Okopka.ru Окопная проза
Ивакин Алексей Геннадьевич
Сны. После войны

[Регистрация] [Обсуждения] [Новинки] [English] [Помощь] [Найти] [Построения] [Рекламодателю] [Контакты]
Оценка: 9.60*12  Ваша оценка:

  Алексей Ивакин
  "СНЫ. ПОСЛЕ ВОЙНЫ"
  Сборник рассказов.
  
  ...С Л И Ц А В О Д У...
  
   И только Василич собрался на телегу забраться, как по плечу похлопали. Старик обернулся. Перед ним стоял солдат - рукав заправлен под ремень, гимнастерка в медалях, нашивки за ранения - все как положено
   - Чо? - спросил Василич, глядя в рябое лицо.
   - Через плечо, дядя. Скажи-ка, как до деревни Совы добраться.
   - А тебе там чего надо, понимаш? - подозрительно посмотрел на солдатика Василич.
   Дед Василич был мужиком тертым, чай в Германскую не зря воевал. И бдительным тоже был, за что даже грамоту имел от областного управления НКВД.
   Вместо ответа безрукий кивнул на второго солдатика, сидящего на шинели, постеленной на траву:
   - Да вот, Илюху до дома доставить надо.
   У сидящего не было лица. Розовая, местами в алых трещинах, бугристая кожа. Заплывшие корявыми буграми глаза, вернее, то, что от них осталось. Губы, почему-то, черно-коричневые. Бровей нет, а короткие волосы на голове есть. Черные как смоль.
   - Документы-то есть? - спросил Василич, не отводя взгляда от безлицего.
   - Дядя, документы я покажу, когда ты мне скажешь, как до ваших Сов добраться.
   - Дак я сам оттудова, - ответил старик, сдвинул фуражку на затылок и почесал лоб. - Танкист, что ли, парень-то?
   - Танкист. Командир мой. Вместе горели на Висле. Так довезешь лейтенанта до дома?
   - Бумаги дай, - буркнул старик.
   - Сам-то грамотный? - усмехнулся однорукий.
   - До тебя никто не жаловался, - отмахнулся Василич и взял бумаги. Книжка солдатская, билет комсомольский, справки из госпиталя. - Ты, значит, Петром будешь, а это, значит...
   Сделал пару шагов. Присел подле безлицего: колени хрустнули.
   - Ильхан, ты что ли? Я дед Вася, помнишь?
   - Дядя, он говорить не может. Сгорело горло. Дышит, слышит, но не говорит.
   - Так башкой пусть кивнет...
   Обожженный танкист коротко кивнул.
   - Ишь как тебя... Альке-то чо не писал? Измыкалася девка, понимаш.
   Танкист опустил голову.
   - Ладно, чо. Сидайте в телегу. Вещёв-то много?
   - Да какой, два сидора. Илюха, вставай, нашли колымагу.
   Ильхан сидел не двигаясь, обняв руками колени.
   - Давай, давай.
   Шумел рынок, люди торговали всем, на телегу старик и однорукий затаскивали вяло упирающегося безлицего.
   -Мннно, стомая! - хлестнул кнутом Василич. Старая кобыла лениво зацокала подковами по грязной мостовой.
   - Вот оно че, - вздохнул Василич, когда телега выехала из райцентра. - А чо, как так-то?
   - Фриц в бочину шваркнул, не успели мы. Бывает.
   - Ага, - согласился Василич. - Бывает. Кем служил-то в танке?
   - Наводчиком.
   - И не успел...
   - Да.
   Помолчали. Безрукий достал из кармана гимнастерки пачку сигарет, протянул ее Василичу:
   - Не, я газом траванутый, не могу, - ответил дед.
   - В германскую?
   - В германскую. А какая нынче не германская?
   - И то верно.
   Безрукий ловко прикурил. Выдохнул ароматно.
   - Трофейные?
   - А как же.
   - Сам-то откудова?
   - Новгородские мы.
   - А чо как сюда-то, Петя?
   - Дак вот, командира привез. Ехать он не хотел, куда, мол, с такой-то физиономией.
   - Оно это да, харя не приведи Госпо... - дед осекся и перекрестил рот. А Петр втихаря показал деду кулак и осторожно покосился на Ильхана, лежавшего в телеге, рядом с тюками. Лейтенант закрылся шинелью с головой.
   А вокруг оранжевым сосновым ароматом разливался август сорок пятого. Солнышко греет, птички поют, комары кусают - и никто не стреляет. Но старший сержант Петька все вертел головой по сторонам - вот там фрицевский самоход должен стоять, в засаде, а вот оттуда "Тигры" попрут, если что. А сам бы он танкодесант тут с брони сбросил, чтобы фаусты из тех лесных завалов не херачили. А перед мостиком через лесную ленивую речку, Петька начал машинально искать рычаги и педали. Василич это дело заметил, усмехнулся и подстегнул унылую кобылу:
   - Тужа - речушка-т называется. Еще две проедем - Пержа и Воя. С райцентра как едешь до нас - запомнить легко - за Тужу, за Пержу и за Вою. И, считай, в Совах и будешь. Семья-то есть?
   - Была, убили немцы в сорок третьем, - легко ответил Петька.
   - Быват, - пожал плечами дед и хлестнул кобылу, согнав со шкуры слепней. - Мнно!
   - Быват, - согласился старший сержант.
   - Потом-то куды?
   Танкист пожал плечом, поморщился:
   - Не знаю еще.
   - Убили, понимаш, твоих...
   - Сожгли всю деревню.
   Кобыла лениво шлепала копытами по сырой лесистой дороге.
   - До войны-то кем был?
   - Школьником.
   - А после?
   - Трактористом стал, в Вологде уже.
   - Вакуированый?
   - А? Да, эвакуировали в сорок первом.
   - Тотож, - непонятно сказал старик и замолчал.
   На очередной выбоине снова звякнули Петькины медали. В солнечном лесу свистели о своем птицы.
   - Ты уж меня прости, за бдительность. Понимаш, у нас тут в сорок втором банда появилась, вот как ты, все в медалях да орденах. Повадились, понимаш, грабить. Выследил я их, да... Понимаш?
   - Да, конечно. Только вот что... Илюха вешаться хотел, - сержант понизил голос и непроизвольно оглянулся на лежащего лейтенанта. - Лицо-то вон... Вот и везу его к жене.
   - Так с лица воду не пить, - тихо вздохнул старик. - Мнно, стомая! Остальное-то на месте?
   - Вроде.
   Лошадка неспешно выбралась на пригорок. Вот и деревня. На одном конце церквушка, ставшая колхозным складом льна. На другом конце небольшая мечеть, ставшая сельсоветом. В Совях испокон веку на одном конце православные жили, на другом татары. Бились по праздникам до первой крови, не без этого. И женились только на своих. А как беда - вместе пошли воевать. Все ж русские, даже магометане.
   Кобыла послушно остановилась у зеленого, в цвет сосен, дома. Василич крякнул и спрыгнул с телеги.
   - Вставай, служивый! - осторожно тронул он Ильхана.
   - Лейтенант, подъем. Чилим бар, отмечать Победу будем, - старший сержант накинул сидор на плечи, звякнуло внутри стекло.
   Василич усмехнулся:
   - Ишь, научил тебя наш татарскому, понимаш, он у нас ушлый был! А чо был, есть! Поди у нас, Петруха, останешься? Мужики нынче в цене. Половина деревни баб голодных. Хушь, наших, понимашь, хушь татарских.
   - Мин татарча ек бельмым, бабай, посмотрим по ходу движения, - отмахнулся Петр, - Мало-мало приехали, командир, вставай! Дом твой...
   Лейтенант продолжал лежать, накинув на голову шинель.
   Дед стукнул кулаком в крашеные ворота:
   - Алька! Альфия! Выходи! Мужа тебе привез, нечаянно!
   - Вставай, лейтенант! - тормошил командира его наводчик.
   Ильхан лежал и не шевелился.
   Со скрипом отворились дощатые двери. Со двора вышли женщины - лица непроницаемы, только глаза черные стреляют недобро. Молча подошли к телеге: Василич сделал шаг назад, Петьку просто отодвинула какая-то старуха. Из-за заборов глядели любопытные девчонки, спешили, хромая, мужики. Где-то заорал петух.
   Младшая ласковой рукой сдвинула шинель с лейтенанта. Провела пальчиком по бугристым шрамам. Взяла за локоть. Потянула на себя.
   Танкист поднялся. Сел. По изувеченному лицу из-под сросшихся век текли слезы. Губы что-то шептали невнятное.
   Альфия подставила руки под искалеченный подбородок Ильхана, несколько капель упало на ее ладошки.
   Воду с лица не пьют, понимаш.
   А слезы?
  
  К А Л Ь С О Н Ы
   На мосту через Первый городской пруд стояли две женщины.
   Первая женщина была сурова и мрачна. Она недавно разменяла второй десяток, а еще ей задали сочинение на тему "Моя семья в годы войны". В этом году отмечали сорок лет со дня Победы и лучшие сочинения отправлялись на городской конкурс. Женщина была мрачна, потому что дедушки у нее не было, а бабушка не воевала.
   Вторая женщина лет шестидесяти улыбалась и разглядывала уток, плавающих по апрельской воде. Гордые селезни вытягивали отливающие бирюзой шеи, стараясь привлечь внимание сереньких неприметных уточек. Уточки кокетливо трепетали хвостиками и делали вид, что сбегали от ухажеров.
   - Вот бабушка, ну почему ты не воевала? Я же сейчас сочинение не смогу написать.
   - Ну я же тогда не знала, что ты у меня будешь и тебе придется писать сочинение. Если бы я знала, то обязательно бы взяла автомат в руки и пошла бы воевать с немцами.
   - Мне же двойку поставят, как ты не понимаешь?
   Бабушка опять улыбнулась и сказала:
   - Пойдем уточек покормим? У меня городская есть, специально купила.
   - Я что, маленькая какая? Я уже пионерка, между прочим! И даже председатель совета отряда! И сейчас не смогу написать самое важное сочинение в году! - от досады четвероклассница аж топнула ногой.
   - Мост сломаешь, - мягко сказала бабушка. Внучка отвернулась. В глазах ее дрожали слезы.
   - У тебя даже медалей нет! - обиженно сказала девочка.
   Бабушка вздохнула. Положила натруженную жизнью руку на плечо девочки.
   - Есть, хорошая моя, есть.
   - Откуда? Правда? А почему ты никогда их не носишь? А ты мне покажешь? А за что ты их получила? А какие они?
   - Уточек пойдешь кормить, тогда расскажу.
   ***
   Уток немцы съели в первый же день оккупации. И не только уток. Куриц, гусей, поросят, телят - резали всех. Только собак стреляли. Станица стояла на большом шляхе, немец через нее и пер летом сорок второго. Войска шли густым потоком. То там, то тут слышны были выстрелы и крики. Крики и выстрелы. На людей немцы внимания не обращали. Отпихивали только баб ногами и прикладами, когда те вцеплялись в корову-кормилицу.
   Перед отходом Красной Армии колхоз лишь частично успел эвакуировать свои стада. Что не успели - раздали по хатам. Не помогло. Запылённые немцы со стеклянными глазами заходили в хаты, брали, что нравилось и так же уходили. На смену им приходили другие. Потом третьи, четвертые. Через неделю серо-зеленый поток начал иссякать. И с каждым днем они становились все злее и злее. Брать было уже нечего. Ничего не осталось. Постреляных собак унесли в ближнюю балку. Вдоль дорог летал гусиный пух и куриные перья. Но хоть не насильничали. К концу августа привезли полицейских - вот от тех да, девок приходилось прятать. Днем они еще ничего были, пока трезвые. А вот вечером... Две недели девки по погребам сидели. Бабы за них отдувались. И хоть среди полицейских были свои, казачьи, но дедов они не слушали. Хорошо, хоть не стреляли, в отличие от иногородних. Но плеткой пройтись могли. Через две недели полицаев перевели в другую станицу, стало поспокойнее. А в апреле-мае сорок третьего бабы рожать начали. Много тогда на погосте приспанных подушками младенцев поселилось. А которым бабам похоронки пришли - там в хатах прибыль оставили.
   ***
   - Как раз мне в феврале сорок третьего семнадцать и исполнилось. И когда через две недели наши пришли, я в часть побежала. Как была - так и побежала. Маму даже не предупредила, знала, что не отпустит.
   - А почему не отпустит? Ведь война же идет. Надо воевать, - сказала девочка, кидая кусочек хлеба в воду.
   - Вот и я так думала, что надо. А мама бы не отпустила. Мой отец, твой прадед, погиб уже. От братьев вестей не было с осени сорок первого. А тут еще я побежала, ага.
   Утки хлеб хватали весело - толпой бросались на кусочек. Но друг у друга не отбирали - кто первый цапнул, тот и лопает. Чаще успевали, почему-то уточки. Может быть потому, что они проворнее и изящнее. А, может быть, это селезни проявляли мужское благородство. Кто ж птиц поймет. Людей-то понять не можно.
   - Бабушка, а когда брат есть - это хорошо?
   - Конечно. Я ведь младшая была - они мне и карусель сделают, и куклу из деревяшки вырежут, и обидчику глаз подобьют. Только на рыбалку не брали, говорили, что не девчачье это дело. И на велосипеде не давали кататься, ироды.
   - Наши мальчишки такие же, - беззлобно махнула рукой девочка.
   - Мальчишки во все времена одинаковые, - согласилась бабушка. Кинула еще кусочек булки. Тот плюхнулся рядом с селезнем. Тот торопливо схватил его, развернулся и смешно загребая розовыми лапами, торопливо поплыл в сторону от стаи, на ходу глотая добычу.
   - И ты в разведку попала, да?
   - В разведку, конечно. Куда ж еще девчонок семнадцати лет брать как не в разведку?
   ***
   Капитан административной службы Каменев критически посмотрел на голенастую девчонку.
   - Сколько лет-то тебе, каракатица?
   - Сами вы каракатица, - обиделась девчонка. - Я, между прочим, комсомолка.
   - А я член партии. Значит, тебя ко мне отправили из штаба полка?
   - Да, сказали, что у вас особая секретная часть.
   - Особая, - подтвердил капитан. - Что есть, то есть. И очень секретная. БПБ, называется. И оружие у нас особо секретное. Даже есть приказ, что за утрату АД или АПК - сразу под трибунал и в штрафную роту.
   - Ого! - вырвалось у комсомолки.
   - Ого, - согласился капитан и смачно прихлопнул газетой полусонную весеннюю муху, неосторожно приземлившуюся прямо на стол комбата. - Банно-прачечный батальон у нас, девочка. Работать будешь вольнонаемной. Зарплата - сто десять рублей, питание бесплатное. Обмундирование выдадим, но чуть позже. Сразу скажу, работа не из легких.
   - Как банно-прачечный? - не поняла девушка и нахмурилась. - Разве на войне стирают?
   - На войне даже зубы чистят. Бойцу всегда нужно что? - капитан встал, странно скособочась, тяжело застучал сапогами по хате.
   - Патроны?
   - Патроны, это само собой. Пожрать ему всегда надо. И помыться. И кальсоны чтобы чистые всегда были. Вошь, она хуже фашиста. Фашист пулей убивает, а вошь...
   И ткнул пальцем в самодельный плакат на стене: "Красноармеец! Твой враг - тифозная вошь!".
   - Когда мы немцев в Сталинграде в плен брали, у них пилотки ходуном ходили, представляешь? Вша их ела не хуже партизан. А наших бойцов она не ела. Почему? - спросил капитан и тут же ответил. - Потому что советская женщина не бросит своего друга и брата и всегда его обстирает и подошьет. Норма - сто сорок пар белья в день. Пойдешь?
   Девушка не так представляла себе войну. Она хотела стать героем как Гуля Королева, Люда Павличенко или Зоя Космодемьянская. Но стирать... Она уже хотела отказаться, но вдруг вспомнила братьев. Она представила их грязными и обросшими, медленно бредущими сквозь туман к далекому городу Берлину. Она их словно увидела, и они почувствовали взгляд. Обернулись. В глазах их плавала мужская усталость. "Что ж ты, сестренка..."
   - Пойду, - согласилась она.
   ***
   - Сто сорок пар белья? А что такое пары?
   - Кальсоны и нательная рубаха. Но это только белье. Нам привозили и ватники, и шинели, и гимнастерки.
   - Это вот надо за один день все постирать?
   - Конечно.
   - Это получается, надо - девочка посчитала в уме. - Это если по пять пар в стиральную машину закладывать, то это целых двадцать восемь раз стирать надо? Но ведь она целый час стирает. А в сутках всего двадцать четыре часа. У вас по две "Вятки-автомат" на человека были, да?
   - Да, целых две. Одна правая, другая левая.
   ***
   Одна стиральная установка принимала по сорок две пары белья. Таких установок в батальоне было три. И все три - не работали. Попросту не было передвижных генераторов к ним.
   Зато, практически без перерывов работала АД - автомобильная душевая. Она была в распоряжении обмывочно-дезинфекционной роты. Там работали исключительно медики. До первого рабочего дня, девчонка жалела, что не пошла учиться в медицинское. Когда привезли первую партию...
   Белье было все в крови. Вот нательная рубаха - рукав аккуратно отрезан, рубаха стоит колом от засохшей крови. Вот кальсоны - разорваны почти в клочья и тоже заскорузли. Вот еще одна рубаха - огромная дыра в груди, сухие струпья отваливаются мелкими кусками и тут же красную пыль уносит ветер.
   Пожилые усатые мужики с утра разводили костры, на которых грелись огромные котлы. Пока девчонки завтракали овсянкой, мужики толстыми палками мешали в кипятке белье. Время от времени они поднимали на палках кальсоны и рубахи. Те свисали грязной лапшой и плюхались обратно в кипяток. Пахло хлоркой и чем-то еще.
   Кипяток сливался, черные ручьи искали себе путь и вонючими толстыми змеями вода искала низины.
   На один комплект белья полагалось двадцать грамм хозяйственного мыла. После стирки, пока белье еще мокрое, его надо протереть специальным мылом "К". Специальное, потому что против вшей. Когда удавалось найти генераторы и топливо к ним - девчонки отдыхали. Белье загружали в АПК - автомобильные пароформалинованые камеры. Там уже белье само дезинфицировалось и десинсекцировалось. В эти редкие моменты у девчат была или политинформация, или боевая подготовка.
   А в первый вечер она плакала, потому что от боли в суставах пальцы не сгибались. Но в первый же вечер пришли к ней в дремоте братья, уже не такие грязные и они уже улыбались, поэтому она уснула...
   ***
   Бабушка кинула еще один кусочек хлеба, но он почему-то не долетел до кромки воды. Утки выскочили на бережок и побежали к еде, но тут самый крупный и самый красивый селезень вдруг громко крякнул, остановился, завертел головой, крякнул еще громче. Стая, как по команде, развернулась и бросилась прочь. А селезень остался на берегу и широко расправив крылья и растопырив ноги, заковылял по берегу. Стая торопливо отплывала. Зашуршали кусты прошлогодней сухой травы. Оттуда вылез здоровенный черный кот. Мягко переступая лапами, он, не отводя взгляда от селезня, медленно направился к птице. Хвост кота подергивался. Глаза горели предвкушением. Селезень нервно оглядывался на стаю, отплывавшую от берега. Он еще больше распахнул крылья и зашипел. Кот заурчал в ответ.
   - А ну пошел прочь, фашист! - вскочила девочка и кинула в кота куском булки.
   Кот подпрыгнул, в высшей точке прыжка извернулся на сто восемьдесят градусов, одновременно муррявкнул и исчез в траве. Селезень, вместо того, чтобы сбежать. бросился вдруг за котом, хлопая крыльями и привставая на перепончатые цыпочки. Впрочем, далеко он не побежал. Убедившись, что кот пропал в кустах, селезень мгновенно слопал хлеб. Затем, змеино изогнув шею, бросился к спасительной воде. По пути наткнулся на кусок, брошенный бабушкой, но есть его не стал, а призывно закрякал, не забывая оборачиваться на кусты, в которых исчез враг. Стая по команде развернулась к берегу.
   Селезень наступил на хлеб, дождался, когда стая подплывет. Когда один из других селезней попытался подойти к нему, герой снова расправил крылья, а другой резко прыгнул в воду. А вот серой уточке он хлеб отдал.
   Все это произошло за несколько секунд.
   - Знаешь, почему селезни такие красивые, а уточки такие серые? - сказала бабушка.
   - Нет...
   - Когда прилетит коршун, первым делом он увидит селезня. И пока селезень будет биться, уточка с утятами спрячутся.
   - И семья останется без папы?
   - Да. А сейчас ты сделала так, чтобы у семьи был папа. Ты спасла утиного папу для утиной семьи.
   - А почему тогда моего папу никто не спас?
   - Твой папа был шахтером.
   - А твои братья?
   - А мои братья были солдатами.
   ***
   - Телогрейки привезли. Полтонны, - сказала лейтенант Федосеева.
   Капитан Каменев поморщился. Он не любил, когда привозили телогрейки. Белье, гимнастерки - это понятно все. А вот телогрейки, да еще от похоронной команды...
   Да, даже в Германии приходилось отступать. Вроде бы взяли очередной "дорф", но нет, откуда-то ударят окруженцы или фольксштурм, отрежут наших. Бой идет. Конечно, трепыхающихся фрицев отрежут от своих и перережут, но солдаты будут лежать в телогрейках несколько десятков часов. А потом пока то, пока се...
   Когда проползут санитары, вытаскивая всех, с бьющимися сердцами...
   Когда пройдут саперы, а это обязательно, даже если по полю боя несколько суток туда-сюда бегали то эсэсовцы, то гвардейцы, и ползали то "Тигры", то "ИСы"...
   Когда пройдут трофейщики, собирая казенное и чужое имущество...
   Потом уже пойдет похоронная - сгребая лопатами разорванное и горелое. Похоронная достает книжки и снимает ватники, пропитанные запахом смерти.
   - Поднимай девок, - сказал Каменев. Вышел из палатки. Федосеева вышла за ним. Над ночной Германией полз туман.
   - Копать?
   - Копать.
   Осколки, вросшие в тело Каменева под Ростовом-на-Дону еще в декабре сорок первого, не давали ему распрямиться. Так он и ходил, скособоченным.
   - А? - лейтенант Федосеева показала подбородком на палатку.
   - Я сам решу, что мне делать.
   Через десять минут банно-прачечный батальон в полном составе копал ямы в германской земле. Почти в полном, потому что капитан Каменев не мог физически. Он даже сидеть не мог нормально. И даже спать с женщинами не мог нормально, потому что стеснялся своего кривого бока. Капитану было стыдно командовать Блядско-Половым-Борделем - как называли Банно-Прачечный Батальон остроязыкие. А еще ему было стыдно, за то, что в его жизни был только один бой.
   Он не видел войны, он видел только ее результаты. Окровавленное и обосранное белье. Все. Вся война. Больше ничего, кроме того короткого боя под Ростовом.
   И если бы не та, голенастая и большеглазая. Один раз холодное дуло трофейного "Вальтера" коснулось виска. В тот момент голенастая и пришла с докладом.
   А вчера она сказала, что ждет от тебя, капитан, ребенка.
   - Копайте, девочки, копайте!
   Копал и его будущий ребенок. Капитан хотел жениться и родить девочку, потом мальчика, потом опять девочку, потом еще мальчика. А еще лучше, когда рожать каждый год. Да, убивать легко. Когда немецкие "Штуки" накрыли его батальон в сорок четвертом, зачем-то погибли семнадцать девчонок. Значит ему, капитану Каменеву, надо родить семнадцать детей.
   ***
   - А зачем вы ямы копали? Я не понимаю...
   - Когда ребята мертвые лежат - одежда пропитывается трупным запахом. А он не отстирывается. Чем мы его только не пробовали вначале - и каустической содой отмывать, и мылом "К", и обычным. Ничего не помогало. Потом один дядька посоветовал, что надо закапывать одежду на три дня в землю. Земля органику вытягивает. А вот если бензин там, или керосин авиационный - нет.
   - А капитан Каменев это мой дедушка?
   Селезень внимательно смотрел как его стая плыла за очередной порцией хлеба. Издалека сердито смотрел на уток черный кот.
   ***
   Второй бой был короче первого.
   Капитан Каменев схватил пулю в лоб, когда побежал навстречу полыхнувшему огнем лесу, выхватывая из кобуры "Наган".
   Тридцать немцев полегло когда девки из банно-прачечного успели схватить винтовки. Правда, еще танкисты помогли проезжавшие по соседнему автобану. Но это не важно. Важно то, что немцев раздавили со всех сторон. А еще важно то, что одежду Каменева постирали.
   Голенастая забрала себе его гимнастерку.
   Когда закончится война, она будет кутать новорожденную в гимнастерку отца. Но это когда еще закончится война...
   ***
   Девочка стояла на сцене и читала свое сочинение.
   - Моя бабушка не воевала и воевала. Она стирала гимнастерки. Окровавленные и потные. Грязные и рваные. Когда убили дедушку, она стирала и его гимнастерку. Она торопилась, чтобы кровь не засохла и чтобы дедушка не остыл. Она не была героиней. Она просто стирала по сто сорок комплектов белья в день. Медаль ей дали тогда всего одну. Эта медаль называется "За боевые заслуги". А заслуги такие, что моя бабушка, Зоя Ивановна, только за март, апрель и май 1945 года постирала руками тринадцать тысяч триста шестьдесят комплектов белья. Это на триста семнадцать процентов выше плана. А потом ей еще дали медаль "За победу над Германией". Если у нас снова случится война, то я буду такой, как бабушка...
   ***
   - Давай, давай, давай! - тот, который в ментовской форме и с "укоротом", яростно махал руками. Старый "Урал" медленно вползал задом в ворота морга. "Урал" пыхтел сиреневым, дым расползался над мягкой кучей "дубков" и "флор".
   Давно не работал генератор, потому что не было бензина. И воду носили ведрами, потому что был перебит водопровод. И мыла не было, стирали содой. И руками.
   От соды сходили ногти на руках.
   От "Урала" пахло человеческим, но бывшим.
   - Зоя Владимировна! Зоя Владимировна! - подбежала одна из девчонок к женщине, которая когда- то была пионеркой.
   - Что такое?
   - Парни говорят, с "двухсотых" привезли форму.
   Зоя Владимировна вздохнула и ответила:
   - Копайте, девочки, землю...
   Над аэропортом вздымался черный дым.
  
