может никак до меня добежать.
   Я и сам не хочу. Прерываю виденье.
   Слишком горько и больно мне видеть тот бег.
   Я за тысячи верст заточен в подземелье,
   И охранник сквозь смех говорит про мой грех.
   Ах, как ночи длинны, как тревожны рассветы,
   Каждый день нас готов разлучить навсегда.
   Здесь бессильны молитвы, смешны амулеты,
   Все седее виски и белей борода.
   На коленях стою лишь за то, что позволил
   Твоим малым сердечком коснуться беды...
  
   Дописать не мог. Слишком тяжело и больно. И это не старый стих двадцатилетней давности. Это -- сегодня. Чувствую: буду думать о детях -- надорву сердце...
   -- Эй, ты чего? -- вновь заглядывает в лицо Борис.-- Что случилось?
   Очнулся. По щекам текут слезы. Это -- плохо. Это -- нервы. Встаю, ухожу к двери, упираюсь лбом в дубовые жерди.
   -- Перестань, Николай,-- прочитав листок со стихами, просит Борис.-- У меня, между прочим, тоже дочь.
   Не буду. Больше не буду. Сам вижу, что отчаяние совсем рядом и готово наброситься голодной соба­кой. А у меня впереди еще месяц, целых тридцать дней. Не может быть, чтобы наши сидели сложа руки, у нас профессионалы, они знают цену време­ни. Что-то наверняка происходит. И единственная отрада, что семья знает больше про поиски, чем мы сами.
   Пытаюсь заглянуть через масксеть в небо. Оно чуть-чуть прокалывается сквозь неподвижную лист­ву. Но небо -- далеко. А вот над головой по-преж­нему дубы, уложенные в перекрытие блиндажа. Они тоже сопротивляются смерти, выдавливая из своих обрубленных тел ростки-побеги. Но темнота и сырость довершают дело, начатое топорами и пилой, -- они выходят худосочными, бледными. Словно не из дуба, а из подвальной картофели­ны...
   Стряхиваю видения, сравнения, слезы. Я еще не обрублен и не спилен. И за меня бьются.
   -- Махмуд, раскинь карты. Посмотрим, кто из нас в этой жизни останется в дураках.
   Тому играть не хочется, но интуитивно научи­лись: если просят -- то надо, какие бы кошки у тебя самого ни скребли на душе. Но выбрасываем карты машинально, не запоминая ходов и тут же забывая, кто сколько раз выиграл. Тупое, механическое дви­жение рук. Голова забита другим.
   -- Все, больше не хочу, глаза болят,-- на этот раз просит Махмуд, и теперь я принимаю его просьбу.
   Водитель укладывается на нары, и вдруг отмечаю, какими мы сделались маленькими, усохшими. Осо­бенно Борис, который и вначале не отличался круп­ным телосложением, а сейчас вообще не виден под одеялом. Какой я? Глянуть бы на себя в большое зеркало, при хорошем свете. О бороде когда-то тоже мечтал, да дольше трехдневной щетины дело не продвигалось. Сейчас хоть мети как по­мелом.
   Начинаю ходить по землянке, не давая себе за­цикливаться на прошедшем.
   -- Слушай, туфли снять не можешь? -- вдруг раздраженно спрашивает Махмуд.-- Гремишь, как на плацу.
   Ребята тоже взвинчены. Когда-то я летал в ко­мандировку к ракетчикам-стратегам, которые сидят у кнопок "пуск" под землей. Так вот у них как только кого-то начинало раздражать пятнышко на рубашке напарника или даже запах изо рта, расчет тут же меняли. Наш "экипаж" вряд ли заменяем, поэто­му...
   Поэтому снимаю туфли, облачаюсь в шлепки води­теля. Шаги стали бесшумными. Так же бесшумно вдал­бливаю себе: "Держаться, держаться, держаться".
  
   16
   Шью впотьмах корсет. Из-за почек. Впервые узнал, где они находятся,-- думал, стылость высосала всю спину, но она продолжала и продолжала, да еще с болями, что-то тянуть по бокам.
   -- Это почки,-- провел углубленное медицинское освидетельствование Борис.
   Лежать, несмотря на нары, все холоднее. Угли дают спасение часа на два, остальное время боремся с холодом зарядкой. Давно присматривался к одея­лам, достаточно элегантно задрапировавшим стены, потом плюнул на последствия, взял осколок зеркала.
   -- Ты что? Это же имущество Ичкерии,-- полу­шутя-полусерьезно останавливает Махмуд. В плену как на незнакомой планете: любое неосторожное движение таит опасность. Но ведь порой еще боль­шую угрозу представляет бездействие...
   Выбираю менее подгнившее одеяло и начинаю кромсать. Сначала отчекрыживаю длинную полосу -- пойдет на портянки. Обматываю ноги, сверху натяги­ваю дырчатые носки. Думал, нога не войдет в туфлю. Вошла. Или она похудела, или башмаки разноси­лись.
   Одеяло на стене висит некрасивым ошметком, словно полостную операцию делал не хирург, а зуб­ной техник. Но ведь и не скальпель был в руках. Срываю его полностью. Полосую дальше. Новым куском заматываю под костюмом грудь и спину. Про­тыкаю дыры для бечевки, плотно затягиваю пахну­щий мышами, пыльный корсет. Сразу становится намного теплее, а запахи -- это ерунда, это блажь.
   Успехи вдохновляют, и проволокой сшиваю вмес­те два одеяла, которыми укрываюсь,-- чтобы не разъезжались. Жертвую еще одной полоской с поло­тенца, повязываю лоб наподобие платка. Совсем тепло. Что еще можно предпринять? Как же мы ленивы в обыденной жизни и как мало знаем и умеем. Цивилизация развращает или, по крайней мере, не учит выживанию...
   Замечаю лопату, забытую охраной с вечера после порции углей. Выкапываю в полу рядом с нарами углубление. Затем собираю пустые банки из-под "Новинки", начинаю их сплющивать. Махмуд дога­дывается о намерении, начинает помогать. Выклады­ваем жестянкой яму -- теперь жар будет держаться еще дольше. Можно даже опробовать.
   Разбираем с Махмудом одну из полок, лопатой колем на щепу чурбаки. Собираем все, что может гореть. Складываем костерок, зажигаем. Тяги нет, и дым пова­лил такой, что на улице послышался топот.
   -- Что у вас? Живы? -- кричат издалека, боясь окунуться в грязно-белую струю, вытягиваемую из блиндажа.
   Мы лежим на полу, задыхаемся. Но не настолько, чтобы умирать. Терпим, верим, что дрова займутся огнем и дым постепенно уйдет. А тепло останется.
   -- Живы. Греемся.
   А для себя отмечаем штрих -- знать, не безраз­личны мы еще боевикам, виды у них на нас имеются. И то хорошо.
   Плохо, что приближается зима. На лето грех жа­ловаться, в целом было тепло. А вот морозы в таких условиях выдержать не сможем. Впрочем, что я о зиме. Ноябрь ближе...
   Верю и не верю в данный срок. С одной стороны, зачем убивать, а с другой -- а почему бы и не убить? У человека с ружьем нервы всегда слабее...
   А нас уже несколько раз поднимали днем на свет, разрешали походить около землянки. Стрельбы давно не слышно, лес стоит тихий, мирный и, судя по запахам,-- грибной. В лесах, даже чеченских, кроме боевиков и шакалов должны водиться и грибы. Война грибам не помеха.
   И еще один подарок, в котором захотелось уви­деть смысл,-- белые вязаные шапочки, принесенные Чикой.
   -- Белые -- это хорошо,-- вслух обрадовался я.
   -- Почему?
   -- В начале плена нам дали черные носки. Они сносились. Может, с шапочками светлая полоса на­чнется.
   -- Пускай,-- соглашается Чика.-- Нам тоже на­доело из-за вас здесь мерзнуть. Все отряды уже по домам сидят.
   Но еще большая неожиданность ждала Бориса, когда после приезда мотоцикла послышался топот в нашу сторону.
   -- Кто Борис? Ему передача.
   В пакете, брошенном в дыру, оказались свитер, белая рубашка (!) без рукавов (!!) и белье. Ни записки, ни объяснений. Радость Махмуду, заимевшему нако­нец плавки. А вот Борис вместо радости загрустил. И, как вскоре выяснилось, не без оснований. Именно его выдернули на очередной допрос.
   -- Если твои родственники не успокоятся, мы включим им счетчик. Дадим неделю срока и, если тебя не выкупят, начнем набавлять цену -- миллиард сто, миллиард двести.
   -- А что происходит?
   -- Хотят получить тебя бесплатно, за красивые глазки. Не получится, пусть хоть на самого Яндар­биева выходят. Мы никому не подчиняемся, только собственному карману. А в нем должны рождаться деньги. "Пустой карман не любит нохчи..."
   -- "...Карман командует: вперед",-- закончил уже знакомую нам песню Борис.
   -- Вот видишь, все знаешь. Пиши своему брату: если еще раз появится в Чечне без денег, возьмем в заложники и его. И пусть тогда попробуют выкупить двоих.
   Борис нервно пишет, понимая свою обречен­ность, -- если родственники пытаются освободить его без денег, значит, нужную сумму не смогли со­брать. Да и где ее соберешь? С чего? Богатые в Чечню в самом деле не ездили, а он полтора года на свой страх и риск, по совести...
   Снова все плохо, зыбко. Носки сносились. Их бы выбросить, но других нету...
   В эту ночь, словно специально, охрана опять за­бывает в землянке лопату. Бдительность потеряна из-за гитары: ее попросил принести Махмуд, Борис настроил, спел несколько песен. Голос у него ока­зался красивый, и вспоминаю свои концерты: как же я давил ребятам на нервы! Но сами виноваты, могли бы петь и без меня.
   После песен охрана уходит, а лопата как стояла, упершись в раздумье лбом о стену, так и осталась нетронутой. Переглядываемся с Махмудом, подходим к двери. Оглядываем стены вокруг решетки. Углубле­ние можно сделать за час-полтора и, минуя растяж­ки, выбраться наружу.
   Мысли о побеге вертелись всегда, и вот сегодня есть реальная возможность вырваться.
   Но что дальше? Что после того, как поднимемся на ступени? Если делать ноги серьезно, то уходить придется в горы, через перевалы. На равнине, к тому же после вывода войск, нас отловят в первые два дня. Но в горах без теплых вещей, пищи и оружия делать нечего. Все это нужно брать здесь. Значит, кого-то убивать? На Хозяина рука не поднимется, на Че Гевару, Чику, Литератора тоже. Вообще-то пара­докс. По отдельности каждый вроде и неплохой, а вот вместе... Вместе -- отряд, где действуют законы стаи.
   А тут еще Че Гевара на нравственность, сам не зная того, надавил. Признался накануне:
   -- Туда-сюда, когда вас водили с повязками, вы были абсолютно безразличны нам. А тут создали движение, сняли их, увидели ваши глаза -- вроде и убивать теперь жалко будет. Прикинь, ерунда какая.
   Но основное, что удерживает от побега,-- боязнь за семьи. Домашние адреса известны из паспортов, и не успеем мы встретить первый же рассвет на воле, как звонки в Нальчик и Москву поднимут тех, кто отыграется на наших близких. А если еще и кровь прольем...
   Так что, даже если минуем посты, пройдем мин­ные поля и растяжки, перевалим хребты, отобьемся от волков и придем-таки к своим, тут же на коленях опять поползем в Чечню. Умоляя не трогать семьи. Плен -- это личный крест каждого, и нести его только нам. Поэтому пусть хоть всю охрану снимут, пусть распахнут двери -- не выйдем. Пока не догово­рятся те, кто занимается нами.
   Махмуду, не имеющему пока семьи, с мыслью о беспомощности смириться тяжелее. Но времена, к сожалению, не кавказских пленников Льва Толстого: связь сделает месть быстрой.
   Остаемся. Отходим от двери, чтобы не соблазнять себя. Время чертить календарики на ок­тябрь...
   Расщепляю, расправляю очередную сигаретную пачку. Проволочкой пришиваю белый лоскуток к истрепавшейся, истершейся простынке, где зачеркну­ты предыдущие месяцы. Пока помню практически каждый прожитый день -- и когда расстреливали, и когда давали надежду. Перемещения помню. Разгово­ры. Значит, мы еще не долго маемся в заточении?
   Подхожу к двери. Отодвигаю одеяло. По ступень­кам топот -- кто-то стоял у решетки и слушал наши разговоры. Пусть слушают, если не отваливаются уши. Их дело -- охранять.
   Тут же задумываюсь о своем равнодушии. Хоро­шо это или плохо? С одной стороны, приказал себе принимать происходящее как неизбежность, но и махнуть на все рукой... Нет, надо продолжать и удив­ляться, и негодовать, и радоваться. Большей частью про себя, конечно. По-моему, в том же Коране запи­сано: "Аллах всемогущий. Сначала дай нам терпе­ние, а только потом -- страдания"...
   Ох, война-война, дурость несусветная. Политики с обеих сторон наверняка уже бросились подсчиты­вать ее результаты и выгадывать свое будущее, соци­ологи -- проводите опросы и вычерчивать рейтинги. Военные, в очередной раз подставленные и, как всег­да, оставленные одни против прессы, запрутся в город­ках. Родители погибших зададут один-единственный вопрос: "За что?" -- но никто не даст им ответа -- ни в Кремле, ни в Белом Доме. Потому что в собствен­ной подлости и глупости мало кто признается. А лицами чернеть будут близкие тех, кто пропал без вести или захвачен в плен. От них же постараются каким-либо образом побыстрее отгородиться...
   Все предугадываемо в этом мире.
   Все?
  
   17
   Мы в очередной яме. Седьмой.
   Накануне нас уложили в кузов грузовика, сверху за­бросали одеялами и привезли в какое-то селение. Машина въехала во двор, и нас прямым ходом -- в узкий бетонный люк. Следом полетел нажитый за три месяца нехитрый скарб, собранный в землянке столь спешно, что невольно подумалось: или в лагерь с инспекцией приезжает кто-то из высшего начальст­ва, или возникла реальная угроза нашего перезахвата.
   Новый подвал длинен, узок, приплюснут. Школь­ный пенал.
   С бетонного потолка, обтянутого сеткой "рабица", капает конденсат. Вдоль стен -- лавки с белыми бляшками плесени. Укладываем на них одеяла, но доски от сырости легко переламываются пополам, выставляя острые, словно кости при открытом переломе, углы.
   "Так изнутри сгнием и когда-то переломимся и мы",-- мысль мелькнула сама собой просто машинально отметила, что, возможно, произойдет с нами через какое-то время.
   В дальнем углу блестят крышки закрученных на зиму консервов -- помидоры, огурцы, варенье. В любом случае с голоду хотя бы первое время не помрем. А вот что делать с сыростью...
   -- Ох, сынки, попали к бабке на старости лет в подвал,-- слышим над собой голос.
   В люк, став на колени, заглядывает старуха, жа­лостливо качает головой. Рядом резвятся детишки.
   Мы немеем. Кажется, это самое глубокое потря­сение за время плена. Когда держат в неволе бое­вики -- это вроде нормально, как-то объяснимо. Но чтобы в подобном участвовали женщины...
   Попытался представить маму -- что бы она дела­ла, если бы мы, ее сыновья, загоняли в погреб плен­ников? Она у меня брянская партизанка, сама не раз сидела в ямах под бомбежками. Помню, рассказывала, как укутывали во время мороза всем отрядом попавшего в плен мадьяра. Прокляла бы, отреклась и выгнала из дома. А здесь -- в порядке вещей. Конечно, в глазах наших тюремщиков -- это не мы сидим, а сотни тысяч долларов копошатся в яме. А ради этого можно закрыть глаза... Вот только мама бы не закрыла.
   А пока нас продолжает жалеть старуха:
   -- Что еще принести?
   -- Чего-нибудь постелить на пол,-- прошу я. Пол мокрый от падающих сверху капель.-- Солому, ста­рые одеяла.
   Расщедрились на два пустых мешка. А семь пол­ных, с мукой, наваливают сверху на крышку. В щель видим, как между мешками вставляют гранату с вы­дернутой чекой. Господи, детей бы поберегли от случайностей.
   Нет, случайность для них -- это если сбегут день­ги. Эквивалент денег. Мы.
   Стелемся. Настроение прыгает: от "держаться" до полной апатии. Белые вязаные шапочки, наш символ освобождения, посерели от подземной грязи. На тельняшке Махмуда стерлись грани между полоска­ми, получилась одна сплошная. Черная.
   Все возможное, даже платки для глаз, укладываем на пол. Вынужденная жертва -- одно одеяло крепим на "рабице", чтобы не капало на лица. Возимся долго, тщательно, не желая оставлять времени на разговоры. Без пасьянса очевидно: дела плохи. Будь свобода рядом, в село бы не повезли, зачем им риск. И до ноября всего двадцать шесть дней...
   -- Лучше бы мерзли в землянке,-- приходим к общему мнению.
   Потом, после плена, финансисты станут подсчитывать расход аванса, который брал в команди­ровку.
   -- Билет на самолет, конечно...
   -- Конечно,-- кивнул я.-- Сгорел в огне чечен­ской войны.
   -- Тогда можем посчитать лишь сумму билета в общем вагоне пассажирского поезда,-- умоляюще попросит его извинить за вынужденную бюрократию начальник отдела Валерий Федосович Петровецкий.-- И за гости­ницы...
   Разведу руками: не выдавали квитанций в ямах.
   -- Тогда только квартирные, по четыре пятьсот в сутки,-- совсем тихо сообщит финансист и вино­вато умножит названную цифру на мои 113 дней плена.
   Бухгалтерия. Хоть здесь порядок.
   Интереснее выйдет в санатории в Рузе, на приеме у стоматолога. Врач включит старинную, времен Ту­хачевского и Первой Конной, бормашину, дождется, когда она наберет допустимые обороты. Увидев мои сжатые кулаки, посоветует:
   -- Знаете, здесь рядом деревня Петрищево, где Зоя Космодемьянская попала в плен. Может, сначала туда съездите, проникнетесь, так сказать...
   Богата, непредсказуема на сюрпризы жизнь...
   И на историю.
   "Кому неизвестны хищные, неукротимые нравы чеченцев? Кто не знает, что миролюбивейшие меры, принимаемые русским правительством для усмире­ния буйств сих мятежников, никогда не имели успе­ха? Закоренелые в правилах разбоя, они всегда оди­наковы. Близкая, неминуемая опасность успокаивает их на время: после опять то же вероломство, то же убийство в недрах своих благодетелей".
   Так писал поэт А.Полежаев, сосланный в свое время на Кавказ в качестве рядового.
   А вот уже пронизанная горечью реплика генерала Ермолова, сказанная в 1818 году:
   "Во всех случаях, где в отношении к ним хотел я быть великодушным, самым наглым образом бывал обманут".
   Его современник академик Бутков, известный со­биратель материалов по истории Кавказа:
   "Чеченцы такой народ, который по зверским своим склонностям никогда не бывает в покое и при всяком удобном случае возобновляет противности тем наглее, что гористые места, ущелья и леса укры­вают его и препятствуют так его наказать, как он заслуживает".
   А великий Пушкин:
   Бегите, русские девицы,
   Спешите, красные, домой --
   Чеченец ходит за рекой.
   Ему вторил в "Колыбельной песне" Михаил Юрьевич Лермонтов:
   Злой чечен ползет на берег,
   Точит свой кинжал.
   Генерал Бриммер, прослуживший на Кавказе всю жизнь и ушедший со сцены в конце эпохи Шамиля, оставил еще более резкие свидетельства:
   "Вообще, кумыки народ добрый, не то что соседи их ауховцы и чеченцы. Горцы, эти дети природы, как все... немыслящие люди, принимают всегда доброту за слабость".
   Нынешнее поколение чеченцев не сможет упрек­нуть русских в том, что наши отношения строились на этих фразах, что вообще они хоть где-либо фигу­рировали. Их закрыли в фондах, на них наложили негласный запрет, к ним не желали возвращаться. Мы хотели жить в мире.
   К сожалению, пришли новые политики, которые посчитали себя умнее всех предыдущих. И стали печататься приведенные выше воспоминания. И вновь возобновились вроде бы забытые ритуальные танцы возмездия. Зарубцевавшуюся с таким трудом рану принялись расковыривать с двух сторон с таким ожесточением, словно не было добрососедства и вза­имопонимания двух народов. В итоге доброту рус­скую вновь восприняли за слабость, а гордость че­ченцев -- за самоуверенность. И вскоре вслед за словами полетели пули...
   -- Эй, много хандрим,-- тормошит нас Борис.-- Давайте разговаривать.
   Было бы о чем. Переговорено все, а думать о будущем... О нем не мечтается... Чаще вспомина­ется прошлое. Но и его трогаем не скопом -- это слишком расточительно, а сначала по годам, потом по дням, каким-то отдельным событиям. Так же продолжает вспоминаться и работа: не вся налого­вая полиция в целом, а по этажам, по кабинетам и людям. Меня если спасут, то только они. Кем стал и был для них я? Заслужил ли, чтобы рвали нервы, рисковали собой ради моего вызволения?
   Считай свои минусы, человек. И не говори, что праведную жизнь хотел начать с будущего понедель­ника. Расплата идет по цене сегодняшнего дня...
   Вечером во дворе вспыхивает электролампочка. Нас тоже подтягивают к цивилизации, выдав кероси­новую лампу со стеклом! А на ужин -- котлеты! Они лежат тремя большими ломтями поверх гречки, и впервые оцениваем новое убежище не с минусов, а с плюсов.
   -- Кормежка вроде обещает быть лучше, -- пережевываем вместе с котлетами приятное собы­тие.
   Но куда девать вечера, ночи? Грусть, рождаемую ими? Зубчики, за которые стекло крепится к лампе, дают тень, как две капли воды похожую на Кремлев­скую стену. Боже, Москва! Ведь ни разу не вспомнил о своем городе. Тысячу, бессчетное количество раз проклинал его раньше как политическую клоаку, водоворот всех смут и несчастий. Но Кремлевская стена в чеченском подземелье... Вдруг понимаю, что люблю Москву. Как город она прекрасна, и не вина ее, что в столицах плетутся сети громких ин­триг. Так во всем мире. А сегодня я признаюсь в любви к ней. И каюсь за все предыдущие обвинения...
   Тень отражается и от головы Бориса. Махмуд, разминаясь, бьет ее незаметно ногой. Да еще интере­суется, паршивец:
   -- Товарищ начальник, тебе не больно?
   -- Нет. А с чего бы?
   -- Когда еще можно будет вот так запросто свое­го руководителя,-- шофер "пинает" голову Бориса, но кашель скручивает его самого.
   Ничья.
   Этот подвал нас, конечно, доконает окончатель­но. Еда не спасет, ежели влажность пропитала всю подстилку, а стоять нельзя, сидеть не на чем. Итог перед глазами -- сломанные доски. С каждым днем хуже и отношение: все резко, без слов. Снова начали вспоминать навыки по подготовке вопросов, но на все ухищрения получали однообразный ответ:
   -- Ничего нет.
   И вряд ли будет. Если за три с половиной месяца наши не сумели вытащить, почему должно получить­ся в эти дни? А каждые прожитые сутки -- себе в убыток. Из охраны исчезли Хозяин, Че Гевара, Чика, а оставшийся Младший Брат благосклонностью к нам никогда не отличался.
   Мы подходили к краю. Ни в какой лагерь нас, естественно, не сдадут, за спасибо не выпустят, на работах, даже в качестве рабов, использовать побо­ятся. А зиму мы и сами не выдержим. Да и не планируют они долго возиться с нами. На просьбу о соломе для подстилки новый охранник, подме­нявший Младшего Брата, угрожающе ухмыльнул­ся:
   -- Вам не солому надо давать, а такое устроить, чтоб света белого не взвидели. И вы дождетесь...
   Снова возникают мысли о побеге. Осколок зерка­ла превращается в перископ. Просовываем его в щель, вертим по кругу, тщательно изучаем двор. Отыскиваем калитку, самые низкие места в заборе. Дом окраинный, неподалеку проходит трасса -- по ночам слышим шум машин. Если продырявить зерка­лом мешки, мука высыплется внутрь и появится воз­можность поднять крышку. Бежать, конечно, надо ночью, во время грозы, когда от ветра гаснет элект­ричество, а охрана сидит в доме.
   И убегать никуда не следует. Калитку открыть, но самим забраться тут же на чердак, переждать первые дни суматохи под носом...
   Но опять -- что станется с родными?
   Ловушка. Бессилие. Планы побега -- не больше чем красивая страшноватенькая сказочка.
   Не знаю, как мои сокамерники, а начинаю поти­хоньку готовиться к худшему. Ночью пишу прощаль­ное письмо директору службы Сергею Николаевичу Алмазову. Надежды на то, что записку передадут, никакой, но и не написать не могу. Прощаюсь со всеми на Маросейке, 12, прошу, чтобы не думали, будто пленение произошло по моей безалаберности. Почему-то это подспудно тяготит весь плен, и хочет­ся оправдаться: погоны и честь офицера не пустой звук. И совершенно не безразлично, как меня станут вспоминать.
   Впереди еще два письма -- родителям и семье. Но на них душевных сил не остается. Тяжело. При­береженные листки откладываю, словно именно не­написанные письма сумеют сохранить меня еще на сутки.
  