  Б Е З С Р О К А Д А В Н О С Т И
   Ринка, тебе.
  
   С меня сняли мешок, но руки не развязали. Я стоял перед столом, за которым сидел немецкий офицер в звании гауптштурмфюрера. Значит, все таки гестапо. Немец с любопытством смотрел на меня. Так смотрят на диковинную зверушку. Странно, должен бы привыкнуть к русским пленным. Хотя я не пленный. Я добровольно перешел линию фронта. Но и к таким должен привыкнуть. Или он на фронте недавно?
   - Добрый день, - почти без акцента сказал немец.
   В окно с жужжанием билась синяя муха. Мухе хотелось дышать. Мне тоже.
   - Здравствуйте, - ответил я. А потом не удержался:
   - Гебен зи мир бите айне цигареттен?
   - Шпрехен зи дойч?
   - Яааа, абер нихт безондерс гут. Ишь хатте венишь пракцишь, - я растягивал гласные. "Абер" прозвучало как "Аапээр", "Безондерс" как "Писондеерс".
   - О, - удивился немец. - Вас учил саксонец?
   - Моя мать немка, но гражданка Российской империи. Великая война застала ее на родине предков, в Ляйпцише.
   Гауптштурмфюрер покачал головой:
   - Саксонец, кто бы мог подумать... Я бы предпочел вести беседу на русском. Ваш, гм, саксонский, не очень хорош.
   Еще бы. Саксонский хотя и близок к хохдойче, но порой один саксонец другого понять не может. Они говорят словно всегда жуют. В переполненном трамвае берлинец скажет: Können Sie vielleicht - не могли бы вы подвинуться? Саксонец букнет тоже самое, но выйдет у него "гусиное мясо" - Gänsesfleisch. Саксонский - язык дураков. А я и есть дурак.
   - У нас беседа или допрос? Если беседа, я хотел бы сесть.
   Гауптштурмфюрер рявкнул. В комнату вошел молодой роттенфюрер. Через секунду мне развязали руки, затем роттенфюрер поставил табуретку в центре комнаты. В центре - это плохо. Это все еще допрос, а не беседа.
   - Давайте по порядку, имя, звание, часть?
   Я назвал имя. Вполне себе русское имя Егор. И фамилию. Тоже русскую - Пьянков. Я же не виноват, что мой отец -русский. А звания у меня нет, вы же видите. И я показал на черную повязку, пересекавшую лицо как у пирата. Гестаповец шевельнул бровями. Роттенфюрер мигом снял повязку. Любуйтесь, господин гаптштурмфюрер. Рана давняя, уже зажила. Но неприятная. И гаупт отвел взгляд. Ага, точно не фронтовик.
   - Как оказались в прифронтовой полосе?
   - Если дадите мне сигарет, то я расскажу все по порядку. И воды, если можно.
   Гестаповец открыл ящик стола, достал оттуда открытую пачку "Казбека" - надо же! - положил на краешек. Мне пришлось привстать, чтобы дотянуться. Я достал папиросу, размял ее. Прикурил от зажигалки стоявшего рядом роттенфюрера. Начал рассказывать.
   Мать вернулась в Советский Союз летом двадцатого. Собственно, она приехала ненадолго. Хотела вернуться в Германию, но встретила в Саратове моего будущего отца. Он из царских офицеров, но служил тогда в Красной армии. С двадцать восьмого года он служил в городе Вольске. Там, если вы знаете, был полигон для испытания химического оружия. Командовал полигоном генерал рейхсвера Треппер. Немецкие специалисты там обучали советских командиров. В тридцать третьем совместную работу, по понятным причинам, свернули. Нас перевели под Москву. В тридцать восьмом отца арестовали.
   - По делу Тухачевского?
   - Да, по делу Тухачевского. И как немецкого агента.
   - Он действительно работал на Германию? - насторожился гауптштурмфюрер.
   - Я не знаю. В тридцать восьмом мне было четырнадцать лет. Он не делился со мной такими вещами, если вы понимаете.
   - А мать?
   - Мать тоже была арестована. Я был отправлен в детский дом. По окончанию школы мне разрешили поступить в университет, но я не успел. Началась война.
   Потом я рассказал ему, как нас мобилизовали на оборонительные работы. Мы копали противотанковые рвы. В одном из налетов мне камнем выбило глаз. По возвращению домой, меня комиссовали. Я долго не мог найти работу, пока один из знакомых моей матери не рекомендовал меня в театр. Там я был рабочим сцены, а иногда подменял музыкантов. Я не плохо играю на пианино и аккордеоне. Если хотите, могу продемонстрировать. Иногда концертные бригады выезжали на фронт. Вместе с ними ездил и я. Чаще всего от фронта мы выступали далеко - в госпиталях и запасных полках. Очень редко на передовой. Условно, конечно, передовой. Ближе двадцати километров к линии фронта нас не пускали. А вчера бригада попала под авианалет. Я убежал в лес и целенаправленно пошел на Запад. Нет, я не дурак, герр гауптштурмфюрер. Здесь не может быть сплошной линии фронта. Леса, болота. Это же Белоруссия. если бы наткнулся на красных, то объяснил бы все контузией. В конце концов, документы у меня в порядке. Есть даже медаль "За боевые заслуги". Когда я вышел к вам, то выкинул, чтобы солдаты Рейха не расстреляли меня сразу.
   - А кто эта девушка, которая шла вместе с вами?
   - Екатерина? Она из нашей концертной бригады. Она поет, а я ей аккомпанирую. И она моя невеста.
   - Очень интересная история, - сказал гестаповец. - Вот так запросто взяли перешли линию фронта?
   Я пожал плечами:
   - Есть такая русская поговорка - дуракам везет. А я из саксонцев...
   Шутку гауптштурмфюрер оценил.
   - Знаете, Егор Валерианович, - с трудом выговорил мое отчество немец. - С вашей Екатериной мы еще поработаем. А вас, я думаю...
   И он задумался.
   Ринку допрашивают в соседней комнате. Надеюсь, такие же интеллигенты. Из-за тонкой стенки слышен девичий смех.
   Ринка, Ринка, ты картинка. Ринка смеется. Молодец, Ринка. Ты смейся, смейся. А еще накричи на них. Ты умеешь, я знаю.
   - А вас, мы, пожалуй, расстреляем. Ничего личного, Егор. Только пользы от вас нам никакой. Ценными сведениями вы не обладаете. На фронте не бывали. То, что вы хотите сотрудничать, это похвально. Но, вдруг вы советский разведчик? Я ничего не теряю, если расстреляю вас. А вот оставив в живых, рискую всем. Убедите меняв обратном - будете жить. Нет? Так нет.
   Во рту сразу стало сухо. Сердце застучало в висках, в глазах потемнело. И я упал на колени:
   - Герр гауптштурмфюрер! Я могу быть полезен! Я могу участвовать в пропаганде, мы можем записывать обращения к советским солдатам, я не знаю, ну можно что-нибудь придумать. Герр официр, я хочу жить, нормально, спокойно жить. Жить и не бояться соседей и НКВД.
   И я зарыдал, ткнувшись лицом в дощатый пол. Искренне зарыдал, от всей души.
   Немец молчал, в его молчании чувствовалась брезгливость.
   Распахнулась дверь. Сквозь пелену слез я увидел, как передо мной остановились сапоги. Русские сапоги, не немецкие.
   - Встать! - рявкнул голос из-под потолка.
   Я встал. Я дрожал. Нет, я не дрожал. Меня трясло по всему мясокомбинату, как сказал бы отец.
   Передо мной стоял советский полковник. Он снял фуражку, положил ее на стол, гаупт откинулся на стуле и закурил. Полковник провел рукой по седому ежику и вдруг коротко ударил меня под-дых. Я отлетел в угол и потерял дыхание. Широко разевая рот, с ужасом смотрел, как полковник медленно подходил ко мне:
   - Ну что, сука немецкая? Попал? Думал к фрицам перебежать? Диверсант, разведчик?
   - Да какой он диверсант, мальчишка, - все с тем же берлинским акцентом сказал эсэсовец.
   - Помолчи, - оборвал гестаповца полковник. Схватил меня за шкирку и подтащил к окну. - Смотри!
   А за окном картина. Возле сарая сидят два немца и чистят немецкий же пулемет. Рядом с ними на корточки присел старшина и, видать дает немцам ценные указания. Те кивают. Мимо проходят двое, несут бревно: спереди сержант, сзади унтер-офицер. Еще один немец шел куда-то с ведром. Из сарая, потягиваясь, вышли трое русских, в пышных усах одного застряла соломинка.
   Полковник развернул меня к себе и ткнул в лицо удостоверение. Я только и успел увидеть большие буквы на красном фоне "С.М.Е.Р.Ш".
   И что все это значит? Полковник кивнул роттенфюреру и тот сбил меня с ног. Я свернулся зародышем и старался не считать удары...
   ...Небо хрустальное. Майское небо. Звенит. Шелестят волны. За кормой ленинградского речного трамвайчика пенный след. Как шампанское. Ринка, Ринка - ты картинка. Другая Ринка. Зачем тебя убили в августе сорок первого? Зачем ты, Ринка, опять появилась в апреле сорок второго? Новая Ринка. Та была Иринка, а ты Катеринка... Ринка, Ринка... Зачем тебе это все? Помнишь, Ринка, Эрмитаж? Ты мне рассказывала про импрессионизм,постиимпрессионизм, фовизм. А я смеялся и говорил, что это никому не нужные буржуазные извращения. Тогда ты меня притащила к картине Матисса "Танец". И мы долго, наверное, почти час сидели и смотрели. И я все ждал, когда эти красные танцоры выскочат с полотна, и в безумных плясках завертится мир. И вот мир завертелся, но красные танцоры Матисса оказались не причем. Выжили они в блокадном Ленинграде? Одна Ринка не выжила. Будет ли жива другая Ринка? Пусть будет...
   ...бил роттенфюрер меня долго, минут десять.
   - Встать! - рявкнул полковник. Кое-как я встал. Из рассеченной брови обильно шла кровь. Хорошо, что левая бровь, над выбитым глазом.
   - Расстрелять. Его и подстилку тоже.
   Роттенфюрер вытолкнул меня из комнаты прикладом. Я рухнул на какие-то ведра, сверху упало коромысло и больно ударило по голове. Меня подхватили и выкинули на улицу. Я валялся в пыли, сплевывая кровью. Никто на меня не обращал внимания. Ни русские, ни немцы. Через пару минут вывели Ринку. Лицо бледное, без кровиночки. Но держится, молодец. Ее не били. Это хорошо.
   Нас поволокли к амбару трое советских солдат. Ринку держали под локоть, но крепко. Меня за воротник многострадального пиджачка. Поставили к стенке.
   - Сейчас нас расстреливать будут, - кое-как прошептал я Ринке. Она кивнула. Ее трясло. она осторожно взяла меня за руку. Ее ладонь была холодной как лед. Моя - горячая и потная.
   Подошли полковник и гауптштурмфюрер. Солдаты равнодушно смотрели на нас. Да, видимо, тоже не первый раз. Все сержанты, смотри-ка. На гимнастерках ни наград, ни нашивок за ранения. Рексы энкаведешные. Пусть и в пехотных погонах, с малиновым кантиком.
   Обыденно то как. Солнце светит, облака плывут, лошадь фыркнула, солдаты обоймы вставляют в винтовки. Ринка держалась, хотя и бледная была как мел.
   - По изменникам Родины...
   И я хрипло запел:
   - Die Fahne hoch! Die Reihen fest geschlossen...
   Ринка меня поняла и крикнула:
   - Да здравствует великая Германия! Проклятье большевик...
   - Огонь! - скомандовал полковник. Три винтовки грохнули одновременно. И я зажмурился.
   А потом медленно сполз по стене амбара. Ноги не выдержали. А Ринка так и осталась стоять.
   - Яблоко, - вдруг сказал гауптштурмфюрер, все это время стоявший рядом. Полковник подошел и протянул мне руку:
   - Извини, Егор.
   Я поднялся, держась за левый бок. Сука, роттенфюрер. Хотя, лишний синяк не помешает. Когда будут по-настоящему допрашивать - пригодится. Скажу, что меня "СМЕРШ" пытал. И ведь не совру. Хотя нет, совру. Какой "Смерш"? С чего вдруг артиста из фронтовой бригады будет "СМЕРШ" допрашивать? Пьяный был, упал неудачно. Нет, все не так. Я ему действительно скажу, что меня пытали в "СМЕРШ". Он поймет, что я вру и расколет меня. Тогда я и скажу, что, на самом деле, был пьян и упал в темноте. Мне просто стыдно. Пусть настоящий немец поймает меня на маленькой лжи.
   На допросах врать нельзя. Надо только правду рассказывать. Но не всю. Ей не поверят и выстроят свою версию. Тебе надо просто быть собой. И соответствовать ИХ версии. Но в мелочах привирать...
   - Ты как? - крепкие руки осторожно обхватили меня и подняли.
   - Норма, - буркнул я и плюнул кровавой слюной на землю.
   - Артем! - рявкнули "руки". - Я же просил аккуратно!
   - А я и аккуратно!
   - Он аккуратно, - подтвердил я и поморщился. Ребра болят. Когда поднимаешься - ребра болят. Придется ей сверху быть, когда суки подслушивать будут.
   - Ринка, ты как? - спросил я.
   - Я нормально, - вот теперь и Ринку затрясло.
   Нас повели обратно, в дом. На этот раз аккуратно, как своих. Гауптштурмфюрер шел рядом и прятал взгляд. Мимо важно прошли гуси.
   - Врача! - крикнул кто-то.
   - Нормально все, - сказал я, когда нас привели в комнату. - Чая только дайте.
   - И водки, - сказала Ринка.
   Мы синхронно сели. Не на стулья, на пол. Как-то комфортнее на полу обоим.
   - Как вы?
   - Мы нормально, - старался я не расплескать чай на руки. Чай, чай, выручай... Чай, не каждый день на расстрел водят. - А вот вы хреново.
   - Это почему? - обиделся гауптштурмфюрер.
   - Курт... - он, наверное, действительно был Куртом. Из немецких коммунистов. Ну так он говорил. Так нам говорили. Попал в плен летом сорок третьего. Штрафник из 999-го батальона. Фамилию я его не знал, ни к чему знать лишнее.
   - Вряд ли на первом допросе с нами бы разговаривал гестаповец. Это был бы офицер из армейских или ваффен-СС, смотря куда попадем. До альгемайне-СС еще дожить надо.
   - Не каркай, - оборвал меня полковник.
   - Он прав, - зло сказала Ринка. - Если допрашиваете, то по-настоящему.
   Стекала с ресниц тушь. Помада криво размазана по щеке и подбородку. Клоун. Клоунесса? Мы все здесь клоуны. В чужих одеждах.
   - Тушь и помаду не надо, - сказал Курт. - Ну как это? Через линию фронта и в косметике?
   - Бабы они такие, - в комнату вошел капитан. - Всадники придут, а они напомадятся.
   -Какие всадники, Володя? - не понял полковник.
   - Апокалипсиса. Тем более, она актриса. А актрисы без помады не бывают.
   - А, - коротко ответил полковник. - Ну тоже верно.
   Да, всегда надо говорить правду. Только правду. И ничего, кроме правды. Но не всей.
   Это правда, моя мать из Лейпцига. И мой отец служил на "Томке". Его действительно арестовали в тридцать восьмом. Только выпустили через месяц. За отсутствием состава преступления. Но об этом я говорить не буду.
   И в концертной бригаде я работал целый год. Вместе с Ринкой. Хотите, мы споем? Правда, у нас в репертуаре только советские песни. И еще песня Единого фронта. "Марш левой, два три, марш левой два, три". Она пела, я играл. Все по-честному. Извините, герр официр.
   В чай крепко плеснули водки. То-то меня повело. Ринку тоже.
   - Катя, вы как? - подсел рядом с ней Карл.
   Она молча посмотрела на немца. Нашего немца, но в форме эсэсовца.
   - Меня уже расстреливали, мне не привыкать.
   Она скинула шаль и потянула за ворот платья.
   Под левой ключицей бледный круглый шрам. Вчера я целовал его. Целовал, чтобы показать ей, что в шраме ничего страшного. У меня левого глаза нет. Мы все в шрамах. Снаружи и внутри. Те, которые внутри - больнее и страшнее. Так бывает.
   Мой отец пропал без вести где-то под Белостоком. Мама погибла в октябре сорок первого. Ее затоптали на улице Горького, когда толпа штурмовала бывший "Елисеевский". Она просто шла домой.
   Важен не факт. Важна коннотация факта.
   Про своих Ринка не говорила. Мне не говорила. И при мне не говорила. Нет, товарищ полковник знает, конечно. Это его работа - знать. И знать не коннотации, а факты. Она мне только про расстрел рассказывала. Там было... Там было хуже, чем сейчас. Тогда был сорок первый. Там был Смоленск. Там была ее беда. Не хочу туда лезть. И она ко мне не лезет.
   Только ночью, когда темно становится, мы превращаемся в животных и шепчем друг другу в уши разное. Бутылка водки из горла, никаких свечей. Ринка, Ринка, только не влюбляйся. Нас все равно расстреляют.
   Ночью я для тебя не Егор, а ты для меня не Иринка.
   Так бывает.
   Мы пили чай, крепкий, с водкой. Нас ругал полковник и Курт. Мы ругали Курта и полковника. Капитан ухмылялся.
   Линию фронта решили перейти по другому. Не болотами, а в наглую, через Березину, на лодке. Капитан нам пообещал сделать красиво. Так, чтобы ни одна немецко-фашистская сволочь не подкопалась.
   Так и порешили, на его варианте.
   А не бывает стопроцентного страхового случая. Всегда есть риск. Риск, что убьют свои - нечаянно, а, может быть, и нарочно. Или прямо в окопах какой-нибудь унтер-офицер шлепнет русских сразу. Да чтобы не забивать себе голову всякими перебежчиками.
   - А еще вот что. Когда следующих будете тренировать - Курт меня "Казбеком" угостил. Но это маловажно, может быть трофейные. Тогда он пусть скажет, что трофейные. Достовернее будет, я считаю. И по двору ходят солдаты в форме вермахта, а не СС. Какого дьявола тут унтер-офицер ходит, а не унтершарфюрер?
   Полковник показал кулак капитану, тот пожал плечами:
   - Егор, ты и так знал, что допрос тренировочный.
   - Мелочей не бывает, - отрезал я. Полковник молча согласился.
   Больше нас не трогали.
   Мы спали и ели, ходили в баню. Я старался ночами. Чтобы... Чтобы быть осторожным. Я не мог вынести счастья в ее глазах. Вдвойне больнее будет, когда ее убьют. Могу не сдержаться. И еще могу не сдержаться, когда она хохотать станет с гауптманами и оберстами.
   Поэтому я, старший сержант НКВД Егор Пьянков, просто выполняю задание командования. Провожу ночи с младшим сержантом НКВД Токаревой.
   Спим, едим, пьем, играем в карты, иногда выезжаем в части с концертами. Ринка и впрямь недурно поет. А я недурно играю на аккордеоне. Все по-честному. О нас даже в дивизионной газете написали. Полковая разведка ночью утащила тело погибшего накануне новобранца. В карман парню засунули дивизионку. Тело оставили перед немецкими траншеями. Пусть найдут. Частушки Ринка отлично про Гитлера и компанию поет. Хотя, она говорит, что петь не умеет, а просто речитативом читает. Бойцам нравится. Мне тоже.
   Через две недели мы были на передовой.
   Сначала мы пропали без вести. Ну как без вести? Ехали в полк, с концертом. На повороте к хозяйству Федорова остановились. Машины подорвали гранатами. Шоферы матерились, но про себя. Из наших же парни, понимают. Автомобили жалко, конечно.
   До полка дошли пешком, через лес.
   Когда стемнело вышли к реке, в окопы батальона.
   По пути мы с Ринкой спорили - доживем мы до августа или до сентября? Ринка прагматик - августе. Я оптимист и говорю, что протянем до сентября. Когда вышли в расположение Федорова, товарищ полковник сказал, что мы два идиота. Мы согласны.
   Настраивались этой же ночью перейти. Но так получилось, что еще пять дней сидели в блиндаже, под замком. Мы не выходили из блиндажа, не совершали ошибку. Там, снаружи, нам было бессмысленно жить, особенно днем. У нас было поганое ведро и какой-то казах, а может киргиз. Он приносил еду и уносил ведро. А еще у меня был аккордеон, а у Ринки голос. Ночами мы любили друг друга. И слушали друг друга. Как в последний раз. Никто к нам не входил, кроме казаха-киргиза, конечно. Да мы с Ринкой и не стеснялись друг друга. Вот ведро, вот еда, вот аккордеон, вот мужчина, вот женщина, вот пальто на голое тело. Наверное, это были самые счастливые дни в моей жизни. Если бы упал немецкий снаряд в этот блиндаж... Может быть, это было бы к лучшему. Эх, Ринка, если не было б войны... Всё это буквы, все они лишние.
   На шестую ночь за нами пришли.
   Пришел полковник, Курт и еще один полковник, наверное, тот самый Федоров, в чьем хозяйстве был казах-киргиз и капитан.
   В окопах было тесно, пробирались гуськом. В темноте взлетали ракеты - то зеленые, наши, то немецкие, белые.
   Боевое охранение сидело прямо у кромки воды.
   Березина. Где-то здесь наполеоновские войска сдохли. Скоро здесь сдохнут гитлеровцы.
   - Егор, смотри. Катя, тоже сюда смотри. Видите, ясень повален в реку?
   - Да, - сказал я.
   - Это где труп? - сказала Ринка.
   Рядом с поваленным ясенем лежало тело.
   - Да. Завтра ночью вы пойдете от этого ясеня. На лодке. Она принайтовлена к дереву с другой стороны, отсюда не видно. Там одно весло, Егор, справишься?
   Если я не справлюсь, то мы погибнем.
   - Конечно, - соврал я.
   Я не знаю, справлюсь я или нет. Я знаю, что если я не справлюсь, то нас убьют.
   - Через пять минут после вашего отправления по лодке будут бить из всех видов стрелкового оружия лучшие стрелки полковника Федорова.
   - И никто не попадет?
   - Если кто-то попадет, то пойдет под трибунал, Егор.
   - Серьезное утешение, - сказала Ринка и взяла меня за руку.
   Взлетали ракеты, лениво шипя в ночном белорусском небе.
   Я слегка сжал ее пальцы.
   А потом мы сидели втроем в блиндаже. На столе горела коптилка. Огонек трепетал, тени от бледной бутылки с водкой плясали по стенкам.
   - Ребята, ваше главная задача - выжить. Выжить любой ценой, - говорил полковник. - Выжить любой ценой и внедриться в систему. Живите, ребята.
   Я кивал, Ринка кивала. Я тонул в ее черных глазах, она отводила взгляд.
   - Жить любой ценой. Надо будет расстрелять, - это мне, - нашего пленного - стреляйте. Надо будет переспать с немцем, - это он уже Ринке. - Переспи.
   Да. Если придется, то я буду стрелять. А Ринка будет спать.
   Когда закончилась бутылка, вошел Курт. На этот раз немец надел форму младшего артиллерийского лейтенанта. Он принес еще одну. И печеную картошку.
   - Ребята Федорова расстарались, - сказал Курт.
   - Я уже спала с ними, - ровно сказала Ринка и пожала плечами. - Я уже привыкла.
   - С ребятами Федорова? - не понял Курт.
   - Нет, с немцами.
   "Ровно" - это не литературное слово. Ровно это город такой. Или асфальт ровно положить. Ну так ровно, что бы ни одной колдоёбины. Люди говорят спокойно, равнодушно, еще как-то - я не помню весь словарь синонимов. Но Ринка сказала именно "ровно". Именно так кладут асфальт. Положил асфальт и все. Навечно. Ровно.
   Она мне не рассказывала, но я ее понимал. Я понимал, что с ней делали перед расстрелом "борцы за свободу Европы". Я с ней делал тоже самое. Только мне она расккрывала себя. А те брали силой.
   - А если немцы начнут стрелять? - подал голос Курт.
   - Значит, не судьба, - равнодушно сказала Ринка и пристально посмотрела на Курта.
   Да. Она права. Вот не бывает такого, чтобы как в кино. Хотя в кино и Чапая убили. Есть моменты, которых можно избежать - подготовившись. Но всегда есть то, что планированию не подчиняется. Может наш спросонья попасть по лодке. Может немец открыть огонь с перепугу. А потом нас будут допрашивать, допрашивать и допрашивать.
   И нет у меня никаких секретных данных, чтобы продать себя и Ринку. У меня есть только вера и надежда. Надежда, что, что мы с Ринкой дойдем хотя бы до гестапо. И вера, что мы им будем нужны. И никакой любви. Нельзя про любовь. Не время.
   Мы спали как убитые. Время от времени просыпались и пили, пили, пили горячий чай.
   Казах-киргиз следил, чтобы чай холодным не был. Мы с Ринкой дрыхли - каждый на своих нарах до полудня.
   А потом я отжимался на полу, Ринка причесывалась и умывалась над поганым ведром.
   После полудня дрыхли уже вместе. И не только дрыхли.
   Валялись в обнимку под одеялами, полуголые. Друг в друга уже нельзя, но иногда не надо друг в друга - просто полуголыми поваляться. Я ей рассказывал про Матисса. Она мне на оригинале пересказывала Ремарка.
   Когда стемнело, вышли из блиндажа. Ринка, правда, тормознула всех. Она таки сделала себе боевую раскраску - брови, губы, щеки. И больше всего ногти - в красный цвет. А потом еще так трясла кистями...
   Я понял. Когда женщина трясет кистями - она торопится куда-то. Она торопится, но не спешит. Это мы, мужики, прямые как лом. А женщина всегда так умеет - торопиться, но не спешить.
   Я отпихнул лодку от берега. Нас немедленно начало сносить по течению. Все шло по плану.
   Где-то на восточном берегу за нами следили сотни глаз. Стрелки Федорова заняли позиции. Полковник, наверное, расстегнул кобуру - он любит так пугать армейцев. Немцы спят, что ли? Неужели повезет? Курт, наверное, достал учебник русского языка - он так всегда делает, когда нервничает.
   Моя мама где-то сейчас молится своему саксонскому богу. Она жива, я знаю. Мой отец где-то здесь гниет с сорок первого года. Я знаю, что он погиб, а не сдался. Сдамся сейчас я.
   Взлетела наша ракета. И тут же хлопнул миномет, лодку обдало водой. С восточного берега тут же открыли огонь. Били винтовки - десяток, не меньше. Два пулемета. Пули ложились рядом с лодкой, едва не задевая борта. А вот и взбудоражились немцы. Они суматошно открыли огонь то по нам, то по бойцам Федорова.
   Басовитый гул немецкого "МГ" выбил щепки с борта лодки.
   Ринка лежала на дне и смотрела на меня. На дне лежала и бездонно смотрела. В этих глазах надо тонуть, а не в реке. Мне захотелось упасть на нее. Я с трудом отвел взгляд от ее лица, налег на весло и заорал во весь голос:
   - Marschier'n im Geist In unser'n Reihen mit... - это я пел на хохдойче.
   Ринка закрыла глаза.
   Я орал, взрывались мины, плескало водой.
   - Ништь шиссеээн, камератен! - а это я кричал на саксонском.
   Когда ее вытаскивали из лодки надежные руки простых немецких парней - меня и ранило.
   До сих пор так и не знаю - чьим осколком. Знаю, что в спину.
   И как там сложилась судьба у Ринки - я тоже не знаю.
   Я лежу в немецком госпитале и таращу глаза в белый потолок.
   И чем война закончилась - тоже пока не знаю.
   Кстати, "Егор Пьянков" - это не настоящее мое имя. И "Ринка" - тоже не настоящее. И "Курт" - тоже. Да и звания там другие были.
   Какие?
   Извините, мы живем без срока давности.
  
  Д И А Л Е К Т И К А
  Капитан лежал на берегу крутого обрыва и грелся под бездонным синим небом. Лежал, курил и думал о том, как странно в этой жизни получается. Кто-то сейчас смотрит в это небо и бессильно матерится - прилетят "Юнкерсы" и аллес цу дринкен. А вот он лежит и курит и наслаждается июньским солнышком. Диалектика, да.
  
   Хотя, курить капитану строго запрещалось. Ранение желудка - штука недобрая. И вот что лучше - страдать без папирос или страдать от ноющей боли? Опять диалектика. Впрочем, здоровье у капитана Татарчука было железное. Не каждый выжил бы после пригоршни мелких осколков по бедрам да ранения в живот. Наверняка, санитары тащили его в медсанбат и уже считали мертвым. Но ведь дотащили же.
  
   И вот теперь Татарчук ждал выписки из тылового госпиталя. Лечение уже закончилось, а его все не выписывали и не выписывали. Он было попробовал качать права, но все его мужество кончалось на пороге кабинета главврача - здоровенного дядьку с руками-лопатами боялись и уважали все, даже бешеные летчики-истребители. Грозный хирург не говорил, а рычал, и взгляд его был недобр. Но руки его, волшебные руки, вытащили с того света не один десяток мальчишек - танкистов, саперов, пехотинцев, разведчиков. И капитана Татарчука тоже.
  
   Но не выписал, зараза. Посадил на диету номер пять и наблюдает. Чего наблюдать?
  
  
   - Коль, опять куришь? - раздался голос над головой.
  
   Капитан Татарчук приоткрыл один глаз:
  
   - Одно солнце закрыло другое, - улыбнулся он, приподнимаясь.
  
   - От ответа не уходи, Диоген доморощенный. Опять курил? Тебе же нельзя.
  
   - Да я одну всего, Лен, - он сел и виновато показал дымящуюся папиросу медсестре Семеновой. Ну, кому медсестре, а кому и...
  
   - А это что? - строго показала она на кучку окурков, которые капитан неуклюже попытался спрятать под ногами.
  
   - Это приходил плохой человек и набросал тут! Честное комсомольское! - округлил глаза капитан.
  
   - И я даже знаю, как его фамилия, - фыркнула Лена и присела рядом. - Коль, ну что ты как маленький? Опять приступы начнутся - тогда комиссуют же.
  
   - Ха, кто ж орденоносца Татарчука комиссует! Армии без меня никак! Ты же помнишь, я чемпион Союза по докладным!
  
   - Да тут таких орденоносцев как ты - плюнь, не промажешь. Ладно, чемпион, я тебе тут домашнего принесла. Вот пахта, жирности почти нет, считай как вода. Вот тут курочка вареная, жареную тебе нельзя. Клубничка пошла, только не увлекайся, так понемножечку жуй. Мама хотела пирожков напечь, но тебе тесто свежее тоже нельзя.
  
   - Да знаю я, - вздохнул Татарчук. - Только и можно, что овсянку.
  
   - И манку.
  
   - И манку, да. Эх, сала бы да под водочку...
  
   - Сала нельзя.
  
   - Да знаю я, - повторил Татарчук и опять вздохнул.
  
   - А водку я принесла. Только я тебе ее не дам. Знаю я вас - сегодня же всей палатой выпьете.
  
   - Ну, Лен!
  
   - Вечером зайдешь в процедурную, налью тебе ложку. Все, я побежала!
  
   Лена торопливо чмокнула капитана в щеку, он потянулся к ней, но она, хихикнув, увернулась, вскочила - мелькнули мягкие ножки в кокетливых белых чулочках - и умчалась.
  
   Татарчук поднял платок с корзинки. Оторвал от куриной тушки ногу, начал жевать холодное мясо. Внизу, под ногами, текла река Вятка, на другом ее берегу зеленела глухая тайга - ни одного дома до самого Урала. А за спиной - далеко-далеко грохотал фронт. Приближался июль сорок третьего года.
  
   Зашуршали кусты на берегу. Из кустов вышла котейка Машка - знатная мышеловщица. Черно-белая отощала в последнее время - какой-то райцентровский кот обрюхатил Машку и свалил без алиментов. Девка родила в положенное время, но котят начальству не сдала. Впрочем, начальство особо котейку и не гоняло. С одной стороны, не порядок, конечно, посторонние животные на территории госпиталя. С другой стороны, крыс и мышей давит. Опять диалектика.
  
   Татарчук бросил ей кость. Кошка вежливо обнюхала ее, тронула лапой, благодарно глянула на капитана, аккуратно взяла кость в пасть и бесшумно исчезла в кустах.
  
   Он же сорвал лопух, вытер им руки, потом рот, бросил лопух с обрыва, поднялся и пошел, махая корзинкой, к зданию госпиталя.
  
   На спортивной площадке играли в волейбол. Судил безногий старлей с Волховского фронта - свистка у него не было, но он и пальцами управлялся знатно - аж голуби взлетали от его свиста. А мужики играли двумя командами - праворукие против леворуких. Получалось плохо, но весело.
  
   - Эй, капитан! Давай за наших! - крикнул Татарчуку, капитан из танкистов Центрального фронта. - А то мажем!
  
   - Не могу! - поднял обе руки Татарчук. В корзинке булькнула пахта. - Не подхожу по физическим характеристикам!
  
   Народ заржал. Ну а что еще оставалось народу? Стреляться, что ли? Руки нет, голова-то на месте - выживем. Хуже, если наоборот.
  
   Подходя к зданию госпиталя - бывшей школе - капитана остановил боец караульной команды.
  
   - Товарищ капитан! Вот вы как вовремя! Там вас того... Ищут!
  
   С бойцами караульного и хозяйственного взводов раненые офицеры всегда были "вась-вась". Это и понятно. Во-первых, госпиталь офицерский - бойцы из рядового состава. Как рычащему, например, подполковнику со звездой Героя будешь противоречить? Хоть и раненому? С другой стороны, этот самый подполковник тебе, ефрейтору могёт в младшие брательники сгодиться. Про летёх уже и речи нет - у некоторых сержантов госпиталя внуки такие воюют. По званию старше, по возрасту - сыны. Опять диалектика. Вот потому и "вась-вась" - часовой дырку в заборе не замечает, а ему потом самогону отольют.
  
   - Комиссия вроде послезавтра? - не понял Татарчук.
  
   - Та не, кака комиссия? Там до вас барышня пришли.
  
   - Какая еще барышня? - в маленьком, провинциальном городе Слободском, что в Кировской области, томич Татарчук был первый раз. И, как надеялся, последний. Что ему тут быть еще раз? Тут всего-то достопримечательностей - колокольня на Базарной площади да неспешная Вятка под обрывом. Только вот чаще, сидя на берегу, капитан думал не о вятских красотах, а где бы пулеметы поставил.
  
   Ну и Ленка, конечно. Маленькая и ладная востроглазая девчоночка влюбилась в капитана без памяти. И таскала ему продукты, покупая их не знамо на что. Он ей предлагал денег, но Ленка отказалась и обиделась. Пришлось утешать. Любил ли ее капитан? Он об этом не думал. Идет война, он на нее вернется, без сомнений. А выживет ли в очередном бою. Кто знает? Вот и не давал надежд Лене капитан Татарчук. Даже больше того - цинично и нагло пользовался ей. Чтобы разлюбила. Только она и не думала это делать. Даже наоборот, крепче любила. Он ей даже сказал, что...
  
   - Та говорит, жена ваша! - смутился боец. - Я што знаю-то? Говорит так...
  
   - Жена? - удивился Татарчук. - Откуда?
  
   - Я што, знаю? - развел руками рядовой. - Сказала так.
  
   - Где?
  
   - Та вона-ка, у воротов.
  
   У ворот и впрямь, стояла жена капитана Татарчука. Он шел к ней, щурясь от солнца. Ее силуэт дрожал в июньских лучах нежной тростиночкой.
  
   - Ты, - не то спросил, не то утвердил капитан.
  
   - Я, - ответила она ему, глядя в глаза. - Ты плачешь?
  
   - Солнце в глаз попало, - нелепо отшутился он. - Ты как меня нашла?
  
   - А, - дернула она плечом. - Долго рассказывать.
  
   Ее пальцы перебирали ткань платья на бедрах. У ног стоял коричневый чемодан.
  
   - Как ты?
  
   - Да нормально, - капитан пожал плечами, кашлянул стоящим рядом бойцам. Те, нехотя, рассосались по постам.
  
   - Сильно тебя? - сквозь силу, прорывались слезы.
  
   - Да нормально все, - вдруг вышел капитан из оцепенения, бросил корзину на землю и облапил жену. - Ты-то как, Лизонька моя?
  
   Она заплакала в ответ:
  
   - Да ехала, ехала. Я ж из Томска, перекладными. Представляешь, я до первого секретаря дошла, чтобы тебя найти. Ты же не писал, где лежишь. Я почти до Москвы доехала, поезд через Казань пошел, а я проспала. А секретарь мне сказал, где ты лечишься. А я думаю - ну не далеко же. Ну две тысячи километров. Подумаешь? А я всю дорогу от Кирова до Слободского спать не могла. Вот всю дорогу не спала. Думаю, а вдруг задремлю - а ты мимо едешь. А я пропущу. Представляешь, я от Владимира до Коврова вместе с немцами пленными ехала. Только на подножке. Страшно было - жуть. Одной рукой чемодан держу, а другой за ручку держусь. Чуть не арестовали, а тут с вокзала дяденька добрый на лошади подвез. Я бы умерла, если бы тебя не увидела...
  
   И замерла, тихо плача. И темные полоски слез по серой госпитальной пижаме. Он стоял и гладил жену по голове.
  
   - Волосы-то что мокрые? - невпопад спросил Татарчук.
  
   - Помыла под колонкой. Как это я к тебе пойду с немытой головой? Ты же муж мой.
  
   Она подняла лицо к нему, счастливое лицо, влажное лицо. Он осторожно, словно хрусталь, поцеловал ее слезы. Она снова заплакала.
  
   - Ну, ну. Люди смотрят, - опять прижал жену Татарчука.
  
   - Пусть смотрят, - радостно хныкнула она в грудь капитана.
  
   Люди старались не смотреть. Бойцы караула деликатно отвернулись. Безрукие бросили мяч и сели в кружок на перекур.
  
   - Пойдем, присядем. Вон, скамеечка в тенечке.
  
   Сели на лавочку. Капитан оторвал ветку, протянул жене:
  
   - Держи, Лизунька. Комаров тут много.
  
   Она отмахнулась:
  
   - У нас этих гадов-немцев тоже летает, забыл что ли?
  
   - Забыл уже, - улыбнулся он в ответ.
  
   - Меня-то хоть помнил?
  
   - Конечно.
  
   - А я тебе носков привезла. Из собачьей шерсти. Теплые! Я всем навязала. И мама твоя в них ходит, и Мишка.
  
   - Как Мишка?
  
   - Разгильдяй. На фронт все просится, к брату. А учиться не хочет.
  
   - Скажи ему, плохо учиться будет - на фронт не возьмут.
  
   - Сам ему напиши.
  
   - Напишу, с тобой передам.
  
   - Коль, а Коль...
  
   Она уютно устроилась под его плечом, тихонечко утирала слезы платочком и мурлыкала как мурлыкают все женщины под плечом своих любимых мужчин.
  
   - М?
  
   Он обнял ее двумя руками, обхватив так, как обхватывают все мужчины своих маленьких любимых девочек. Он ткнулся ей носом в макушку, вдыхая такой родной, такой любимый запах.
  
   - Можно я с тобой рядом останусь, любимый?
  
   Он улыбнулся:
  
   - Ну, кареглазка. Что ты говоришь? Не получится. Я человек военный. У нас так не положено, жен за собой возить. Я ж не генерал пока.
  
   - Ну, ты же раненый. Тебя на фронт не пошлют сейчас. Пока лечишься, я тут поживу. На учет встану в милиции. Работу найду, временную. Ведь и здесь учительницы требуются, наверное. Зато рядышком буду. М?
  
   - Да меня на днях выпишут, Лиз. Если сразу в свою часть не направят, пошлют в резерв. А там как начальство скажет. Ну куда ты со мной? Война уже скоро кончится, скоро вернусь.
  
   - Скоро... Когда скоро-то? Каждый день похоронки приходят. Мои девчата из 10 "а" на эвакопункте работают. Эшелонами вас искалеченных везут.
  
   - Ну, мы немцев тоже колотим. Знаешь, как?
  
   - Так это немецких баб проблемы - сердито попыталась отодвинуться она. - Пусть они о своих мужиках думают. А я о тебе думать хочу.
  
   Он еще крепче ее прижал:
  
   - Да видишь, нормально все со мной. Руки-ноги на месте, голова цела тоже. И детишек настругаем, все цело.
  
   - Правда? - жена как-то хитро извернулась и лукаво посмотрела из-под его руки.
  
   - Да клянусь! - усмехнулся он. - С этим все в порядке точно!
  
   - Слушай, - заговорчески зашептала Лиза. - Дядька, с которым я ехала, он может нам комнату сдать. Кровать, все есть. За отдельную плату можно и столоваться. Обещает! Тебя отпускают отсюда?
  
   - Договоримся, родная моя... - ответил Татарчук и прижался к губам жены.
  
   Поцелуй прервали:
  
   - Коля... Ой! Товарищ капитан Татарчук, я хотела сказать, извините!
  
   Голос медсестры Лены Звонаревой предательски задрожал.
  
   - А? Лен... Мммать..
  
   - Я хотела... Меня просили передать, что пере... переосв...
  
   Лена закусила губу. Лиза смотрела на девочку изподлобья. Татарчук приподнял брови и зачесал нос.
  
   - Это ваша жена, да, товарищ капитан?
  
   Капитан неопределенно хмыкнул.
  
   - А это ваша медсестра, товарищ Татарчук? - отстранилась жена.
  
   Татарчук шлепком убил комара на своей щеке. Сказать ему было нечего.
  
   Лиза встала со скамейки. Подошла к Лене. "Как они похожи друг на друга" - машинально подумал капитан Татарчук, орденоносец.
  
   Они и впрямь были похожи. Невысокого, почти одного роста, одного телосложения, разве жена чуть худее, затянутая коса, бубликом на затылке, у Лизы, короткая челка у Лены. Только одна в медицинском халатике, другая в праздничном, еще довоенном сарафане. Татарчук еще не был капитаном, когда любил медленно расстегивать на спине пуговички этого сарафанчика желтого цвета. Когда стал капитаном - с таким же удовольствием расстегивал пуговички белого халата.
  
   - Так что вы хотели сказать?
  
   - То... То, что завтра... Ой, послезавтра... Послезавтра комиссия, капитан, то есть, товарищ Коля Татарчук будет признан годным.
  
   В воздухе запахло озоном. Капитан Коля с тоской подумал о фронте.
  
   - Значит, у нас две ночи и полтора дня... - задумчиво сказала Лиза. - А скажите... Как вас там?
  
   - Лена, - пискнула Лена.
  
   - Это у вас индивидуальный пациент или вы с каждым так... Фамильярно?
  
   - Лиз... - подал голос внезапно контуженный бабами капитан.
  
   - Не лизкай, - шипнула жена.
  
   - Вы бы, женщина, так не говорили про Колю! - вспыхнула медсестра. - Он хороший. Он же такой тяжелый был, мы думали не выживет. Я ему вот диету делала. Сама делала. Поймите, ему нельзя жирного, соленого, жареного, острого. А мы... Простите, Елизавета, отчества не знаю...
  
   - Викторовна. Пойдем, Коля из этого вертепа.
  
   - Лиз, я не могу через ворота, - сипло сказал Татарчук. - Мне вон через дыру надо, в заборе там. Ты давай, через ворота, а я там, в дырку.
  
   - Вечно вы мужики в дырку норовите, а не через ворота, - резко ответила жена. - Нет уж, вместе пойдем. Через дырку.
  
   И мстительно посмотрела на медсестру.
  
   Странное дело, эти женщины - сильный мужчина всегда становится слабым рядом с ними. А слабый начинает хорохориться. Капитан Татарчук не относился к слабым мужчинам, потому просто поплелся за женой, иногда оглядываясь на одинокую медсестричку Лену Звонареву. Жена не оглядывалась.
  
   Прошли квартал по улице Ленина, спустились к рынку. По Большевиков, мимо бывшего монастыря вышли на Советскую. Прошли мимо площади Революции, бывшей Базарной. Когда закончились купеческие ряды, Лиза вдруг сказала:
  
   - Ну и как она?
  
   - Лиз, да ты что? У нас и не было ничего, она так просто. Она ж так просто...
  
   - Коль, ну хватит. Ну как она?
  
   - Ну... Нормально...
  
   - Плохо.
  
   - Что плохо?
  
   Лиза вдруг остановилась:
  
   - Татарчук, ты дурак, что ли?
  
   - Я не пон...
  
   - Господи, ты ей ребенка сделал?
  
   - Я не знаю, вроде...
  
   - Какой ты дурак, Коля... - она смотрела на мужа, в глазах ее болело. - Какой ты дурак. Надо было сделать. Надо, понимаешь?
  
   - Да я...
  
   Она взяла мужа под руку.
  
   - Хорошая она девочка, - вдруг сказала Лиза. - Мужа для меня спасла. Вот мы и пришли.
  
   Из дома они не выходили полтора дня и две ночи. Рядом с кроватью, на брошенном платье и госпитальной пижаме, валялась пустая бутылка из-под пахты. За окном дворовая собака догрызала остатки вареной курицы.
  
   Водку, сбереженную медсестрой, капитан Татарчук пил уже в эшелоне, отправлявшемся до станции Курск.
  
   Провожали его на станции Киров две девочки и две еще не рожденных жизни.
  
   Потом девочки разошлись в разные стороны и больше никогда не виделись.
   Диалектика, мать ее...
  