   Из рассказа
   полковника налоговой полиции Е. Расходчикова:
   Родственники Мусы, которых мы разыскали, сразу загорелись идеей обмена. Послали ходоков к Рамзану, отыскали его, органи­зовали нам новую встречу.
   -- А какая нам выгода отдавать Иванова сейчас? Мы его по­держим еще месяца три-четыре, миску похлебки как-нибудь найдем для такого дела. А потом и назовем окончательные условия его освобождения,-- стали набивать они цену.
   А я чувствую: время уходит, ситуация в Чечне меняется не в нашу пользу, мы начинаем зависеть от любых случайностей. Время, как и боевиков, требовалось подталкивать, чтобы удержать инициативу в своих руках. Но каким образом? "
   Спасти ситуацию мог лишь Муса. Прошу привезти его из Вла­дикавказа в Грозный. Когда товар перед глазами, с ним расставаться всегда тяжелее. Извиняюсь перед тобой и Мусой, но в то время вы оба шли как товар, куда от этого деться. Его в наручниках привезла под конвоем наша физзащита. По­нять руководителей можно: чеченца привезли в родные края, где практически не осталось федеральных войск. Сделает ноги -- и как оправдываться перед Генеральным прокурором?
   В то же время понимаю, чувствую: покажу родным Мусу в .таком эскорте, полного доверия не вызову. А мне нужно только оно.
   Вспоминаю, что Алмазов разрешил принимать любое решение. Окунаюсь с головой в ледяную воду -- принимаю: наручники -- снять, конвой -- в Москву, Мусу -- к родным в дом.
   Пробираемся в село окольными путями. Родители как вцепи­лись в сына, чувствую, не отдадут больше никогда. А документы на его освобождение -- это в случае удачного обмена -- у Саши Щукина, который из следователей остался один. Так и замерли перед последним прыжком: с одной стороны я, Гена Нисифоров, Саша Щукин и наш бессменный проводник Бауди, с другой... Ох, в какую же мышеловку полезли.
   Но интуиция не подвела. Додавили ведь Рамзана всем селом, всем родовым кланом. Не знаю, чего там было больше -- просьб, угроз, но нам передали: обмен в одиннадцать часов дня одиннадцато­го октября.
  