  Н А Ч А Л Ь Н И К Ш Т А Б А
   Полковника Шебанова никто не любил.
   Его не любил командир дивизии. Слишком уж обстоятельным был начальник штаба. Пока комдив горячился и кричал, махая шашкой, полковник Шебанов спокойно рисовал значки на картах и неторопливо объяснял будущие действия частей дивизии подчиненным.
   Его не любил ординарец. Ровно в шесть утра сапоги должны быть начищены, сделан чай и сварено яйцо вкрутую. Яйца вкрутую полезны, считал полковник и никто его не мог переубедить. И стоило запоздать на минутку, как Шебанов смотрел совиным взглядом через очки и молчал. Вот хуже всего, когда так молчат, нет бы, обматерил да отошел.
   Его не любила жена. 'Не человек, а счеты ходячие': жаловалась она подругам. Там, в мирное время, он каждый вечер садился за стол и, низко наклоня голову, почти водя носом по бумаге, сводил семейный бюджет. После чего ровным голосом выговаривал жене за лишние траты. Перед сном ровно двадцать минут проводил в уборной, после чего тихо засыпал на своей половине кровати. Руки складывал поперек своей, не жениной, груди и сопел в потолок. Он даже храпел негромко.
   Его не любил сын. Когда у всех отцы были летчиками или инженерами, будущий полковник Шебанов был лишь бухгалтером в какой-то 'Заготконторе номер шесть'. Одно это - 'номер шесть' уже раздражало. Отец никогда не помогал сыну словом или делом, разумно считая, что мужчина должен принимать решения самостоятельно. Все разговоры сводились только к этому: 'Как дела в школе'? После он проверял дневник, кивал или качал головой, потом удалялся в уборную.
   Он никогда не повышал голос, не болел за футбольную сборную города, не ревновал жену. Он даже водку пил маленькими глотками и недоумевая: зачем?
   Наверное, он и сам никого не любил.
   И война не изменила его. Она только подтвердила то, что он всегда подозревал: движения масс объясняются математическими законами. А страх лишь иррациональная реакция на необъяснимое.
   Два месяца назад, в декабре сорок третьего, через село, где остановился на ночь штаб дивизии, ночью пытались прорваться из окружения немцы. Полковник спокойно встал с кровати, заправил ее, неторопливо завернул портянки и надел сапоги. Пулеметная очередь прошлась по стене и обсыпала спину штукатуркой. Он долго стряхивал их, только после этого изволил одеваться. В этот момент - если можно назвать эти десять минут моментом - ординарец лупил из 'ППС' куда-то в темноту разбитого окна. В этот момент в комнату влетела немецкая граната с длинной ручкой. Полковник Шебанов брезгливо посмотрел на нее, взял двумя пальцами за ручку и выкинул в окно. А потом внезапно все кончилось и он так же неторопливо лег спать, обязательно раздевшись. Утром же потратил целых пять минут на выговор охране штаба: сухим, скрипучим и равнодушным голосом.
   - Товарищ полковник! Добровольцы прибыли!
   Шебанов стоял, нагнувшись над столом. На столе лежала карта. На карте стоял стакан с чаем и блюдечко с нарезанным лимоном.
   - Командира позовите, - голос был ровен, как гул немецкого 'Хейнкеля'.
   - Есть!
   Через минуту в комнате появился лейтенант:
   - Товарищ полковник! Лейтенант...
   - Присаживайтесь, лейтенант, - перебил его Шебанов. - Нет времени.
   Полковник отхлебнул чая. Лейтенант присел на краешек стула.
   - Боевая задача. Рывком прорваться к мосту через...
   - Нам уже объяснили, товарищ полковник!
   Шебанов немигающе посмотрел на лейтенанта. Тот покраснел и замолчал. Начальник штаба продолжил:
   - Дивизия не успевает выдвинуться к мосту. Танки соседей тоже. Служба горючего застряла в тылу, после дождей. Немцы спешат протянуть через этот мост свою технику. Его надо взять и удерживать в течение суток, может быть, двоих суток. Ваша задача, рывком прорваться к мосту и держаться до подхода наших войск. Не дать уничтожить мост, - слово 'мост' он специально повторил несколько раз.
   - А...
   - Авиация будет, - предупредил вопрос Шебанов. - Задача ясна?
   - Так точно! Разрешите идти?
   - Не разрешаю, - неожиданно ответил полковник. Лейтенант привстал и тут же сел. - Вот вам бумага, вот ручка. Напишите письмо.
   - Кому? - не понял лейтенант.
   - Матери. Давно ей писали?
   - Месяц назад, - покраснел лейтенант. Так краснеют белокожие альбиносы.
   - Стыдно. Пишите.
   И отошел к окну, держа в руке теплый стакан с чаем.
   А там, за окном, развалились на траве добровольцы, которые через несколько минут отправятся в марш-бросок на этот чертов мост, который нельзя ни уничтожить, ни спасти. Только положив на этом мосту полсотни вот этих пацанов. Но если не эти, тогда другие. И тех, других, станет еще больше, если мост будет не взят и немцы успеют закрепиться на западном берегу. Стакан в руке вдруг задрожал, звякнула ложка.
   Шебанов в сорок втором тоже был лейтенантом, шагнувшим в командиры прямо из рядовых. Там, на Дону его и контузило, когда его сводно-сбродный отряд пытался держать гранатами и бутылками рвущиеся к Сталинграду танки. Ободранный, весь в крови, вместо штанов какие-то лохмотья, он очнулся ночью, возле все еще дымящегося немецкого танка. Потом шел, хромая, на восток, через ковыль и полынь. Чтобы не падать в обморок от дикой головной боли, читал вслух выученную еще в детстве 'Илиаду' Гомера. Затем было многое, но самое страшное осталось в той августовской ночи, когда он лежал в камышах, впившись зубами в дрожащую руку, а над ним, стоял, мочась, немец.
   - Написал, товарищ полковник!
   - Хорошо, - ровно ответил начальник штаба. - Теперь пусть твои бойцы напишут по паре строчек родным и отправляйтесь.
   - Разрешите идти?
   - Разрешаю.
   Через несколько секунд лейтенант выскочил на улицу, крикнул что-то, а его солдаты даже не двинулись, чтобы встать. Зашевелились, начали смеяться, достали из карманов и вещмешков листы бумаги и карандаши, начали писать...
   В комнату вошел ординарец. Шебанов поставил на подоконник остывший чай.
   - Чайник вскипяти.
   - Так точно, товарищ полковник!
   - Стой!
   - Да?
   - Зайди к писарям, пусть подготовят наградные и... И похоронки.
   Ординарец молча кивнул и ушел. Шебанов снова сел за стол и начал рассматривать карту.
   Минут через пятнадцать ординарец вернулся.
   - Ушли?
   - Так точно, товарищ полковник.
   - Это хорошо, это хорошо, - пробормотал начальник штаба, вертя карандаш. - Чайник где?
   - Да вот, принес уже... Извините, товарищ полковник, а этот лейтенант ваш однофамилец, что ли?
   - Что? Кто? - не понял полковник.
   - Не, ну он лейтенант Шебанов же. Вот я и подумал...
   - Нет, сын, - рассеяно ответил полковник Шебанов и пролил задрожавшей рукой чай на карту. - С летунами связь давай, что ли...
   Сын... Ну что, сын?
   Ну, сын...
  
  Д Я Д Я, Т Ы Д У Р А К?
  
   - Пап, я писать хочу! - шестилетний Славка запыхтел на заднем сидении "Опеля".
   - Сейчас тормознем, - согласился Артем и начал сбрасывать скорость.
   - И пить хочу, - вздохнул сынишка.
   - Так пить или писать? - улыбнулся отец.
   - И то и другое, что у тебя так не бывает?
   - Бывает, сын. Так, пойдем сначала пописаем.
   Автомобиль остановился на пыльной обочине украинской дороги.
   - Что я маленький? - обиделся Вячеслав Артемович, когда отец открыл ему дверь и начал было помогать выбраться из машины. - Я сам!
   - Ну сам так сам, - пожал плечами Артем. Самостоятельный пацан растет, это хорошо. Единственное, опять бабушка заласкает и забалует пацана. Теща во внуке души не чаяла, как и полагается настоящей малороссийской хохлушке. Впрочем, и зятя любила. Правда, выражала свою любовь истинно по-женски, пытаясь откормить мужчин до состояния кабанчиков перед убоем. Аретм подозревал, что мужчина для тещи это колобок. Ну да, еще Платон считал, что идеальная форма для материальных предметов - шар. Или Аристотель? ", Боженьки, как исхудали-то в своей Москве!" - первое, что она скажет, когда зять с внуком войдут в ее дом. Хорошо, что Танька так не считает, хотя готовить умеет и любит кормить своих мужиков. Кормить, не закармливать.
   Мимо промчался здоровенный туристический автобус, обдав путешественников дизельным чадом. Странно, вроде бы не популярный маршрут. Впереди ни Киева, ни Одессы, ни Львова - только каким-то чудом живущие украинские села, да пара нищих райцентров.
   - Пап, а пить-то дай! - потребовал Славка, когда они сели в машину. Артем потряс коробку с соком. Пусто. Вторую? Хм, тоже пусто.
   - А вот теперь терпи. Увидим магазин и разграбим его, как полагается странствующим бедуинам.
   - А бедуины это кто?
   - Это такие племена, они на одном месте сидеть не могут и постоянно путешествуют.
   - Как мы?
   - Точно. Как мы.
   Славка принялся воображать себе бедуинов и надолго затих. Буквально на минуту.
   - А бедуины они лучше бакуганов?
   - А... Э... Наверное лучше.
   - А кто кого заборет если бакуганы нападут на бедуинов?
   - Ну, если мы - бедуины, то мы несомненно победим. Мы же наши!
   - Ух ты!
   За очередным поворотом внезапно закончился лес, началось поле, засеянное подсолнухами, дорога пошла на подъем, а на вершине холма показалось довольно большое село.
   - Ну, радуйся, скоро магазин будет.
   - Скорей бы, - вздохнул пацан. - Пить охота.
   Хотя в машине и стоял кондиционер, но путешествие из Москвы почти до Киева на машине под палящим солнцем та еще радость.
   Славка уставился в окно, представляя как из гигантских зарослей выскакивают бакуганы, а они с папкой отстреливаются от них...
  
   ***
   - Докладывайте, товарищ сержант.
   - Немцы в селе. Танки, бронетранспортеры. Пехоты до батальона. Артиллерии не заметил. Нас ждут.
   - Почему вы так решили?
   - Танки развернуты в нашу сторону, пулеметные расчеты тоже. Немцы не окопались, но выставили боевое охранение. Мы пытались взять языка, но куда там, не подобраться. Можно попытаться ночью взять.
   - Значит, ждут... - майор Семенов снял фуражку, в очередной раз посмотрел на треснутый козырек, протер рукой бритую голову. - Какие будут предложения, товарищи командиры?
   - Может быть, еще подождать? Немцы уйдут, тогда и выйдем из леса? - осторожно подал голос старший политрук. Человек он был не кадровый, призванный из учителей перед самой войной.
   - Чего ждать-то? - буркнул танкист в черном комбинезоне. - Передавят нас с воздуха. Каждый день про три-четыре налета.
   Танкист люто, до остервенения ненавидел гитлеровскую авиацию. Колонна танков, двигавшаяся к фронту, попала под удар и сгорела вся, без остатка. Пришлось ему, старшему лейтенанту, командовать остатками полка, превратившегося в черную пехоту.
   - Боеприпасов почти нет, осталось по одной-две обоймы на винтовку.
   - Пушкари? - спросил Семенов.
   - А что пушкари? - вздохнул лейтенант с черными петлицами. - Ничего не изменилось. Три выстрела, одна сорокапятка. Бережем ее как жену. Сегодня во время налета сержант телом на панораму лег.
   - Цел?
   - Да, повезло...
   - И еды нет, товарищ майор, - снова заговорил танкист. - Люди уже желуди прошлогодние собирают. Скоро кору начнут жрать. Раненых с каждым днем все больше и больше. Хватит уже тут сидеть. Я лучше глотку перегрызу хоть одному гаду, чем тут подыхать буду.
   Майор вздохнул. Да, единственный вариант это идти на прорыв, на пулеметы. Нет, еще есть один - пуля в лоб, как это сделал три дня назад полковник из штаба армии, прибившийся к окруженцам незнамо откуда. Семенов понимал полковника, но не мог поступить так же. Это было бы предательством, по отношению к тем людям, которые собрались вокруг него, которые с надеждой смотрят на него, старшего командира. Для них он сейчас и Сталин, и партия, и Союз в одном лице.
   - Под утро пойдем на прорыв. За час до рассвета. Только вот что... Бежать толпой бесполезно. Расстреляют на подходе. Что-то надо придумать. Я предлагаю вот что... Сержант, у тебя сколько людей?
   Пограничник встрепенулся:
   - Двадцать бойцов.
   - А собак?
   - Восемь.
   - Значит, двенадцать бойцов, восемь проводников, восемь собак. Правильно?
   - Все верно.
   - Вы, пограничники, люди опытные. Можете скрытно, таясь подойти как можно ближе к позициям противника?
   - Конечно.
   - От леса до села триста метров по полю. И вверх, по пригорку.
   - А может быть в обход села? Через дорогу? - предложил артиллерист
   - По дороге сплошным потоком немцы идут. Колонна за колонной. А за дорогой поле под уклон и к реке. Если там прорвемся, нас в спину расстреляют как Чапая. Один путь - через село, потом уходить на север, дальше от дорог. Затем болотами выходит к регулярной армии.
   - Так какая боевая задача у нас? - уточнил сержант-пограничник.
   - Гранаты есть?
   - Штук пять.
   - Богато. Держи еще одну, - майор протянул сержанту "лимонку". - Значит, скрытно подходите к позициям немцев, одновременно кидаете гранаты, стреляете, желательно поджечь что-нибудь. Вон, для пушкарей. Подсветите им цели. А вы, делаете беглым три выстрела по бронетехнике противника.
   - У меня осколочные, товарищ майор.
   - Все равно, главное напугать. А вы, сержант, бросаете в бой своих собак.
   - Не понял, товарищ майор?
   - Они у тебя обучены нарушителей задерживать?
   - Не все. Они же еще курс учебы не закончили в питомнике...
   - "Фас" команду знают?
   - Да. Но...
   - Никаких но. Пусть прыгают на сонных немцев, руки им грызут, глотки.
   - Они не обучены убивать, товарищ майор!
   - Ну и что? Они дадут нам секунд десять-пятнадцать. Пока немцы поймут, что к чему - мы успеем пробежать лишние три десятка метров. Это очень важно, сержант.
   Вместо ответа пограничник кивнул и погладил по голове своего пса - рыжего, в подпалинах, овчара по кличке Индус. Пес, почувствовав настроение хозяина, внимательно посмотрел на него, вздохнул, вывалив большущий язык и ткнулся сержанту в колени.
   Командиры стали расходится по своим подразделениям, майор со старшим политруком отправились разговаривать с бойцами. В горелом, вечернем лесу затихал их разговор:
   - А как же раненые?
   - Кто может передвигаться, пойдет в атаку. Тяжелых оставим здесь.
   - Но это... Это не по-советски!
   - Возьмем с собой, потерям и их, и еще здоровых, товарищ старший политрук. Это называется военная целесообразность...
   Пес тихо проскулил и положил лапу на ногу хозяина.
   ***
   "Опель" тихо притормозил на небольшой, залитой солнцем площади, возле магазинчика, двери которого были залеплены рекламой разных разностей: живи, так сказать, "На ПОВНУ!". Да уж, рекламы больше чем продуктов.
   В магазине обмахивалась гигантским веером одинокая продавщица. Ей было скучно, несмотря на бубнящий на мове телевизор. Что-то там опять про газ, незалежность и прочую демократию. Странно, чего это она политику смотрит, а не сериал какой?
   - Здрасьте! - подошел к прилавку Артем.
   - Ой, здоровеньки булы! - удивилась продавщица новому лицу. - Проездом чи шо?
   - Проездом. А сок у вас есть?
   - Отож, холодненький, вона стоит, выбирайте. Ой, який гарный хлопчик, це чей? Папин?
   Славка кивнул и спрятался за папу. Он терпеть не мог, когда с ним сюсюкали.
   - И папин, и мамин. Славка, какой сок будешь?
   - Апельсиновый, - ткнул пальцем в литровую бутылку мальчишка.
   - Ни, ни, ни! - вдруг замахала руками продавщица. - В его не берите, он дюже дохлый, вже мисяц стоит.
   - А что стоит? Не берут?
   - А на що? Тут у каждого домашних соков бочками. Пей да не лэзе. Водку и ту тильки на поминки да свадьбы берут, у каждого самогону да вина. Хотите вина домашненького?
   - Не, я за рулем.
   - Та вы що? А я думала вы на автобусе приехали.
   - А сок какой свежий?
   - А березовый возьмите. Он хороший, белорусский. Наш-то сплошная химия.
   Артем хмыкнул, представляя, что было бы с продавщицей, если бы она московские соки попробовала.
   - А вина-то возьмите, вечером с устатку стаканчик сегодня - всю усталость сниметь, жинку улюбить, опять же не последнее дело.
   - А мы ее и без вина полюбляем! - гордо сказал Славка.
   Артем хмыкнул, а продавщица захохотала.
   - И вообще, она только послезавтра из Москвы прилетит, - сообщил мальчишка тетке "военную тайну".
   - Ишь какой коханчик, - отсмеявшись сказала продавщица. - Морозиво хочешь?
   Славка кивнул.
   - Опять пить захочешь с него, - заворчал Артем
   - Ну и что? - удивился пацан. - Что же мне, не жить вообще?
   - Тогда два литра березового. Нет, три. Морозиво... Пломбир?
   - Крем-брюле, - попросил Славка.
   - Крем-брюле. И один фруктовый лед, - согласился с сыном Артем.
   - А вино? Шелковичное. Десять гривен литр.
   - Шелковичное? Ну надо же. Давайте литр.
   - Да берите два, что вам этот литр, как быку чихнуть.
   Артем засмеялся, как быки чихают: он не слышал.
   - А что за автобус-то приехал к вам?
   - Та памятник открывают. Тут же война могучая была. Вот и памятник открывают. Да не простой. Собакам!
   - Собакам? - не понял Артем.
   - Им. Говорят, тут пограничные собаки целую дивизию немцев перебили. Из лесу набросились на гадов и глотки им поперекусывали. Вот, памятник и открывают.
   - Папка! - глазенки Славки загорелись от возбуждения - Пойдем посмотрим! Я ни разу памятника собакам не видел! Папка!
   - Ну пойдем, что кричать-то? Подожди, только сок в машину закину. А это далеко?
   - Та ни! Как выйдете с магазина, поверните налево, потом еще налево. Ось там побачите толпу. Ой, та что ж я? Я с вами пойду. Мне сегодня месячную кассу сделали, все пиво скупили туристы. До вечера все равно никто не придет. А кто и придет, подождет - все равно в запись продаю...
   ***
   Длинный как жердина немец подгонял пацанов пинками и тычками карабина в спину. Еще и орал:
   - Вег, вег!
   Идти было страшно, а не идти еще страшнее. Немец беспрерывно курил, грязное лицо его все время дергалось, словно подмигивал тебе. Степка спотыкался о рытвины, но спешил за пацанами на околицу.
   Грохотать начало под утро, грохотало долго. Кто там да что - Степка не знал, сидел в подвале хаты. Уже днем по дому заходили немцы, долго орали, кто-то стонал. Потом они сунулись в подвал. Увидели Степку с сестрами да мать. Матку тут же заставили таскать воду и кипятить на летней печке, малолетних сестер заперли в том же подвале. А Степку выгнали на улицу, к пацанам да старикам. Собрали всех, со всего села. Поручили немцу с дергающимся лицом куда-то всех отвести.
   Бабы было заорали, когда парней повели, но немцы выстрелами в небо, криками да пинками баб разогнали, порядок навели.
   А на околице... А на околице открылась страшная картина.
   Горел лес, горело поле, дымился немецкий танк. Всюду, в разнообразных позах, лежали мертвые люди. И наши люди, и немецкий. С холма к лесу спускались цепями солдаты в серо-зеленых кителях, с закатанными рукавами. Время от времени с поля доносились одиночные выстрелы. А над лесом, пропадая в клубах черного дыма, кружились самолеты, скидывая бомбы. Деревья выворачивало с корнем, они подлетали над лесом, замирая в черном, обгорелом небе, с которого беспощадно светило багровое солнце.
   Степка замер и тут же получил пинок под зад.
   - Шнель, ферфлюхте швайне! - только тут Степка увидел, что жилистая рука немца замотан тряпкой, через которую просочилась кровь.
   Мешая немецкие и русские слова, солдат кое-как объяснил, что они сейчас будут собирать трупы и стаскивать их в яму. Какую яму? Какую выроете. Старшим выдали лопаты, средних отправили таскать мертвых. Самых малят, среди которых был и Степка, заставили собирать собак.
   Таких псов Степка видел только в кино, когда передвижка приезжала в колхоз. В селе таких не водилось. Не, у сторожа Игнатия был огромный кабыздох, злющий как дьявол, но и тот был мельче, чем эти.
   Степка подошел к одному псу, лежащему возле дымящегося танка. Такой серый кобель, лежал вытянувшись как струна, ветер шевелил шерсть на хвосте, глаза остекленели, из пасти стекла лужицей красная слюна. Степка присел рядом с псом, боясь его тронуть. И опять получил сапогом под зад - не удержался, ткнулся носом в холодную шерсть. Хотел было заплакать, но испугался так, что не заплакал. Немец за спиной что-то злобно заорал. Степка взял пса за лапы, попробовал потащить. Не смог - слишком тяжелый. Пришлось тащить вчетвером. Голова и хвост бессильно болтались, когда пацаны несли его к могиле, которую торопливо рыли старики.
   А потом нашли еще одно пса, недалеко от первого. У этого голова была чем-то разбита. А потом еще один, и еще. Потом старики вырыли яму. Немцы заставили туда скидывать всех - и людей, и собак.
   Живот сводило, мутило, голова кружилась от гари и от вида мертвых тел. Но ничего, как-то притерпелись. Только малята хныкали, но осторожно, чтобы немца не гневить. А старшие, те матерились сквозь зубы. И тоже, чтоб не слышали. А то ведь тут и ляжешь.
   А одна собака живой оказалась. Рыжая такая, в подпалинах.
   Раненая, вся в крови, она лежала и скулила, ткнувшись черным носом в руку мертвого хозяина - белобрысого, без фуражки, сержанта-пограничника. В чем, в чем, а в знаках различия Степка с пацанами разбираться умели. Они и стояли, пока не подошел дерганый немец. Разорался опять, пристрелил собаку и пинками заставил ребят тащить пса в могилу.
   Долго работали. До самого вечера. Немцев же мертвых на отдельный брезент складывали и отдельным же брезентом укрывали.
   Когда вернулись, то узнали, что злые немцы всех сельских собак перестреляли. И кабыздоха тоже.
   ***
   Хорошо, что идти было недалеко, а то Славка все уши прожужжал и Артему и Ганне Петровне.
   - Пап, а что там за собачки были? А они на врагов напали? А какие враги? Немцы? Это которых в кино про танки показывали? А это были овчарки? А почему немецкие овчарки немцев грызли? А что ли это наши овчарки? А почему они немецкие, когда они наши?
   На митинг они опоздали. Ну как опоздали? Дядьки в костюмах и тетеньки в перманентах уже отвыступались, речи их, наверняка, были правильны, но скучны. Но сельчане стояли и внимательно слушали выступающих, никто не выходил из толпы на перекур, никто не комментировал гоготом. Просто стояли и слушали.
   - Папка, мне не видно! - дернул Славка отца за руку. Пришлось посадить на плечи.
   - Мороженым меня не обляпай, - строго сказал Артем.
   - Ага, - согласился Славка и тут же обляпал отца.
   - Сын! - зашипел Артем и раздул ноздри, стирая липкие капли с уха и щеки.
   Наверное поэтому он пропустил момент, когда на трибуну вышел лысый старик и начал, слегка заикаясь, мешая русские и украинские слова, говорить. Или размовлять?
   - ...с зори до зори, и всю ничь бой тот был. Так. Считай, цилодобово це было. А вот махоньким был, по колено. А все помню. Так. Я ж вот на этих руках потом тех солдат с их собаками хоронил. Все поле усеяно было телами - и нашими, советскими, и немецко-фашистскими. Так. Нимцы нас, цуценят, за уши из подвалов вытаскивали, чтоб потом к яме таскать. Яма-то вот здеся, была, прямо подо мной, где я стою. Тут они и лежат. Под нами. Тут джерело был, до войны. Долго кровью журчал он. Так. Сто пятьдесят собак я перетаскал этими руками. И прикордонников пять сотен. Не один, не один, всем гуртом. Так.
   Голос старика задрожал:
   - А они там все, - ткнул он заскорузлым пальцем в небо. - А они там делят все, чья земля-то. Наша тут земля, вот тут вот - наша. Моя! Так! Кровью поена! Общей! Та все ж душа кричит вид боли
   за тих, хто вечно тут лежит.
   Старика вежливо взяла за руку какая-то тетка.
   - Не замай, не все казав! - дернулся старик в сторону. Потом сжал пальцы в кулак, поднял руку, потряс ею. Помолчал, дергая головой. Сказал последнее слово:
   - Так! - и отошел от микрофона.
   А после включили музыку, какую-то грустную, классическую. Звук шел со всех сторон. Артем повертел головой: да, точно, динамики развесили на больших, раскидистых деревьях.
   - После войны уже посадили, - шепнула Ганна Петровна Артему. - Вон как вымахали, на могиле-то.
   Кто-то из официальных лиц, наконец дернул белоснежное покрывало.
   Обычная могильная плита черного цвета. На плите золотым выгравировано:
   "Пограничникам и служебным собакам. Здесь лежит пятьсот человек и сто пятьдесят собак, принявших смертный бой в июле сорок первого года. Остановись и поклонись!" С одной стороны надписи на людей строго смотрел Пограничник в плащ-палатке, с другой, слегка наклонив голову, сторожевой Пес.
   Люди молча выстраивались в очередь, чтобы подойти к памятнику. Спокойно так становились, как в строй, держа букеты как винтовки.
   - Вот ведь, а у нас и цветов нет, - расстроился Артем.
   - А вы две сигареты положите им, - шепотом сказала Ганна Петровна. - Зачем им квиты?
   - Да я не курю, - признался Артем.
   - Та вы шо? Жинке вашей как повезло, - улыбнулась продавщица. - Вот, возьмите, у меня есть.
   Она достала бело-синюю пачку, вытащила оттуда две сигареты. Артем мельком прочитал надпись "Прилуки".
   - Папка! А мы к памятнику пойдем?
   - Мороженку доел?
   - Да!
   - Тогда пойдем. Ганна Петровна, а родник действует сейчас?
   - Джерело? Та ни, ушла после войны вода. Та если умыться, вон в каждой хате журавель есть. Воды у нас дюже богато. Гривен нет, а вода е.
   Люди подходили один за другим к памятнику, росла груда цветов и венков. Играла печальная музыка.
   Славка наклонился к отцу и шепотом сказал:
   - Папка, а разве сигареты можно на могилу класть?
   - Можно. Они же солдаты. И собаки тоже солдаты.
   - Разве собаки курят? Им надо мяса принести!
   - Ну Слав, они же мертвые.
   - Тогда зачем?
   - Это... Ну такой обычай. Ты как бы отдаешь им последнее, в знак памяти.
   - А зачем их помнить?
   - Вот когда ты сделаешь хороший поступок, тебе хочется, чтобы о нем помнили?
   - Конечно! Пап, а зачем они тут воевали?
   - Защищали.
   - Кого?
   - Тебя.
   - Я же тогда еще не родился!
   - Они защищали твоих прабабушек и прадедушек. Знаешь, сколько у тебя их было? Восемь.
   - Целых восемь? - удивился Славка.
   - И если бы они погибли, то не родились бы твои бабушки и дедушки. А, значит, и мама не родилась бы, и я.
   - И я?
   - И ты.
   - Ух ты! Так эти собачки мне, получается, как... - Славка никак не мог подобрать нужного слова, чтобы сказать вслух, кто же они ему, эти пограничные псы.
   - Они твои защитники, сын. Ну все... Слазь с шеи.
   Отец взял сына за руку и подошел к памятнику. Нагнулся, положил две сигареты. Встал, еще раз перечитал строчки. Взглянул в глаза Пограничнику и Собаке. Вздохнули оба одновременно. И сын, и отец. Славке показалось, что Пес вильнул хвостом, а Пограничник подмигнул ему.
   Славка опять дернул отца:
   - Вырасту пограничником стану. А купишь мне овчарку?
   - Кхм... Дома обсудим этот вопрос.
   Они вышли из толпы. Ганна Петровна где-то затерялась, они остались одни. Старик, недавно выступавший с трибуны, горячо размахивая руками, что-то говорил в десяток протянутых к нему микрофонов и камер. Впрочем, не все журналисты брали интервью у деда. Или как тут правильно: дида? Один из операторов уже зачехлял камеру, рядом с ним стоял дрябленький мальчик лет тридцати. Мальчик брезгливо морщился и постоянно протирал руки салфетками. Салфетки ронял под ноги.
   - Нет, вы подумайте! - услышал Артем дряблого, когда проходил мимо. - Додумались, за казенный счет памятники всяким мифам открывают. Ну вранье же, ребенку понятно! Вот зачем это?
   - Лех, тебе не пофиг? - подал голос оператор.
   - Я не люблю фуфло.
   Оператор хмыкнул, Артем же, заинтересовавшись, подошел к дряблому:
   - Извините, можно вопрос?
   - Что? Да, слушаю.
   - Мне послышалось или вы сказали, что...
   - А вы кто?
   - Да просто, мимо ехали, заглянули случайно. Интересная история.
   - Да ничего тут интересного, - махнул рукой дряблый и протянул руку. - Алексей.
   - Артем.
   - Обычная совковая пропаганда. Главпуровские выдумки. Не было тут никакого боя и никаких собак.
   Славка удивленно посмотрел на рыхлого дядю. А тот продолжил вещать:
   - Я, знаете ли, военной историей уже лет десять увлекаюсь. Причем, первоисточниками, не пересказами очевидцев. Так вот, в немецких документах ни разу не упоминается неконвенциональное оружие, каковым, несомненно, являлись, так называемые служебные собаки. Они же не обучены убивать, ну что ерунду нести? Придумали легенду теперь верят в эти сказки.
   - А вы откуда знаете? - спросил Артем.
   - Ха, да мы этот вопрос еще лет семь назад разбирали на одном военно-историческом форуме.
   - Дядя! - внезапно подал голос Славка. - Собачек тут не было?
   - Не было, мальчик, тут никаких собак, - дряблый улыбнулся, отчего стал похожим на жабу. Ну так показалось Славке.
   - И они меня тут не спасли? - недоверчиво спросил мальчик.
   - Конечно, нет, - усмехнулся взрослый ребенку.
   - Дядя, а ты дурак, - убежденно сказал Славка.
   ***
   Всю дорогу до бабушкиного дома они с отцом молчали. Вечером Славка был суров, сосредоточен и молчалив. Бабушка даже температуру хотела померить, но он не дался. А сразу после ужина оно уснул мертвым сном.
   Всю ночь ему снились собаки, защищавшие его от дряблых немцев.
  