   Нам утром еду принес тот сорокалетний мужик, который заставлял меня переписывать последнюю за­писку насчет расстрела в ноябре.
   Сам, без просьбы сообщает:
   -- У тебя, полковник, может кое-что получиться. В Москве задержали мафиози, и тебя хотят перекупить его подручные. Возможно, тайно переправим тебя в Москву, а мафия пусть разбирается с тобой дальше.
   И -- все. Снова -- крышка, семь мешков под спуд, граната на особо ретивых.
   Радоваться? Страшно. Еще неизвестно, что за ма­фиози и какие условия они выставят за мою свободу. И как переправят в Москву? В багажнике машины? Тайными тропами? Сколько это займет времени? Почему масрия прокрутилась быстрее, чем наши опе­ративники?
   Нет, предложенный вариант -- далеко не лучший. У мафии разговор еще короче, чем у боевиков. Не успели, наши -- не успели...
   Днем приехала машина из лагеря: неподалеку от нашего люка сложили гору оружия -- от крупнока­либерных пулеметов до пистолетов и патронных цинков. Накрыли масксетью. Все это отследили через "перископ", и сообщение о моей перепродаже стало расплываться. Уже столько раз свобода была "вот-вот".
  
   Из рассказа
   полковника налоговой полиции Е. Расходчикова:
   В одиннадцать Рамзан стоял на "стрелке".
   -- А где Иванов?
   -- Деньги утром, стулья -- вечером,-- показал знание "Две­надцати стульев" главарь.-- Сначала вы выполняете наши условия.
   -- А я с тобой буду говорить только после того, как напротив посадишь Иванова и я увижу, что он жив.
   -- Так не получится. Условия диктую я. Стулья...
   -- Условия будет диктовать ситуация. А она такова, что завтра я улетаю в Москву. Вместе с Мусой. И ты со своими проблемами можешь остаться один на один. И на сколь угодно долго.
   -- Ну ты крутой, размахался. Иванов жив, но далековато. Его надо еще привезти.
   -- Поехали привезем вместе.
   -- А не боишься? -- Непримиримый вытащил пистолет, снял с предохранителя.
   -- Да вроде нет,-- достаю гранату, выдергиваю чеку.-- Если что, ни твоя, ни моя.
   -- Ну ты брось, брось. Еще нечаянно отпустишь. Нам надо еще кое с кем посовещаться. Подожди.
   И исчез. Проходит час, второй, третий. Я дергаюсь, но больше не за себя, а за Москву и Моздок: знаю, все руководство во главе с директором сидит у телефонов, все знают про одиннадцать часов, а тут еще конь не валялся. И связи никакой, одна граната в руке. Гена, Саша и Бауди стоят чуть в стороне: если пойдет провокация, чтобы не уложили одной очередью. И с места ведь не уйдешь, другого раза может не повториться.
   Мимо проскакивают машины, ясно -- идет проверка. Убежден, что весь район оцеплен, и надежда только на родственников Мусы, которые пообещали по горскому обычаю не дать гостей в обиду. А тут уже и темнота подступает.
   Рамзан явился в сумерках, с дополнительной охраной:
   - Ладно, будет тебе Иванов. Но чуть позже.
   Все ясно: они ждут ночи.
  
   За миской для ужина пришли как обычно. Я подал посуду в открывшийся люк, но сверху бросили маску:
   -- Живо надевай и наверх. Быстрее.
   От волнения долго не могу всунуть ноги в туфли. Жизнь снова, как в момент взятия в плен, круто меняется, и куда вынесет волна, одному Богу извест­но. А тот заранее еще никому ничего не сообщил.
   Хочу попрощаться с ребятами, но сверху хватают за руки и выдергивают наверх.
   -- Скажи "асмелляй",-- успевает прошептать Борис. С мусульманского на христианский -- это что-то вроде "Господи, помоги".
   "Господи, помоги. Асмелляй".
   Маска на голове. Я вверху. Куда-то ведут, затал­кивают в легковушку. По бокам, упирая автоматы в бок, тесно усаживаются невидимые и молчаливые охранники.
   Выезжаем со двора и мчимся по трассе. Затем сворачиваем в лесок, пересекаем его, вновь трасса. Резкая остановка. Высаживают, перегоняют в другую машину. Снова дорога. Все молчат, но напряжение витает в воздухе. Боятся провокаций?
   Наконец съезжаем на обочину, меня вталкивают в третью машину. Мимо по трассе проносятся авто, некоторые дают короткие сигналы -- идет проверка. Кому же меня передадут? Где передадут? Кто они, новые хозяева?
   -- Холодно,-- втискивается охранник ко мне на заднее сиденье.
   -- Одиннадцатое октября. Осень,-- осмеливаюсь ответить. А скорее, провоцирую на дальнейший раз­говор. Тороплюсь узнать хотя бы что-нибудь из свое­го будущего. Которое им-то наверняка известно. И которого, если честно, боюсь.
   -- А ты откуда знаешь дату? -- удивился кто-то с переднего сиденья.-- Дни, что ль, считал?
   -- Сегодня сто тринадцатый день плена,-- под­тверждаю удивление.
   Пауза. Решают, что сказать. Ну?!
   -- Считай, что последний. Последний -- чего?
   -- Тебя сейчас меняем.-- Это я уже знаю.-- Спросить напоследок чего хочешь?
   -- А... ребята? Я чем могу им помочь? Вопрос из серии предварительных заготовок: если начнут давать советы, значит, есть надежда...
   -- Если есть желание, передай их родным, что сумма, которую мы назвали, остается прежней. Имя посредника, способного нас отыскать, они знают. Но без денег пусть лучше никто не появляется.
   Помню:
   "Даже если сам Аллах спустится за вами, но спустится без денег, -- расстреляем и Аллаха!"
   И песню выучил:
   Пустой карман не любит нохчи,
   Карман командует: вперед.
   Но сейчас главное для меня -- то, что боевики дают советы. Играть в чувства им нет никакого смыс­ла, значит, в самом деле можно на что-то надеяться? Вот только кому продадут-отдадут? Мафиози в лесу или глухой деревне жить не будет, возможно, что для передачи вывезут в сам Грозный. Только были бы там свет и тепло. Хочу света и тепла. Они - словно синонимы свободы. А как переправлять потом меня в Москву, наверняка перед сделкой продумали. А если еще подключат к разра­ботке операции меня самого и раскроют хоть половину карт -- а на это надо бы намекнуть! -- сам рассчи­таю все варианты и моменты передачи. После всего пережитого попасть под пулю из-за чьего-то недо­смотра и куриных мозгов совсем не хочется. Надеж­да только на себя. Нужно с этой секунды держаться очень настороженно и при любой опасности или оплошности прыгать в сторону. От автоматной оче­реди, от нового мешка на голову и очередных дней и месяцев неволи. Боевики правы: сегодня последний день. Впереди -- или новая жизнь, или ее конец. Третьего не дано. Третьего не хочу. Жить хочу, но и к смерти готов. Жизнь или смерть? Жизнь или смерть?..
   Включается магнитофон. Неизменные воинствен­ные ритмы. Сколько выдержат чечены подобного бара­банного боя? Придет ли к ним нормальная музыка?
   Впрочем, что мне с того? Они сами заказали подобную мелодию...
   С трассы вновь засигналили.
   -- Живо,-- меня схватили за рукав и бегом пота­щили вперед.-- Давай шевелись, твоя жизнь зависит от тебя.
   Бегу, спотыкаюсь. Успеваю анализировать: нервничают, дергаются так же, как при захвате. В эти моменты они готовы действовать только на свое спасение и потому могут стрелять на любое неповиновение - все спишется.
   Засовывают в очередную маши­ну, которая сразу же набирает скорость. Окна поче­му-то открыты, ветер свистит по салону. Конечно же, в окна выставленные стволы автоматов и "красавчиков". Что-то произойдет. Что-то произойдет в любом случае. Оттягивать или торопить время?
   Минут через двадцать -- остановка. Меня выводят, но на этот раз вроде спокойно. По крайней мере, не дергают и не бьют. Останавливают. Чего-то выжида­ют. Неожиданно резко срывают маску.
   Ночь. Перекресток полевой дороги. Передо мной толпа женщин, парень на костылях. Напротив, с автоматами на изготовку, отряд Непримиримого. И он сам, усмехающийся. А где мафиози? И почему столько народа? Обманули? Все-таки сдают на рас­терзание селу, в котором погибли боевики?
   Отмечаю небольшой просвет между жителями и боевиками. Значит, буду прорываться через него. Туфли совсем растоптались, в них далеко не убежись, значит, первым делом - сбросить их. Рывок должен быть как можно неожиданнее и убежать надо как можно дальше. Чтобы догнала лишь пуля. Она - лучше, чем люди. Все же конец...
   Опережая мой рывок, сбоку кто-то надвигается. Все же мафиози? Но в данной ситуации я готов ра­доваться и ему, кем бы ни оказался. Он в свитере, в руках замечаю зажатую гранату. Почему-то обнимает меня. Слышу шепот на ухо:
   -- Как имя-отчество Алмазова?
   Называю, даже несмотря на неожиданность, сразу. Пугаюсь уже потом: а вдруг перепутал? И при чем здесь Алмазов? Может, это наши сработали под мафию?
   -- Ты -- Иванов?
   -- Да.
   -- С возвращением. Поздравляю.
   Снова обнимает.
   -- А вы... кто?
   -- Расходчиков. Из физзащиты.
   Наши? Обмякаю в сильных объятиях. Так не уми­рают и не рождаются. Меня вытащили? Я буду жить?
  
   Из рассказа
   полковника налоговой полиции
   Е. Расходчикова:
   - В том человеке, которого вывели из машины, тебя узнать было невозможно. Худой, заросший, в обмотках. Фотографии твои име­лись у каждого оперативника, но то, что увидели... Извини, конечно, но краше в гроб кладут...
   Сдержанно улыбаюсь: меня как-то хотели оставить в могиле без гроба. И обещали прикопать, чтобы шакалы не растерзали тело...
   - А самая большая мечта у нас с Геннадием была - освободив, надавать пиндюлей, чтобы не лез куда не надо. А увидели - и остыли...
  
   -- Ну что, полковник. Я тебя взял, я тебя и возвращаю,-- подходит с вскинутым к плечу автома­том Непримиримый.-- Авось когда-нибудь свидимся. Даст Аллах -- не на войне. Сказать что-то хочешь?
   Я поверил в освобождение почти сразу: наверное, потому что очень хотел в это поверить. И прошу уже как бы со стороны:
   -- Помоги Махмуду и Борису. В подвале очень сыро.
   -- Попробую,-- обещает, но без гарантии, бое­вик.
   Знать, сам не всегда волен делать то, что хочет­ся. Ох, ребята, нет полной свободы в этом мире. И не будет. И пули ваши под красивые лозунги незави­симости и имя Аллаха не всегда были праведны. А уж деньги, полученные за страдания другого челове­ка, не добавят вам ни счастья, ни благородства...
   Непримиримый неожиданно протягивает руку. Ту, которая держала "красавчика" при моем пленении. Которая сжималась в кулак, чтобы больнее ударить. Которая, в принципе, и затолкала меня почти на четыре месяца в подземелье.
   Демонстративно не заметить ее или все-таки по­жать? Вокруг нас суматоха "стрелки", хлопают дверцы машин, отдаются команды, мельтешат люди. Через миг мы разъедемся в разные стороны, удерживая друг друга под прице­лом. Интересно: а повернись фортуна и окажись я властителем судеб своих тюремщиков, что бы сде­лал?
   Не знаю. Твердо убежден лишь в том, что никогда не посадил бы человека в яму. И не поднял бы оружия, чтобы расстрелять. Может, даже простил бы.
   Прощу ли?
   Рука Непримиримого все еще протянута. И это лучше, чем упертый в затылок ствол автомата.
   Протягиваю свою в ответ. Как бы то ни было и что ни пришлось пережить,-- за сдержавшего свое слово не пускать в расход без нужды Старшего. За Литератора, бросившего однажды в яму пакетик "Инвайта". За Хозяина, ни разу не поднявшего на нас руку и не повысившего голос. За Че Гевару. Чику, научившегося на войне не только держать в руках оружие, но и гитару. Крепыша, Боксера и даже Младшего Брата. Пусть они видели во мне лишь пленника и будущие деньги,-- я в ответ сумел разглядеть в них и ту толику доброго, что еще заставляла меня думать о них как об ожесточившихся, но - людях.
   Поэтому вместо проклятий и презрения -- мое им про­щение. Это тяжелее и пока дается через силу. Может, за­втра пожалею об этом. Наверняка пожалею. Но Хозяин однажды радовал­ся, что он чеченец, а не русский и не еврей. Зато испокон веков русские, как никто другой, умели прощать. Что намного благороднее других человечес­ких качеств. Поэтому я тоже горд и счастлив, что родился русским. Ничего не забываю, но прощаю.
   Ради будущего.
   Хотя нет, я не прав. Моя протянутая рука -- это в первую очередь страх за Бориса с Махмудом и не­ловкость перед ними. За то, что я на свободе, а они... Вскину гордо подбородок я -- что падет на их головы? Мы слишком долго были вместе и очень сильно зависим друг от друга. Даже если дадут одеяла и им станет чуточку теплее под землей, я готов на рукопожатие.
   Протягиваю руку еще и потому, что все же сам окончательно еще не верю в освобождение. Мне никто ничего толком не объяснил, и эта встреча посреди дороги может оказаться лишь "стрелкой", демонстрацией, что я жив. А после нее -- опять все в разные стороны на долгие недели новых переговоров. А я уже научен: охрану раздражать -- себе дороже.
   Поэтому фраза "ради будущего" -- это ради моего личного будущего и будущего оставшихся в неволе соподземельников. Я еще даже не снимаю топорчащийся из-под костюма корсет: вот выброшу, а как потом стану греться, где возьму новый, когда снова попаду в яму? Не тро­гаю и обмоток, путающихся меж ног. И, наверное, все-таки прав Махмуд насчет моего хватательного рефлекса: если на происходящее смотрю с неверием, то на серый шерстяной свитер Расходчикова -- с вожделением. Если нас все же станут развозить в разные стороны, надо будет успеть попросить у него одежду. А он в Москве возьмет мою...
   Слышу гортанную команду -- мгновенно реаги­рую только на нее. Боевики, пятясь, не спуская глаз и автоматов с толпы, отходят к машинам, хлопают дверцами и исчезают в пыли и темноте. На какое-то мгновение остаюсь совершенно один, потому что Расходчиков отходит к толпе селян, о чем-то переговаривается с парнем на костылях. Я один, совершенно один, и теперь в самом деле можно бежать в темноту и даже попытаться скрыться. Не забыть сбросить туфли, хотя и придется бежать босиком...
   -- Все, теперь домой, -- останавливает мою попытку вынырнувший сбоку Расходчиков.
   А гарантия есть ехать домой? Он все предусмот­рел? Рядом с ним всего двое русских, их лица знако­мы -- значит, из налоговой полиции. Но три челове­ка -- это так мало, это практически ничто во враждебной Чечне. Поэтому не надо сбрасывать со счетов вариант, когда можно бежать в черные горы...
   -- Домой, домой,-- загалдели чеченцы.
   Впервые усаживают в машину без повязки на глазах. Впервые не упирается под ребра ствол "кра­савчика". Но все равно пока ни во что не стану верить! Сто тринадцать дней ничего не происходило, а тут -- нате вам? С чего бы это?
   И в то же время как сладостно-томительно не верить в хорошее, когда в подсознании стучит: "Верь, верь, верь".
   Мы сдавлены в "Жигулях", веревки корсета боль­но врезались в грудь. Потихоньку сначала ослабляю узлы, а затем развязываю их полностью. Стараюсь побыстрее и побольше надышаться -- то ли свежим воздухом, то ли свободой.
   На скорости въезжаем в село с редкими огоньками. Машина натужно вытягивает себя на пригорок, где нас ожидает еще большая толпа. Жители замахали руками, возбужденно заговорили. Радуются? Еще ос­тались чеченцы, которые радуются моему освобожде­нию? Как мне теперь к ним относиться?
   А первое, что делают мои трое русских спасите­лей, -- обнимаются сами. Значит, интуиция не под­вела меня и встреча на ночном перекрестке висела на волоске?
   -- В дом,-- приглашает сухощавый старик.-- Все в мой дом. Сегодня у нас праздник.
  