  Ж Д А Т Ь
   А метель в тот день лютой случилась.
   Мело так, что избы на другой стороне улицы было не видно. Поди поэтому Иван так рано с лесу и пришел?
   - Ой! А ты чего так рано-то? - Глаша всплеснула руками.
   - Отпустили, чо, пораньше, - хмуро ответил Иван, стряхивая веником снег с валенок. - Малые-то где?
   - Андрюшка, Дашка, Петька еще в школе, где ж им быть-то?
   - А Танька с Варькой?
   - С горки катаются. Чо им пурга-то? Ты чо так рано-то, а?
   Вместо ответа Иван шмыгнул, неторопливо снял валенки, положил ушанку на полку, туда же варежки. Варежки хорошие, на собачьей шерсти. Глаша и сшила их лет пять назад. Ничо, терпят еще. Хорошо сшила.
   - Исти-то будешь?
   - В леспромхозе пожрамши.
   - Опять... Чо перед людями-то позоришь? В столовке жрешь. Или Парашка тамака лучше готовит?
   Иван неопределенно промолчал в ответ и сел на табурет.
   - Чо молчишь-то? Случилось чо али чо?
   Он кашлянул, протер мокрые усы: с морозу лед настыл, в тепле растаял.
   - Баньку затопи.
   Глаша нахмурила брови:
   - Среда ж, кака баня? Вань, ты чо?
   - Кака, кака... Така вот. Сильно не топи. Не мыться будем.
   - Охальник, - она сняла с плеча полотенце и не сильно шлепнула его по спине. - Чёй ты? Неколды мне, вона надо меньшим портки подшить, да вапче...
   - Уполномоченный приехал. Повестки привез. Завтра на войну. Я, Михайла соседский, Фрол опять же, Кузьмич, ага, да Федька с той стороны.
   - Че городишь-то? Че городишь-то? Ой... - она села на скамью, бессильно уронив полотенце на худые колени. - Вань, как же я-то? Леспромхоз опять же...
   - Не вой, токма, Глаш. И без того тошно. Иди-кось баньку стопи. Водку достань, опять же.
   Она закусила губу и мелко-мелко закивала:
   - Котору на Рождество хранил?
   - Ее.
   - Яишню поди тебе?
   - Пожрал же, говорю. Не. Не надоть. Ребенки пусть едят. Чо, я-то сытой, да там и харч казенный. Вам тут чо как оно, вот. Да.
   Она сидела молча. Он сидел молча. Из красного угла сердито смотрели Никола Чудотворец и Спас Нерукотворный. Яблочный спас, вроде. Ваня не разбирался, так осталось от бабки. Отдельно смотрела Богородица с Христом-ребенком на коленках. Смотрела вниз, под ноги. А вроде и в тебя.
   С теплой печки спрыгнул кошак, подошел к хозяину, потерся о потные носки, потом запрыгнул на колени и давай муркать на всю избу. Иван погладил его грубой, намозоленной рукой.
   - Водку-то сейчас?
   - Опосля.
   - Агась...
   Она встала, пряча руки в подоле, не глядя на мужа. Накинула цигейку, ступила в валенки. Он положил руки на стол. Дождался, когда жена стукнет дверью. Достал кисет, четвертушку газетную. Сыпанул табака, послюнявил. Свернул "козью ножку". Подумал. Посмотрел на печку. Вздохнул. Чиркнул спичкой прямо тут, за столом. Задымил. Обычно Иван дымил в саму печку, в поддувало там. Жена ругалася, когды он так дымил. А седни день такой. Седни можно.
   Дверь скрипнула, потом бахнула, в дом ввалилась веселая, смеющаяся ребятня.
   - Батька! А я пятерку по географии получила! - Дашка смешным колобком подкатилась к отцу.
   - Снег-то стряхни, мамка заругатся, - приобнял он дочку.
   Младшие дочки - все в снегу завалянные с визгом бросились на отца. Рук-от хватало и на их. Пацаны же неторопливо, снимали с себя полушубки.
   - Батька, чо так рано-то? - ломающимся баском старший кивнул отцу.
   - Эта, Андрюх, вот чо скажу. Опосля Нового Года сходи к директору леспромхоза. Оне дрова нам должны пару возов. Один-от воз с Петькой в сарайку. Второй не колите. Второй в город свезете, продадите. Мотрите, чоб ценой не обманули. Лучше какой конторе продайте. На базар не везите. Накрячут.
   - Бать, а ты чо?
   - А я на войну, сынок.
   - Папка, чо, правда? - спросила Танька восхищенным шепотом. - А привези мне одного Гитлера, я ему усы дергать буду!
   Иван усмехнулся, посадил младшенькую на колени:
   - На-кось, подарок от зайчика, - и протянул ей конфетку. - В лесу встретил косого, тот мне говорит, не убивай меня, дядя Ваня, я твоей лапочке конфетку передам!
   - А мне? - тут же надулась Варька. Варька хоть и была старше - чай, на следующий год в школу, но к малой Таньке все время ревновала.
   - А тебе зайчик ничо не передал.
   - Как это? - глаза Варьки тут же налились слезами. Это у нее завсегда - чуть-чуть и реветь.
   -А он лисичку позвал, лисичка тебе подарок из лесу и передала.
   И протянул такую же конфетку второй дочке.
   - Бать, чо, правда на войну? - перебил девчачий смех старшой.
   - Агась. Завтрева с утра. Слушай еще чо. По весне надо будет угол у избы поднять. Сходишь, опять же, к директору. Пусть технику пригонит. Сам-то не смогёшь, дак мужики подмогнут поди.
   - Так к весне-то вернешься поди?
   Иван хмыкнул.
   Андрейка по-своему понял хмык отца.
   - Ты, что ли, сводку не слышал? Наши в контрнаступление под Москвой перешли! Громят фрицев!
   - Че ж их не громить? - согласился Иван. - Вот, поди до фронта и не доеду, война кончится.
   - Тять, ты уж доедь за гитлером-то каким-ни то? Я его в школу приведу, ребятам хвастаться буду. У всех нету гитлера, а у нас есть! Ну тять!
   - Подь-ка сюды. И ты, Дашка, подь.
   И замер, обнимая детей. И они замерли, слушая биение сердца в большой отцовской груди.
   - Вань, я затопила, - вернулась жена.
   - Так пошли.
   - Так холодно жеж.
   - Ни чо, ни чо. Сойдет.
   Метель ударила по щеке горстью колючего снега. Стремительно темнело, зажигались тусклые огоньки в маленьких оконцах вятских изб. Пахло ветром и дымом. Лениво брехнул здоровенный кобель цЫган - злющий черт, признававший только семью Ивана да соседей. Звали его цЫганом за черную масть.
   Из предбанника дохнуло теплом, не жаром.
   - Квасу-то принесла?
   - А как жешь...
   Они стали раздеваться, аккуратно складывая одежку в стопочки.
   Пахло в бане дымом: каменка еще не толком разошлася.
   Он сел на полок, положив черные руки на белые бедра:
   - Поддай-ка.
   - Че там поддавать то? Холодно жешь.
   - Поддай, поддай. Куды хуже-то?
   Лениво зашипели камни. Духмяный запах хлеба обволок стены и тела.
   Она села рядом, ровно как муж: положив загорелые руки на свои полные бедра.
   Молча они гляди в дощатый пол. Ступни мерзли. Капельки пота текли по спинам.
   - Подь сюды, - сказал Иван.
   Она придвинулась к нему.
   - Да не сюды! Сюды!
   Он приподнял ее, посадил на колени, лицом к себе. Ткнулся носом в грудь: белую, большую, мягкую. Вдохнул запах молока и хлеба. Замер. Она положила ему руки на голову, вороша мокрые волосы на макушке.
   Она беззвучно плакала: слезы смешивались с потом, капали на голову мужа. Он молча плакал без слез. Мужчины плачут внутрь.
   Потом он легко приподнял и опустил ее снова. Два естества стали одним, вздрагивая единовременно. Он снова узнавал ее изнутри, она снова брала из него.
   ...Родник и губы...
   ...Утром они ушли в метель. Ушли до станции, где их должен был встретить военный комиссар.
   Ивана, Михайлу, Кузмича, Фрола, да Федьку с той стороны.
   А вслед им смотрели бабы да дети. У Федьки только детей не было. Не успел сженихаться.
   Когда весеннее солнце припекло так, что зима кончилась, старшой бросил школу да пошел в леспромхоз. Семью-то кормить надо.
   А от Ивана весточек не было. Одно письмо пришло, сразу после нового, сорок второго года. Во-первых строках он обстоятельно передавал всем приветы, спрашивал как дела, напомнил старшому, чтобы тот забор ще поправил, забыл сказать, когда уезжал.
   Письмо то читали вслух. Сначала всей деревней, потом улицей, потом всей семьей - все по нескольку раз. Потом Глафира читала уже сама, пряча его под пуховой подушкой. Карандашные строки разобрать было сложно, но она уже выучила письмо наизусть. Сидела ночами, глядела на Матерь Божью и губами неслышно шевелила: читала молитвой.
   На улице кто-то долго и однообразно застучал топором. Поди Фролова супружница дрова вздумала колоть. Ребенки у Фрола с бабой еще махоньки,, вот сама и справлялась как могла. Помогали, конечно, но ведь собой то в первую руку, а пОмочь - она потома-ка.
   Тук да тюк, да тюк, да тук. Мужики - они не так дрова колют. Они весело, - йэех! хрясь! Бабы - оне тюкают вот... Ванька Андрюшку учил: что ж ты, ирод царя небесного, топором полено гладишь как бабу по пи... Потом осекся, на девок посмотрел. Так-то Ваня не матькался при жене и детях. Разве что под горячую руку вывернется крепкое слово.
   Она накинула жилетку меховую, шубейку, потом шалью обернула голову. Оно хоть и греет, а ветер не ласковой.
   Тюк-тук, тук-тюк.
   Вышла во двор.
   А там стоял муж. Неловко держа топор левой рукой, старательно бил им по покосившемуся забору.
   - Ваня?
   Он опустил топор и виновато посмотрел на жену.
   - Вишь чо? - стыдливо показал он пустой правый рукав.
   - Ой! - не заметила она и бросилась к мужу. Споткнулась ногой об ногу, упала, поползла, обхватила ноги, и, наконец, зарыдала.
   - Глаш, чо ты, чо ты! - испуганно запричитал он и присел, гладя жену по сбившемуся серому платку. - Чо ты, Глашь, живой он я вот! Рука померла, правда. Чо ты, Глаш?
   А она навзрыд.
   - Глаш, люди смотрят, че ты?
   А люди и впрямь подходили к покосившемуся забору. Люди, люди... Бабы.
   - Вань, Фрол-то как?
   - Ак отмаялся. Похоронка не пришла ли чо?
   - Ак пришла, поди, чаю, ошибка?
   - Не, Мань. Осколочком махоньким, на руках у меня помер.
   - Ой, бабоньки, горе-то! - одна из баб упала наземь, точно Глаша и заколотила по земле кулачками.
   - А Кузьмич?
   - Живой Кузьмич, велел кланяться. Со мной в гошпитале лежал. Скоро, грил, выпишут. Михайла в танкистах, ремонтником. Федор при кухне, базлают. Сам не видал ажно с Горького.
   - А чо письма-то, письма-то чо не шлют?
   - Война-то, Вань, в каком году кончится?
   - Дядь Вань! А сколько немцев-то убил?
   - ТЯТЬКАААА!!!!!
   - А я вот вам из лесу гостинчиков-то, гостинчиков, - тощий солдатский сидор полетел на снег. - Андрейка, чо ты топор-то бросил в снег? Заржавет. Варька, не привез я тебе гитлера-то.
   - Дак тятька, ты хоть живой!
   - Дак безрукой!
   - Дак ведь живой, Ванюшка... Баньку-то стопить?
   - А и стопи!
   - Ак я ведь на сносях, Ванюшка!
   - Да чо нам, солдатам...
   Молча стояли бабы около забора, смотрели на чужое, однорукое счастье, вернувшееся с войны.
   Стояли, пока не пошел дымок над маленькой банькой.
   Потом разошлись по избам.
   Ждать.
  