  
   18
   Чистая постель, сухо, тепло, я вымыт и переодет -- а не спится. Изворачиваюсь, перекомкав подушку и простыню, усаживаюсь на тахте падишахом.
   У ног, на полу, по-солдатски одинаково повернув­шись на правый бок, спят мои спасители. Под окном, начинающим сереть от рассвета, иногда слышны осторожные шаги. Это Муса, мой крестник, столь удачно подыгравший под мафиози. Как только Саша Щукин поставил свою подпись под докумен­том о его освобождении, Муса исчез в доме и вер­нулся с пулеметом на плече.
   -- Спите спокойно, он с друзьями будет вас охра­нять,-- пояснил его отец, глядя на сына и все еще не веря в его освобождение.
   Но лично мне не спится. Не то что боюсь про­спать отъезд или не доверяю Мусе. В глазах стоят укутавшиеся в сырые одеяла Борис и Махмуд. В яме. Могу представить, как тяжело им перенести мой отъезд. Скажут ли им, что я на свободе? Или исчез-- и исчез?
   Где-то в глубине души я все время боялся остать­ся в плену в одиночестве. Даже сейчас, сидя на тахте, предполагаю, что бы делал в таком случае. Конечно, соорудил бы из освободившихся одеял шалаш или вагонное купе -- не терять ни одной доли тепла. Подмел бы прутиком, найденным за банками, весь подвал -- это могло занять уйму времени! Следом идет протирка от пыли и влаги подвальных банок, их аккуратная перестановка. Можно сделать зарядку -- на коленях, правда, но не привыкать. Таким образом я бы убил целый день одиночества. Но сколько их могло ждать впереди?
   Передергиваюсь от озноба. Не верю. Да, я не сплю потому, что не верю в освобождение. Усну -- а проснусь снова в яме. Второго раза не выдержу. Лучше оставаться в том, первом плену...
   -- Чего не спишь?
   Женя Расходчиков, словно почувствовав мой взгляд, поднимает голову.
   -- Не знаю. Не спится.
   Он ползет к тахте, усаживается рядом.
   -- Все нормально, все позади,-- прекрасно пони­мает он мое состояние.-- Утром выскочим отсюда, а дальше -- свои. Руководство, черт побери, жалко. Уже сутки не даем о себе знать. Представляешь, с какой ненавистью и одновременно с надеждой глядят в Москве на телефоны?
   Вчера вечером гадали: вырываться из района ночью или все же дожидаться утра.
   -- Утром безопаснее, -- взял на себя ответствен­ность Расходчиков.-- Ночь для Москвы станет кош­марной, но ехать в темноте -- риск значительно, больший. Могут перехватить или элементарно рас­стрелять машину. Остаемся.
   -- Ночью они к нам не сунутся, а с рассветом прибудет подмога, -- обещает Ахмат, тот самый парень на костылях, который встречал меня на раз­вилке. Вместе с женщинами, родственниками Мусы он специально выезжал на "стрелку", гарантируя таким образом: со стороны Расходчикова и феде­ральных войск никаких провокаций не намечает­ся. Боевики смертельно боялись подвоха, не скры­вали этого и на любые гарантии заученно твердили: "Русским нельзя верить, у них нет слова чести".
   -- На каких условиях меня обменяли? -- спра­шиваю у Жени.
   -- Тебе это сейчас важно? -- пожимает он плеча­ми.-- Главное, что вырвали. "Есть у Родины тайны, которые умирают вместе с солдатами",-- так, ка­жется, сказал кто-то из поэтов. Потом сам все узнаешь.
   -- А ребят нельзя было вместе со мной?
   -- К сожалению. По каждому человеку отрабаты­вается отдельная операция, стандарта как такового нет. Что получилось с тобой -- никогда не пройдет с другими. Ты нас только извини, что раньше не смог­ли вытащить.
   Раньше... Из неволи, как шутят сами пленники, дай Бог выходить не раньше, а хотя бы вовремя. Мой день -- 11 октября. Кстати, день рождения отца.
   -- Как у меня дома? -- осмеливаюсь наконец спросить о том, что вертелось на языке с первой минуты встречи. Я еще многого боюсь. Плохих вес­тей -- в первую очередь.
   -- Все в порядке, ждут. Теперь дождутся. Оста­лось немного.
   Женя тянется к столику, достает пистолет. Из рукоятки выщелкивает магазин с единственным пат­роном. Выдавливает его пальцем на ладонь, пробует на вес и протягивает:
   -- Держи на память. Он не выстрелил. А потому ты на свободе.
   Приподнял голову Бауди, проводник:
   -- Пора?
   -- Нет еще, спи. Я тоже еще немного подремлю, двое суток на нервах.
   Он укрывается одеялом, а я опять возвращаюсь к Борису и Махмуду. Осторожно сажусь в ногах, около бледно горящей лампы. По язычку пламени лучше любого барометра можно определять, сколь­ко остается воздуха в подвале. В "пенале" его запасов -- от утра до вечера, так что, если забудут принести ужин, лишат не просто еды, а глотка свежего воздуха.
   Махмуд спит, разбросав руки -- сколько раз мне доставалось от них. Борис укутал голову рубашкой -- это пошло с тех пор, как его укусила в макушку какая-то гадость и ранка долго гноилась. Спите. Я привык бодрствовать по ночам...
   Утром нас вышла провожать половина села. На трех машинах подъехали вооруженные с головы до ног парни, взяли нас в середину кортежа. То ли специально, то ли иной дороги не существовало, но проехали мимо дома Непримиримого. Наверняка и тот сидел не без охраны, но никто никого не тронул: родовую войну в Чечне развязывать никто не решался.
   Сложнее пришлось, как я понял, начальнику на­логовой полиции Чечни, которого мы разыскали в Надтеречном районе -- пророссийски настроенном и демонстративно не подчинявшемся новой власти. Он обнял меня, провел в дом. Я не читал соглаше­ний, подписанных Лебедем и Масхадовым, в них главное -- окончание войны. Но какой ценой? Если люди, которые желали жить вместе с Россией, рабо­тали рука об руку с нами, вынуждены теперь сами скрываться по подвалам в родном краю, то что это за соглашение? Может, тогда соглашательство? Почему Москва бросила их? Ради высшей цели -- мира? Но никто не дает морального права бросать союзников. Любые соглашения становятся филькиной грамотой, словесной эквилибристикой, когда в реальности ви­дишь брошенных на произвол судьбы людей.
   Странная война. Еще более странно ее оконча­ние...
   Когда выехали из войны и попали в Моздок, в объятия начальника местной налоговой полиции Петра Ильича, Расходчиков поинтересовался:
   -- Ну, а теперь-то веришь, что свободен? Нет, еще не дошло. И даже когда подозвали к телефонному аппарату и директор лично поздравил с освобождением, когда услышал голос жены, а детям ребята накупили два пакета подарков -- прошлое все равно не отпускало.
   -- Билет на Москву завтра из Минеральных Вод,-- выстелил дальнейшую дорогу из плена Петр Ильич.
   В его кабинете незнакомые прежде мне люди во главе с Василием Ивановичем Лисовым -- насколько понимаю из реплик, специально присланные Сергеем Николаевичем Алмазовым подстраховать операцию с самой ближней точки.
   В Ессентуках в гостинице наконец-то смог ус­нуть. И сразу окунулся в жуткую картину: я лежу за кирпичной кладкой, а с двух сторон ко мне бегут Непримиримый с бандой и Женя Расходчиков с группой. Чувствую, что наши не успевают, а это значит -- снова плен.
   Подхватился от собственного крика. Какое-то время не мог понять, где я и что со мной. По радио дали сигнал точного времени -- восемь утра. Начались последние известия. И вдруг в эфире звучит:
   -- В результате специальной операции оператив­ников налоговой полиции России вчера освобожден из чеченского плена писатель, полковник Николай Иванов.
   Все. Вот теперь -- все! Верю. Впервые за послед­ние годы верю официальному сообщению, потому что в нем до последней буквы -- правда.
   И как же тяжело, оказывается, сдерживать чувст­ва.
   Утыкаюсь лицом в подушку, чтобы задавить подступившие слезы. Слишком часто -- дважды в плену и вот сейчас -- даю им волю. Но сил спра­виться с ними не хватает. Ослаб. А может, пусть выходят, пока я один и никто не видит? На свободе ведь, на свободе! И могу делать все, что хочется. Меня никто не держит. Не стережет. И ключ от двери -- у меня самого. В окно бьет луч солнца, на деревьях -- еще не опавшие листья. Что нам еще надо, люди?!
   ...Дайте мне выплакаться, люди. Чтобы оставить все в прошлом.
   Если получится.
  
  
   ПОСЛЕСЛОВИЕ
  
   Долгожданный звонок из Нальчика раздался через шесть дней.
   -- Блиндаж-баши, это Махмуд-ала. Докладываю: карты сохранил и вынес на собственном теле.
   -- Николай, а это Борис. Мы дома.
   -- Вы живы? Не верю. Давайте я вам сам перезвоню.
   -- Все в порядке. Главарь передает тебе привет. Говорит, не ожидал, что ты, русский, займешься нами, кавказцами, и сумеешь за такой короткий срок вытащить на свободу.
   -- Чтобы добыть деньги, заложили в кредит зда­ние вашего банка.
   -- Знаю. Но когда свободен -- можно крутиться и заниматься своей судьбой. А ты все-таки должен доехать до Нальчика. Путь нельзя прерывать.
   -- Доеду. И после никогда не буду играть в города.
   -- И ходить в зоопарк,-- напоминает о наших клетках Махмуд.-- Давай, до встречи.
   Короткие гудки, словно многоточие в романе. Или в судьбе.
   И не ради красного словца сказано. Еще месяца через два телефонный звонок поднял меня среди ночи.
   -- Алло, это полковник Иванов?
   -- Да. С кем я разговариваю?
   -- Это из Грозного. Вы меня не узнаете?
   -- Нет.
   Долгая пауза -- решали, называть ли имя. Неуже­ли Старший?
   -- Вы меня в плену звали Боксером.
   Боксер?
   -- Я слушаю.
   Я мог только слушать, потому что не ведал, с какой целью бывший тюремщик набрал номер моего телефо­на. Настороженность и интерес -- вот два чувства, которые, перебив сон, боролись теперь во мне.
   Только на днях был подписан Указ Президента о награждении Расходчикова и Нисифорова орденом Мужества, а генерала Колывагина, Петра Ильича Царакова и Сашу Щукина медалью ордена "За заслуги перед Отечеством" II степени. Наградные листы хо­дили долго, где-то чиновники удивились: "Вот если бы они десяток людей спасли..." -- "Но у них-то самих жизнь одна, и они рисковали своей единствен­ной жизнью",-- доказывало руководство налоговой полиции.
   Доказали, убедили. Плюнув на весь курс лечения, поднял за них тост. И вот звонок...
   -- Я вас видел по телевизору...
   Он называет меня на "вы"?
   -- А ты как исчез из охраны, так и не попроща­лись.
   -- Мы брали Грозный. Был ранен.
   -- У тебя какие-то проблемы? -- спросил в лоб. И откровенно на "ты".
   -- Проблемы...-- грустно усмехнулся и надолго замолчал собеседник.
   Почему-то не хотелось, чтобы он бросал трубку, и торопливо сам заполнил паузу:
   -- Что-то случилось?
   -- Да нет, что могло случиться? Кроме того, что не получили желаемого, за что боролись. Власть захватили те, кто отсиживался у вас в Москве и не держал в руках оружия. Но отрастили бороды, при­ехали на "мерсах", а нам...
   Все ясно: а их, деревенских парней, снова посы­лают пасти баранов.
   Кажется, он угадал мое мысленное продолжение разговора. Но все же добавил:
   -- А в Россию нам нельзя, для вас мы -- терро­ристы.
   Снова пауза. Чувствую, что звонит не ради того, чтобы поплакаться в жилетку. Боксер не из таких. Больше всех мне нервы мотал, но в то же время не был тупым исполнителем, пытался думать...
   -- Я чего вам позвонил,-- упорно продолжает называть меня на "вы".-- Я слышал, что вы говори­ли по телевизору, читал ваши заметки. На днях вни­мательно пересмотрел записи, которые отобрали у вас. И понял: вы ничего плохого Чечне не сделали. А вот мы, чеченцы, сделали вам и вашей семье очень больно. Я хочу... извиниться.
   Я встал. Сел. Включил свет. Прошедшее кольнуло столь больно, что почувствовал слезы. Но это была та боль, после которой наступает облегчение. Ведь Боксер мог и не звонить...
   -- Спасибо. Спасибо тебе за звонок.
   -- И еще,-- теперь уже торопливо добавил чече­нец.-- Я за вас не получил ни копейки. Хочу, чтобы вы знали об этом. А записи ваши сохраню и попро­бую каким-то образом передать. До свидания.
   -- Что случилось? Кто звонил? -- на меня смот­рела испуганная жена.-- Ты что, плачешь?
   -- Это от возбуждения. От очень хорошего звонка.
   -- Но кто звонил?
   -- Боксер. Который обещал уши отрезать. Ка­жется, он закончил свою войну. А я, видимо, оконча­тельно вышел из плена...
  