  С Д Е Л А Й М Н Е Р Е Б Е Н К А
  Лейтенант был самым старым в подвале. Он уже месяц умудрялся жить, когда других выкашивало через неделю, а то и день. Имен он уже не запоминал. Убили? Вычеркнул. Ранили? Забыл. По запорошенным, закопченым лицам тоже было трудно различать. В подвале висела красная пыль. На зубах хрустела кирпичная крошка.
   Дом попался старинный, надежный. Перекрытия третьего и четвертого этажей давно рухнули, а вот стены еще стояли. Ни снаряды, ни бомбы не могли свалить бывшего купеческого великана. Дом был полукруглый, выходил фасадом на перекресток. Лейтенант не знал, хорошо это или плохо. Ему просто было удобно контролировать и сам подвал, и подступы к нему. Окна узки, стены толсты: удобно и жить и воевать.
   Люди появлялись и исчезали, появлялись сами или с подкреплением, исчезали тоже сами, когда их тела на скорую руку заваливали осколками кирпичей во дворе. Из его взвода уже не осталось никого, только он да радист.
   Хорошо было с боеприпасами, плохо с едой и очень плохо с водой. Когда шел дождь, бойцы выбирались наружу и собирали воду в консервные банки, котелки, бесхозные каски. Еду, время от времени, доставляли из тыла. А в углу стояла бочка с растительным маслом. Откуда она взялась, лейтенант понятия не имел. Может быть, до войны, здесь был продовольственный магазин, все эвакуировали, а бочку забыли. А, может быть, кто-то из рачительных жильцов запасся еще в прошлой жизни. Теперь это масло подливали в остывшую кашу, им же чистили оружие. За неймением горничной, имеем дворника, туды твою качель.
   С оружием было хорошо. После первой недели боев, когда атаки прекратились, команда охотников оползала ночами все доступные им точки, собирая вражеские карабины, автоматы, пистолеты, обоймы, подсумки, ящики. Умудрились притащить даже миномет, что здорово помогло на следующей неделе, да и после, пока мины не кончились. Не брезговали, впрочем, и едой, и санитарными пакетами. На войне брезгливость погибает первой.
   Лейтенант обходил подвал, проверяя пулеметные точки. Большей частью народ спал: чем еще заняться в кромешной темноте? Время от времени просыпались, подползали к амбразурам, перекидывались парой не значащих слов с расчетами, снова отползали, снова засыпали. Курили строго по расписанию, деля одну трофейную сигарету на троих, зажимая окурочки спичками.
   Возле бочки с маслом сидел здоровенный бритый морпех. Голова его была обвязана, фуфайка прожжена в нескольких местах, на штанинах запеклась кровь: не поймешь, чужая ли, наша ли. Рядом с морпехом горела свечка, он наклонялся к ней, разбирая слова в здоровенной книге и шевеля губами. Страницы он перелистывал немецким тесаком.
   - Что читаешь, полундра?
   Говорили тут полушепотом, по привычке, хотя можно было и кричать, и песни петь всем хором. Немцы знали, что они здесь, наши знали, что знают немцы. А вот говорили все равно полушепотом, осторожно беспокоя редкую тишину.
   Морпех показал обложку. Написано было готическим шрифтом, лейтенант не разобрал.
   - Что ж ты фрицевскую литературу читаешь?
   - Ну, товарищ командир, это же Кант. Kritik der praktischen Vernunft.
   - Чего?
   - Критика практического разума. Так сказать, основы современной философии.
   - А, - коротко согласился лейтенант, ничего не поняв. - Студент, что ли?
   Морпех прибился к гарнизону три дня назад. Но дни эти были тихие и старожилом он не считался.
   - Так точно, студент. С третьего курса историко-филологического призвали.
   - А по тебе не скажешь.
   - Ага, - вздохнул студент и снова начал читать.
   - О чем пишет? - лейтенант сел рядом.
   - Да я через слово понимаю, честно говоря. Тут такие конструкции наворочены... Вот, например... 'Die Ordnung und Regelmäßigkeit an den Erscheinungen, die wir Natur nennen, bringen wir selbst hinein, und würden sie auch nicht darin finden können, hätten wir sie nicht, oder die Natur unseres Gemüts ursprünglich hineingelegt' Во как!
   - Это что?
   - Да черт его знает... Я и в русском переводе плохо понимал, о чем он.
   - Зачем тогда читаешь?
   - Глаза по буквам соскучились, товарищ командир.
   - Поспал бы лучше, отдохнул. Или чем полезным занялся.
   - Мозгу тренировка необходима, товарищ командир. Он же такая же мышца, без дела сохнет. Вот скажите, если не знаешь, что делать, как поступать?
   - По Уставу, - не задумываясь, ответил лейтенант.
   - А если в уставе нет такой ситуации?
   - Тогда по уму.
   - Но ведь и ум может ошибаться. Если, например, недостаточно разведданных, то вы ведь не поведете в атаку взвод?
   - Поведу, если приказ будет.
   - Ну а если приказ такой, чтобы вот выбить немца с перекрестка и с минимальными потерями? А данных разведки нет? И перекресток не возьмем, и народ положим под пулеметами.
   - Посажу снайпера или вот тебя же с противотанковым ружьем, сиди пулеметчиков отщелкивай.
   - На все у вас ответ есть...
   - Я ж не твой Кант. У меня приказы есть, начальство. Устав опять же.
   - А в жизни? В жизни были у вас ситуации, когда и приказа не было, и ум не помогал?
   - Предположим.
   - Тогда как поступали?
   - По совести, как еще-то.
   - Стало быть, на войне уставы и приказы совесть заменяют?
   - Ты мне эти антисоветские разговоры брось, амфибия! - закипел лейтенант, понимая, что попал в хитроумную ловушку.
   - Да что вы, товарищ командир... Это же философия. На Канта, между прочим, и Маркс ссылался, и Энгельс, и товарищ Ленин.
   Лейтенант остыл.
   - Ругали, небось?
   - Не без этого.
   - За что?
   - Ну... За идеализм.
   - А! Это правильно, - согласился лейтенант. - Помню. Наш политрук таким был. Отходим, значит, июлем сорок первого. А он все трындит, что вот-вот и немецкие пролетарии восстанут, потому как осознают, что война ведется несправедливая, против первого государства рабочих и крестьян.
   - И что?
   - Так убили его немецкие пролетарии. Прямо перед строем и расстреляли, когда мы в плен попали. Так идеалистом и помер.
   - А вы?
   - А я сбежал.
   - Ааа... А Кант вот говорил, что к любому человеку надо относится как к цели, а не как к средству, - невпопад ляпнул морпех.
   - Это он правильно, - одобрил лейтенант. - Это вот надо каждому бойцу внушить, относись к немцу как к цели.
   - Так он о другом, это же его категорический императив.
   - Ну вот мы его категорически и применим. Книжку свою спрячь, лучше поспи. Ночью тебя отправлю на переноску раненых. Разминать не только мозги надо.
   Морпех вздохнул, отложил книгу, задул свечку и улегся.
   Стало темно, глаза постепенно привыкали и лейтенант снова начал видеть. Скупые порции света из амбразур немного, но освещали низкие сводчатые потолки, дремлющих бойцов, кучи кирпичей, гильзы. Где-то за окном гулко бабахали взрывы, но били не по ним, потому лейтенант был спокоен. На минуту он прикрыл глаза, вслушиваясь в канонаду. Ему вдруг показалось, что это великаны отмечают великанскую свою свадьбу, яростно топоча громадными пятками об землю. Так остервенело пляшут 'Топотуху' деревенские бабы, старясь если не пробить скобленый пол, так хотя бы стаканы со стола уронить.
   Минута прошла и лейтенант поднялся, продолжая обход.
   В дальнем, самом безопасном углу подвала, лежали раненые. Стонали, молчали, скрежетали зубами. Хорошо, что никто не выл. В прошлый раз лейтенант едва сам не пристрелил раненого в живот молоденького бойца, который выл на одной ноте, не переставая. Да тот сам помер к вечеру.
   Два санитара играли в карты, не обращая внимания на раненых. Лейтенант знал, что колода трофейная, порнографическая, и что в ней не хватает пяти ли, шести ли карт. Но ему было все равно, впрочем, санитарам тоже. При виде командира они не встали, в подвале вообще было не до козыряний. Дисциплина тут держалась вовсе не на Уставе, тут лейтенант лукавил морпеху. Дисциплина держалась на общем деле, которое было очень простым. Не пропустить немца через перекресток и остаться в живых. Именно это и просил, уже не приказывал штаб.
   - Никто не помер?
   - Пока никто, - флегматично ответил усатый санитар. Второй, постарше, но бритый промочал.
   - Как стемнеет, начинайте эвакуацию.
   - Есть, - на этот раз отозвались оба. Усатый партию проиграл, смешал карты и начал тасовать колоду.
   - Партейку, товарищ командир?
   Лейтенант отказался, карты он не любил, тем более порнографические. Чужое это, неправильное.
   Он уже собрался идти обратно, но тут санитар остановил его.
   - Товарищ командир, там девка которая, все вас звала.
   - Что не позвали?
   - Да бредит она, говорю, что надо, а она только: 'командира позови, командира позови'. Говорю, так я передам, если что важное. А по пустяковым делам, зачем его беспокоить? Нет, говорит, только ему скажу
   - Где она?
   - Да вона, за балкой лежит.
   Лейтенант осторожно перешагнул упавшую балку.
   У девчонки не было лица. Вернее, было, но пряталось под слоем бинтов. Глупо ранило, конечно. Шальной снаряд ударил в самую стену и осколки кирпичей свалили пробегавшую медсестру. Все ничего, да только с лица будто скальп сняли, вместе с носом. А череп цел, и кости все целы, и ни царапины больше. И рот с подбородком не задело. Мужику бы и то не сладко таким уродом стать, бабе-то зачем?
   - Эй! - тронул лейтенант ее за руку.
   Белая голова повернулась на голос:
   - Вы, товарищ командир?
   - Я. Что хотела?
   - Меня Маруся зовут.
   - Что хотела, Маруся?
   - Вы только не смейтесь, товарищ командир. Обещаете? Не смейтесь, ладно?
   - Обещаю, Маруся.
   - Ближе наклонитесь, я скажу.
   Лейтенант наклонился к раненой.
   - Еще ближе.
   От бинтов пахло карболкой, кровью и еще чем-то острым, медицинским.
   - Товарищ командир, сделайте мне ребенка.
   - Что? - не понял лейтенант.
   - Сделайте мне ребенка!
   - Да ты что, Маруся! Ты это... Ты не переживай. Все хорошо будет, в госпитале тебя починят, все будет в лучшем виде. Найдешь себе жениха и строгайте вы с ним хоть десяток. Вот у меня случай был, парню осколком по лбу прошло. Шмат кожи отвалился такой, что до рта свисал. Ну, думаем, все, крантец парню. А нет, месяц прошел - только шрам под самыми волосами. Нормально все будет.
   - Командир, я очень прошу.
   - Я, видишь ли, Маруся, женат...
   - Да причем тут это, - застонала она. - Женат, не женат, какая разница?
   - Да я ж тебя даже не люблю.
   - Можно подумать, я вас люблю. Нет, конечно, - тонкие, бледные губы едва тронула усмешка. - Просто сделайте мне ребеночка. Ведь убьют всех, а кто рожать будет?
   - Ты и будешь, только дома, в тылу.
   - Не понимаешь ты, командир, - перешла она вдруг на ты. - Нам ведь, бабам, только и надо, чтобы муж любимый был, ласковый, да детишки. Мужа у меня не будет уже, так хоть сынок останется или дочка, все равно. Сделай мне ребенка, командир!
   - Да будет у тебя муж, будет, - осторожно погладил Марусину руку лейтенант. - С лица ведь воду не пить, главное чтобы стать была, да нрав добрый. Чтобы человек хороший был.
   - Горит все, - пожаловалась она.
   - Оно и понятно, горит. А как же не гореть? - согласился лейтенант. - Сегодня тебя в тыл отправим.
   - Дайте тогда пистолет, я застрелюсь.
   - Ремня тебе надо дать, - вздохнул лейтенант. С женщинами он говорить не умел и не любил. И тут вдруг вспомнил морпеха. - Слышь, Маруся, а ты знаешь, что такое категорический этот... им... ин... Инператиф.
   - Болезнь такая? Нет, мы такую не изучали.
   - Это, Маруся, такое правило. Когда тебе больно и ты не знаешь как быть, то относись к другому как к цели, а не как к средству. Вот ребеночек для тебя цель, а я как средство. Значит что?
   - Что?
   - Значит, это неправильно.
   - Я даже плакать не могу, - призналась она и прикусила губу. - Нечем.
   - Да в порядке у тебя глаза, я узнавал. Просто пылью забило. В госпитале промоют, - лейтенант врал. Он понятия не имел, в порядке ли у нее глаза, да он вообще ее лицо не помнил, и узнавать ничего не узнавал: когда ему было? Санитары сказали, что жить будет, и ладно. - Да и вообще, ты танкистов видала после боя? Ой, там столько обгорелых да слепых...
   Лейтенант понял, что сморозил глупость и, как все в таких случаях, стал говорить громче и еще увереннее:
   - ...полюбят тебя, Маруся, еще как полюбят. И ты полюбишь, а я к вам на свадьбу приеду отцом посаженным. И в крестники пойду, Маруся. Возьмешь меня в крестники?
   Девчонка пожала ему ладошку ледяными пальцами.
   Он привстал, стараясь не удариться о потолок:
   - Я, Маруся, сейчас пойду, но вернусь. Обязательно вернусь.
   Она ничего не ответила.
   Лейтенант вернулся к санитарам.
   - Морфий-то есть у вас?
   - Есть маненько.
   - Вколите девке, совсем плоха.
   - Мало же его!
   - Вколите, вколите. Пусть поспит. Ей поспать надо.
   Усатый крякнул, полез в сумку за ампулой.
   - Фамилия-то у нее какая? - вдруг вспомнил лейтенант
   - У девки-то? Климова ейная фамилия. Младший сержант Климова.
   'Я запомню,' -подумал лейтенант, но ничего не сказал и пошел обратно по подвалу. Морпех дрых, похрапывая, другие тоже дремали, кто-то зашивал ватник, кто-то чистил винтовку, кто-то просто молча смотрел в потолок и напевал песни.
   Лейтенант не знал, доберется ли Маруся хотя бы до медсанбата, не знал, останется ли в живых хотя бы к утру он сам, морпех, усатый санитар. Он не знал, когда будет Победа, и кто из них доберется до Берлина. Это его заботило мало.
   А фамилию медсестры он забудет утром, когда немцы пойдут в очередную атаку, как забудет и фамилию немецкого философа. Зато формулу 'человек есть цель, а не средство', будет вспоминать каждый раз, когда на мушке появится очередной враг.
   Заканчивался долгий день восемнадцатого октября тысяча девятьсот сорок второго года.
  