   х х х
  
   Но и это оказалось еще не все, и точку в своей пленной эпопеи я все же поставил сам.
   Когда за Чечню все же решили взяться всерьез и в 1999 году началась контртеррористическая операция, вышло постановление правительства о создании газеты "Чечня свободная" - для освобожденных районов республики. Редактировать ее определили моего товарища по Львовскому политучилищу Владимира Гондусова, возглавлявшего силовую редакцию в РИА "Вести". О его командировке я узнал, когда пересеклись с ним случайно в метро. Пожелал счастливой дороги - на том и расстались.
   Но на работе мной вдруг овладело непонятное чувство. Казалось, после всего случившегося я в сторону Чечни и смотреть не смогу, а тут неожиданно все мои мысли - о ней. И еще не оформившаяся, не утвержденная окончательно мной самим идея: а что, если поехать туда еще раз? Боевики как-то иронизировали, что, если оставят меня живым, то пригласят когда-нибудь посмотреть на те места и ямы, где таскали меня с завязанными глазами. А я вот возьму и приеду сам, без приглашения. Тем более, что ко второй войне у меня отношение совершенно иное - на сей раз чеченская сторона не смогла оказаться благородной, затуманились мозги о правлении едва ли не всем миром. Надо глянуть и на таких чеченцев - побитых после боя, сникших...
   "Авантюра", - признаюсь самому себе, но решаюсь сыграть в русскую рулетку.
   Оглядываю кабинет. На рабочих местах лишь мои сослуживцы Оксана Кузина и Татьяна Павлова, мужчины курят. Обычно говорят: послушай женщину и сделай наоборот. Как ляжет карта, если вскрыть колоду?
   Почувствовав мой пристальный взгляд, женщины молча вопрошают: что-то хотите спросить?
   Спрашиваю:
   - Да или нет?
   На меня смотрят с непониманием, но в конце концов единодушно "советуют", желая, конечно же, лучшего:
   - Пусть будет "Да"!
   Послушай женщину и сделай наоборот...
   - Пусть будет.
   Набираю телефон Гондусова, напрашиваюсь в заместители. Тот не верит, пытается напомнить, что я получил в тех краях...
   А мне главное - чтобы о поездке не узнали жена и родители. Уж они-то не пожелают ни принимать, ни понимать никакие аргументы. Да и есть ли они, кроме моего внутреннего состояния?
   - Скоро выборы, - начинаю забрасывать удочку дома за ужином. - Предлагают войти в предвыборный штаб генерала Николаева...
   - Тебе это надо? - интересуется жена.
   - Думаю, да. Посмотрю изнутри, как и что делается в предвыборных технологиях. Только вот ехать далековато - Камчатка, Сахалин, по всему Дальнему Востоку.
   - А почему туда?
   Но как раз фамилия генерала А.Николаева выбрана не случайно, хотя он лично и баллотируется в Москве:
   - Так он же бывший пограничник. Вот по всем дальневосточным заставам и поедем. Но минимум на два месяца.
   Жена завидует: посмотрю такие благодатные места. В конечном итоге соглашается на поездку и лишь просит купить ей пимы, ходить зимой по снегу.
   Куплю.
   С генералом Николаевым и влетаю в историю буквально через неделю. Оказалась возможность позвонить из штаба объединенной группировки войск домой, а мне радостную новость: звонил Юрий Александрович Виноградов, президент Международной ассоциации писателей баталистов и маринистов, хотел пригласить на вечер, где он будет вручать медаль К.Симонова генералу... А.Николаеву. Узнав же, что я как раз "агитирую" за него на Дальнем Востоке, обрадовался:
   - Я ему при вручении и скажу, что мой первый вице-президент с группой ведет сейчас агитационную компанию за него. Как все к месту!
   Представляю лицо генерала, ни сном ни духом не ведающего, что кто-то где-то прикрывается его именем...
   Успеваю поймать по телефону Виноградова, умоляю молчать о моей персоне.
   Только слух уже пошел среди знакомых о моем "агит-шоу", и когда на аэродроме в Моздоке я случайно столкнулся с корреспондентами своего бывшего журнала "Советский воин", у тех от удивления глаза полезли на лоб:
   - Вы здесь? А нам на редколлегии сказали: все, Иванов тоже сломался, за три тысячи "баксов" полетел на Дальний Восток протаскивать какого-то "быка" в Госдуму.
   А я за 55 рублей командировочных мотался по Чечне, вслед за войсками подбираясь все ближе и ближе к местам, где меня взяли в плен. Писал про восстановленные мосты, про сев озимых, начало занятий в школах, об обнаруженных зинданах, горящих нефтяных скважинах, освобождении из плена людей. И добрался-таки до той самой дороги, где три года назад была остановлена наша "Нива". Вышел на нее из автомобиля один, специально без оружия. Прошелся по трассе. Вот теперь точно - все! Точка. И сказал себе: мы должны добираться до тех мест, которые когда-то наметили в своей жизни. Мы ли не русские офицеры, черт возьми!
   Вместе со сдержанным удовлетворением получил и бессонницу. Прошедшее оказалось слишком памятно и близко, оно никуда не исчезало и потребовалось лишь малое напоминание, чтобы все всколыхнулось, пустило волны. Ложусь спать, закрываю глаза - и сразу ямы, ямы, ямы. И нет никакой уверенности, что мне удастся из них когда-либо выбраться. Удивился: почему нет согласованности между нервами и душой?..
   При первой оказии приехал в здание налоговой полиции Моздока, куда меня привозили сразу после освобождения. Лариса, секретарша, вспомнила меня сразу, лишь я изобразил бороду и худобу. Как и прошлый раз, засуетилась с чаем. Начальник отдела Петр Ильич Цараков перешел служить в МВД, стал заместителем начальника городской милиции, но примчался сразу, лишь вышли на его мобильник. Распорядился, где будем ужинать. Познакомил с братом, родными.
   Увиделись и с Бауди, проводником - он сам разыскал меня во Временной администрации Чеченской республики. Привез домой, усадил за стол, и первый тост мы подняли за Евгения Расходчикова и Геннадия Нисифорова. Геннадий к этому времени перешел на службу в органы юстиции, стал генералом. Не обошла офицерская звезда и Евгения Расходчикова, который возглавил Управление физической защиты налоговой полиции и на его плечи также легли генеральские погоны. После моего возвращения из этой второй чеченской командировки он будет назначен старшим группы по воссозданию налоговой полиции Чечни и тоже уедет в наши "родные" края.
   - Возьми меня с собой, - попытался напроситься я в его группу.
   - Понимаешь, мне там работать нужно будет, а не заниматься тобой, - отшутится Женя. - Ты вышел из доверия. Давай лучше ошибки исправим.
   Он шел с документом в корректорскую группу к Елене Павловне Шастиной, в буквальном смысле вычищающей в документах наши грамматические и стилистические неточности. Только и она ведь бессильна удержать нас от ошибок, которые мы допускаем в жизни. Да и не подпадают зачастую наши поступки под четкие правила, а в русском языке достаточно много исключений... К тому же на пятилетний юбилей освобождения Евгений подарит мне каску, в которой спецназовцы ходят на штурм. Намекая: не суй свою голову куда не следует. А уж если лезешь - то береги ее.
   Но мы сделали вдвоем с Владимиром Гондусовым "Чечню свободную". Сами собирали материалы, сами писали их, редактировали, набирали на компьютере, макетировали, везли дискеты в Минеральные Воды в типографию. Привозили номер и сами распространяли его по освобожденным районам. Тираж - 20 тысяч, периодичность - два раза в неделю. Вот тут воистину белке в колесе позавидовать можно было. Как постоянно подчеркивал редактор, среди войны, беженцев, недоверия мы должны были делать газету с добрыми вестями и хроникой возрождения. Это мне-то - вместо мщения...
   Тайно в душе надеялся на встречу с кем-либо из своих конвоиров. И ловил себя на мысли: попадись Хозяин, Чика, Литератор или даже Боксер - постарался бы в чем-то помочь. Извечная русская жалость к противнику? Или воистину доброе - даже в мелочах - помнится ярче?
   Не встретились.
   Зато мы сделали газету. Для тех чеченцев, кто хотел остаться с Россией - про них очень мало писала наша пресса, журналисты норовили отметиться интервью с боевиками. Там, в Чечне, узнал дополнительные подробности своего освобождения. Моими поисками активно занимался Рамзан (фамилию его лишний раз не стану афишировать, да и суть не в ней). Боевики не простили ему заботы о русском офицере, но, не имея возможности достать его самого, пошли на гнусность - захватили в заложники его отца.
   Около двух лет сельский кузнец провел в кандалах в подземных ямах. И снова Рамзан, рискуя собой, приехал из Москвы в Чечню на поиски отца. Два года не брил бороду: дал зарок, что возьмет в руки бритву лишь тогда, когда отец окажется на свободе. И нашел, и освободил его. И помогали ему в этом теперь уже наши офицеры. И слушал я рассказы о том, как замуровывали дудаевцы чеченских милиционеров в стены за то, что те носили российскую форму. Как учителя заставляли ходить в школу и 12-й, и в 13-й класс своих выпускников - лишь бы те не ушли в банды. Об этой, "нашей" Чечне мы знали совсем мало, поэтому возвращался я домой "с Дальнего Востока" на необычайном душевном подъеме. К тому же, как бы то ни было, меня в плену унизили полным бесправием, и вот теперь я вернул еще и должок. И что принципиально важно - снова без оружия.
  
   ...Петр Ильич Цараков подарил на память кавказский кинжал, и жена, увидев меня, бородатого, с ним, воскликнула:
   - Ты как чеченец.
   Я засмеялся, и она, мгновенно поняв все, заплакала. Только все равно по сравнению с предыдущим возвращением это были другие слезы.
   А вернувшийся из командировки Женя Расходчиков привез все же весточку об одном из моих "крестников". При попытке прорыва через блок-пост омских омоновцев был расстрелян в своей автомашине Рамзан Багулов - "Непримиримый". Его остановили на одном из блок-постов, стали проверять. Ничего подозрительного вроде не обнаружили. Но, отъезжая, боевик по-чеченски бросил что-то оскорбительное в адрес омоновцев. Те мало что поняли, но передали на следующий пост - задержите машину и перепроверьте еще раз. Словно почувствовав опасность, Багулов бросил машину на прорыв. И удостоился точной очереди. При тщательной проверке в машине нашли оружие, документы, подтверждающие его связь с бандформированиями.
   Вечером я наполнил рюмку, но так и не определился, за что мне ее поднять: за смерть или упокой. В конечном итоге выпил за здоровье и счастье всех близких мне людей. А Непримиримый выбрал свою судьбу сам, возжелав красивой жизни...
   И лишь единственная мысль после плена не давала мне покоя. Помнил, как однажды, в самой глубокой яме, я обещал себе: если выберусь - полечу на Северный полюс и прыгну на макушку земли с парашютом. И это будет моим окончательным выходом из плена.
   Нашел тех, кто организует эти прыжки и полеты. Не нашел лишь денег для данного "удовольствия": сначала затребовали за прыжок пять тысяч долларов, потом сумма стала расти. Не взятая высота будоражила, царапала сердце, и даже поездка в Аргунское ущелье не давала успокоения. И вдруг однажды на родине Василия Макаровича Шукшина, в Сростках, на горе Пикет, куда пришли тысячи людей в его день рождения поклониться великому мастеру, я осознал: а ведь самые высокие вершины России - это ее духовные центры. Это поле Куликово, Бородино, Прохоровка, Сталинград, Оптина пустынь, Дон Шолохова, Пикет Шукшина. Никуда не надо лететь и прыгать. Надо приходить сюда, всматриваться, вслушиваться и становиться на колени перед родной землей.
   И хотя в суворовском училище зарубили на лбу, что мужчина, а тем более офицер, на колени может опуститься только в трех случаях - чтобы попрощаться с Боевым знаменем, поцеловать женщину и испить воды из родника, но там, на Алтае, я нарушил эту традицию. И встал на колено в четвертый раз - перед одной из духовных вершин России, перед моей землей. И на этот раз уже окончательно вышел из плена...
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   1
  
  
  
  

Оценка: 6.46*39  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

По всем вопросам, связанным с использованием представленных на okopka.ru материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email: okopka.ru@mail.ru
(с)okopka.ru, 2008-2019