  К О Г Д А П А Д А Е Т С Н Е Г...
  ...голова кружится, когда смотришь на это небо.
   Словно завороженный, рядовой Зайчиков смотрел в снежную круговерть, медленно падающую на его лицо. Снежинки кружились в немыслимом танце и падали, падали, падали на лица ребят его взвода. Бывшего взвода. Хотя, почему бывшего-то? Пока жив Зайчиков - жив и взвод. Война кончается, когда убит последний солдат. А пока жив рядовой Зайчиков - война не кончилась.
   А снег падает и падает, хлопьями ложась на стекла круглых очков.
   И пусть снег заметает поле недавнего боя, накрывая одеялом траншеи, погибших бойцов, горелое железо... Пусть...
   Это хорошо, что идет снег.
   В такую погоду умирать... Хорошо.
   А Зайчиков знал, что сегодня умрет. Ну а как иначе? Причем, не каждому приходится узнать день своей смерти. Обычно-то оно как? Ходишь-ходишь - бац - и умер! Внезапно так. Хуже нету внезапно помирать. Вот Зайчиков раньше был глупым - он думал, что внезапно умирать хорошо. И только сегодня, после боя, понял, что к смерти надо готовым быть. Белье бы белое, да покурить...
   - Курить будешь? - толкнул Зайчикова острым локтем в бок старшина Петренко.
   - Буду, - флегматично ответил Зайчиков. - Где взял?
   - Та у мужиков пошукал, им уже ни к чему.
   - Вот же...
   - Не матькайся. Говорю же - ни к чему им. А нам еще минут пятнадцать жить как-то надо. А поди и больше. Кто ж этих Гитлеров знает?
   - Я думал - полчаса, - сказал Зайчиков и замолчал, глядя в заснеженное небо.
   От всей роты их, в живых, осталось двое. Рядовой Зайчиков да старшина Петренко. Остальные остались тут мертвыми. А ведь еще недавно были все живы. Были живы и шли к передовой с веселой, залихватской песней: "эх, комроты, даешь пулеметы, даешь батареей, чтоб было веселей!"
   И где тот комроты?
   Да вот лежит в полусотне метров от Зайчикова и щерит беззубый рот в снежное небо. Зубы ему осколком выбило почти сразу. А потом и добило другими осколками, не менее злыми.
   Старшина Петренко был чрезмерно разговорчив, а потому не умел слышать.
   - Та я шо говорю? Ща попрет опять. А нас - двое. Накось, затянись.
   - Двое, - откликнулся эхом Зайчиков и не взял самокрутку. Потом вдруг встрепенулся и посмотрел на Петренко. - И что?
   - Та ни шо. Двое-трое... Держи, говорю, я богато насыпал.
   - Я не курю, благодарствую вам, товарищ старшина.
   - Благодарствует он, - хмыкнул Петренко. - Слышь, а ты шо на велосипедах?
   - Что, простите?
   - В очках, говорю, почему? Слепошарый, что ль?
   - Близорукий...
   - Ааа... Ну, лишь бы не кривой...
   И старшина, смачно причмокивая, закурил табак своих мертвых товарищей. А и впрямь, не фрицам же доставаться русской махорке?
   У Петренко была трехлинейка, и у Зайчикова тоже. Ну и гранаты, конечно. В патронах они не нуждались - их тут до хрена было - и россыпями, и в обоймах уже. Тут вообще военного железа до хрена было. От разбитой батареи даже снарядов пара ящиков. А если сползать до фрицев - и у них можно поживиться вкуснятиной.
   - Хуш тоби французский шоколад, а хуш карабин системы "Маузер". Удобная, кстати, штука. Удобнее нашей дубины. Ты когда затвор дергаешь - винтовку опускаешь - иначе никак. А ихний карабин он каков? К плечу прижал как жинку, и прям не снимая с линии прицела, дергать его могешь.
   - А вы где, товарищ старшина, "Маузером" пользовались? - вяло спросил Зайчиков, продолжая глядеть в скользящее снегом небо.
   - Та летом. Я ж чево? Сверхсрочную служил в Умани, нас тогды немцы в котел взяли. А я что? Ну я и карабин у фрица отобрал. По башке ему как дал! - погрозил в небо Петренко волосатым своим кулаком. Волосы были слегка рыжеваты.
   - А потом подранило меня, пока по госпиталям шлялся - без меня немцы до Москвы и дошли. Зайчиков, а ты женатый? - внезапно переменил тему Петренко.
   - Не...
   - А чо так? Я вот женатый. Двое у меня мальцов. Девчонку затеял было, да война... Вот надо мной смеялись все... Петренко - хохол хитрый. А какой я хохол? Какой я хитрый? Сало, между прочим, все любят, а на хохлов все и валят. Зайчиков! Ты сало любишь? Я вот нет...
   - Как в ополчение пошел - полюбил.
   - Это потому что ты тилихент. Ты до войны кем был?
   - Доцентом, а что?
   - Доцееентооом, - уважительно протрубил Петренко. - Я и говорю - интилихент. Уважаю я вашего брата, но скажу вот что, бабы вас любят, но только издалека. Вот ты и не женатый. Шоб этак, как его... Романтика шобы. А нам, пролетариям, не до романтики. Ррраз! И все! А я вот женатый. А был бы не женатый - давно пропал бы. Баба с дитятами - оне ж всю жизнь мужику делают. А без бабы ты что? Так... Корень отсохший. Баб беречь надо. Я вот свою... Не, прошелся как-то штакетиной по хребтине, но ведь за дело? Приехал, понимаешь, на побывку, а она на танцы пошла. Но поучил. А шо делать?
   - За что?
   - Да шоб меру знала. А меру бабе мужик только и показывает. Вот как она сейчас?
   - В оккупации? - снежинка упала на сухие губы Зайчикова и тут же растаяла.
   - Та ни! Я ж раскулаченный с Житомира! Батю в Вятку сослали, вот тамака и оселися. Я и обженился. Молотовск такой город. Кировской области. Слыхал?
   - Не...
   Петренко осторожно высунулся из траншеи:
   - Не видать ни хера. Снег валит. Кабы немец не подполз.
   - Услышим, - ответил Зайчиков. Рядовому было тепло и уютно. И очень не хотелось шевелиться. Бывший доцент Зайчиков не любил холод, но именно вот это время года - начало декабря, когда снег укрывает пуховым одеялом Сокольники и Хамовники, Маросейку и Арбат, Москву и Россию - именно это время погоды он и любил.
   - Гранату может кинуть? - засомневался Петренко.
   - А и кинь...
   Петренко долго кряхтел, шевелился, рыскал чего-то в своих необъятных штанах. Потом достал немецкую круглую гранату, более известную под солдатским прозвищем "яйцо", и метнул в метельную даль.
   Хлопнуло.
   И снова тишина. Только треск догорающего фашистского танка, замершего над телом политрука роты. Хороший был человек. И умер хорошо, со связкой гранат в руках. Всем бы так...
   - Слышь, Зайчиков? А кто такие доценты?
   - Ну... Это как... Ну, что-то типа майора.
   - А чево ты тогда рядовой?
   - Я - физик. Лекции студентам читал. А на войне лекции зачем?
   - Физиииик... - уважительно сказал старшина Петренко и кивнул зачем-то. - А че эта?
   - Мы изучаем законы окружающего нас мира. Лично я преподавал...
   - Хех! Законы... Сам законы изучаешь, а не женатый. Почему?
   - Некогда было.
   Зайчиков совершенно не врал. Ему было некогда жениться. Сначала голодные двадцатые, потом университет и ограничение по "социальному происхождению" - а кто виноват, что папа стал уездным предводителем дворянства, когда сам Зайчиков только-только родился? А потом было полное погружение в учебы, и совершенно не было дела до маевок, демонстраций, общественной нагрузки и подписки в пользу детей Испании. Однокурсницы предпочитали активных и спортивных общественников, а не заучку-очкарика. Да и он, честно говоря, предпочитал науку песням под гитару. А потом как-то вот так однокурсницы разлетелись по военным гарнизонам учительницами, а он остался при кафедре - мешковатым, рано лысеющим очкариком с небольшим пузом и с дореволюционным, лоснящимся на локтях и коленях, костюмом, вечно испачканным мелом.
   - Тогда я тебе, Зайчиков, вот что скажу. Закон он один. И жить надо по нему.
   - И что это за закон? - у Зайчикова затекли мышцы и он чуть приподнялся.
   - Дык это... Землю пахать да детей делать. А ты вот зачем?
   - Это, Петренко, не ко мне вопросы.
   - А к кому?
   Зайчиков задумался и стер трехпалой рукавицей снег с каски:
   - А я не знаю!
   - Доцент, а не знаешь, - расстроился Петренко и опять высунулся над бруствером. - Да чего ж они не идут-то?
   - Куда торопишься?
   - Да хоть еще кого убить перед смертью. Я одного убью, да ты другого - вот мы и победим все вместо-то.
   - Это, старшина, арифметика войны. А есть еще и алгебра.
   - Это еще что за хрень? - покосился на Зайчикова Петренко.
   - Ну как тебе объяснить...
   - Как смогёшь, так и объясняй!
   - Ну смотри... Смотри вокруг. Нас тут двое, понимаешь? Двое нас тут осталось. Вот что мы тут сделать можем вдвоем с тобой? Ничего.
   Зайчиков вдруг замолчал. Молчал и Петренко. И только снег тихим шелестом падал на землю...
   - НИ-ЧЕ-ГО! - по слогам повторил Зайчиков.
   - Это ты к чему говоришь? - насупился и сжал кулаки старшина. - Я отсюда ни ногой. У меня приказа не было! Я тебе...
   - Это вот арифметика, старшина, - не обращая внимания на сурового Петренко, продолжил Зайчиков. - Нас двое - их... Сколько мы их наколотили? Может быть, их там тоже только двое осталось?
   - Да кто ж их считал-то? - удивился Петренко. - Сколько захотим, столько и напишем после боя. После... Нда...
   - Алгебра это такая наука, когда ты решаешь уравнение с двумя неизвестными. Вот мы с тобой - двое неизвестных, понимаешь? Они вот пойдут сейчас - через пятнадцать минут или через пять, да хоть через час! - но они ж не знают, сколько нас? А ты выстрелишь, да я выстрелю - даже если и не попадем, да хоть напугаем! А еще на полчаса они тормознут, перепугавшись. Понимаешь?
   Зайчиков вдруг устал говорить. Он понимал, что говорит не то, совсем не то. И смысла нет говорить совсем, как нет смысла ни в чем, только вот в этой точке бытия. В точке, куда сошлась жизнь доцента Зайчикова и старшины Петренко. Масса вероятностных линий судьбы привела его в эту самую точку времени и пространства - в длинную и глубокую яму на поверхности Земли, яму, именуемую траншеей.
   Шрам на лице планеты.
   Шрам, который зарастет, и никто его не заметит, спустя какие-то полвека. Вот будут тут по этим полям трактора ездить, хлеб растить тут будут. Вот тебе и вся физика. Но, это если одно неизвестное, с фамилией "Зайчиков", еще один выстрел успеет сделать. И Петренко. Вот тебе уже и алгебра.
   - Слышь, доцент...
   - А?
   - Санинструкторшу-то тогось...
   - Что?
   - Убило ее, Зайчиков.
   - Ааа... Да. Жаль.
   И медленные хлопья на лицах людей... Не тают, не тают, не тают...
   - Идут?
   - Не, - высунулся старшина и тут же упал обратно.
   - Вот ты знаешь, Зайчиков...
   Бывший доцент, а ныне рядовой Красной Армии молчал...
   - Я, конечное, всякое видал, а тут чего-то.
   Петренко вдруг замолчал, а Зайчиков продолжал мигать, когда снежинки падали на ресницы. Часто так мигал.
   - Рокочет что-то? - вдруг озабоченно приподнялся на локте Петренко. - Не... Показалось.
   И он снова успокоился на дней неглубокой траншеи. И опять закурил.
   - Зайчиков!
   - М? - сонно ответил рядовой, обнимая винтовку как маму.
   - А пойдем в атаку?
   Зайчиков пошевелился и внимательно посмотрел на старшину:
   - Зачем?
   - Да надоело... Понимаешь, я все про санинструкторшу нашу...
   Петренко с силой потер лоб. Где-то хлопнула мина. И старшина опять приподнялся:
   - Не, не идут... Так о чем я? А... Понимаешь, бегу я, значит, по траншее. А она сидит у блиндажа и зеркало смотрится. И так, это... Прихорашивается, понимаешь? Волосы там поправит, по щеке чего-то погладит. И смотрит в это зеркальце, понимаешь?
   - Ну?
   - А я добежать и не успел до нее. Как ахнет, ее пополам, тьфу ты, а тут еще и расчет "максимовский" накрыло. И немцы пошли, я за пулемет - щиток дырявый, кожух тоже - а работает! А она, понимаешь, рядом лежит, пополам ее порвало, и руками так по земле - скрёб, скрёб. И вот - ничего не слышу, только вот это вот - скрёб, скрёб... Понимаешь?
   - Понимаю, - равнодушно ответил Зайчиков, ничего не понимая и не собираясь понимать. Под низким небом, на которое он смотрел, неслись дымные клубы сгоревшего железа.
   - А вот ихние бабы, небось, по Бременам своим да Гамбургам в ратуши свои ходят, - вдруг зло сказал Петренко и плюнул на землю. Тоненькая ниточка слюны, зацепившись за небритый подбородок, потянулась к шинели. - А наши вот... Эх...
   Петренко вздохнул и Зайчиков сухо подтвердил в ответ:
   - Да. Эх.
   А потом они замолчали. Зайчиков просто смотрел в дымное небо, а Петренко шевелил губами, словно высчитывая что-то.
   И они замолчали. А о чем говорить-то перед смертью? Все уже давно сказано за всю жизнь.
   Зайчиков ничего не думал. Просто бывают такие моменты, когда думать - устаешь. Надо просто делать. Или ждать, когда сделаешь.
   - Огурец будешь? - внезапно сказал Петренко.
   - Где взял? - меланхолично спросил рядовой, даже не повернув голову.
   - Та пошукав, - и захрустел большим соленым огурцом цвета немецких мундиров. - Да на, пожри!
   - Перед боем - нельзя же. Сам учил. Если в живот ранят?
   - Шо да, то да. А все одно помирать. Хоть пожру перед смертью.
   И тишина, только падающий снег шелестит на лицах убитых. И трещат огнем немецкие танки. Интересно, чему там гореть? Они ж из железа. А оно ж, вроде, не горит? Аааа... Фиг с ним.
   - Слушай, а как санинструкторшу звали?
   Зайчиков пожал плечами. Не успел запомнить.
   Опять хлопнула мина. На этот раз Петренко не полез смотреть:
   - Беспокоящий огонь, - авторитетно сказал он. - Ты огурец-то будешь?
   Зайчиков покачал головой.
   - Тогда я доем, - и остаток огурца мгновенно скрылся в прожорливом рту старшины.
   Все могло бы быть проще... Впрочем, куда проще-то?
   Все могло бы быть проще, если бы доцент Зайчиков не пошел добровольцем в ополчение, а оттуда уже и в ряды Красной Армии. Сидел бы сейчас в теплом Ташкенте, да продолжал бы изучать физические свои формулы, и никто бы слова ему не сказал. Чем проще формула - тем она красивее. Е, например, равно эм це квадрат. Красиво? Да... Ибо в этих незамудренных буковках - вся соль Вселенной. Всей Вселенной. Или там : "Угол падения равен углу отражения". Музыка... В гармонии формул гармония мира. И, чем проще формула, тем сложнее ее объяснить старшине Петренко.
   - Сальца бы сейчас, - крякнул Петренко и вытер под носом. Сопли от устава не зависят. - Вот батя у меня сальцо знатное делал. И как ему удавалось? И учил меня же, и драл как сидорову козу, а не получается как у него. Почему, Зайчиков?
   - Это просто, товарищ старшина. Просто первые впечатления, они сильнее последующих. Ну, вот например, первый поцелуй. Понимаете?
   - Ась?
   - Ну, вот первый поцелуй, он запоминается навсегда, на всю жизнь. А вот сотый, например, или тысячный - его уже и не вспомнишь.
   - Так-то да, я свою первую бабу ни в жисть не забуду. Евдокея ону звали, да, мы с ней у мельницы обжимались... Ге! А причем тут сало?
   - Ну, с салом - оно как с женщиной. Первое - навсегда, остальное - послевкусие.
   И бойцы замолчали.
   Зайчиков от того, что говорить не хотел, а Петренко от того, что переваривал слова рядового.
   - Вот ты, доцент, - закряхтел, наконец, старшина. - Умеешь же сказать... Я тебе о сале, а ты все одно на баб все свел... И как у вас, хвылосовов, так получается?
   - Я - физик.
   - Одна херня, я думаю.
   - Ну, раз думаете, товарищ старшина, значит, вы - философ.
   Где-то вдалеке застучал пулемет.
   Ни старшина Петренко, ни Зайчиков на это внимания не обратили. Пулемет и пулемет. Обыкновенное дело на войне. Главное же не по ним.
   А что главное? Собственно говоря, Петренко прав. Все мы становимся философами, когда знаем час своей смерти. Что такое смерть? Тоненькая пленочка между бытием и небытием. Что там, за этой упругой, прозрачной, невидимой пленочкой - не знает никто. Может быть, там ничего нет. Тогда умирать не страшно, потому как бояться бессмысленно. Просто... Просто умирать больно. Больно, когда эта пленочка рвется. В детстве она далеко-далеко, ее не видишь, не чувствуешь. Но с возрастом она становится все ближе и ближе, и вот уже обтягивает тебя так, словно ты посылка в неведомую страну, и уже не можешь вдохнуть, чтобы не порвать ее. Пальцем ткни - и все. Встань во весь рост - и все. И она лопнет. А что там за ней?
   Зайчиков прекрасно помнил закон существования материи - из ничего - ничего не берется. И ничто бесследно не пропадает. А потому он верил... Нет, он не верил, он знал, что когда он умрет - он никуда не денется. Что и как там будет, за пленочкой, он не знал. И, тем более, не верил в добренького боженьку на облачке. Нет, это будет новый эксперимент, новый, конечно, только для Зайчикова...
   Просто умирать - страшно.
   И больно.
   Зайчиков посмотрел на старшину. Эх, хорошо же человеку! Сидит спокойно, жрет опять чего-то. Для него война - как работа. Покосил траву - и полежать, отдохнуть... А и помрет во время покоса - не велика беда. Сыны дело доделают. Или соседи.
   Зайчиков закрыл глаза. На ресницы упала мохнатая снежинка. Взвизгнула шальная пуля.
   Все время ерзавший Петренко вдруг затих, почесав щетинистый подбородок:
   - А насчет сала, ты, доцент, прав. Мне тоже первый раз баба не в лад пошла. Как-то... Тошно как-то было. Потом Дуське цельный день до вечера смотреть в глаза не мог. Стыдно было. Живой, так скажем человек, а я в нее... Эххх! Вот так до вечера и не смотрел, пока она меня у пруда в кустах не словила. Бабы они что сало, ты прав. Первый раз тошнит - а потом не оторвешься. И скользкие, когда теплые... Эххх, да что там говорить? Одно отличие бабы от сала. Сало шкворчит, когда горячее, а баба - когда холодная.
   И старшина замолчал.
   А рядовой чуть повернулся, чтобы затекшая спина не так ныла. Хотя, какая, вроде разница? Все равно же убьют вот-вот. С другой стороны, эти затекшие мышцы помешают ему, доценту Зайчикову, убить еще одного немца. Первого он убил нечаянно, со страху нажав на спусковой крючок винтовки. Это было еще на Валдае, куда их ополченческую дивизию бросили сразу после формирования. Порядки в ней были совсем не военные - к старшим по званию обращались "Иван Ильич", там или "Алексей Гаврилович". Редких кадровых военных до белого каления выводили разговоры:
   - Женечка, не мог бы вы сегодня подежурить в карауле?
   - Слово для приказа предоставляется профессору, то есть, командиру батальона...
   - Простите, а с какой стороны штык к винтовке привинчивается?
   - Таким образом, мы имеем то, что кафедра археологии занимает, эмн, позиции с левого, так сказать, фланга, а "камчатку" прикрывает кафедра романской филологии...
   Однако, профессура и студенты московских вузов дрались с немцами упорно и упрямо. Без тактических ухищрений, но с истинно научной въедливостью в боевые порядки врага. И не их была вина, что они попали в окружение. Вот тогда Зайчиков и убил первого свое немца. Просто шел в сторону своих с винтовкой наперевес, как учили. Шел, шел. А тут немец в кустах облегчается. Доценту тогда повезло - немец один был. А и не сдобровать было бы Зайчикову. Потому как он даже не подумал затвор передернуть после выстрела. Так и пошел дальше. А второго сегодня убил.
   Долго его выцеливал. Три пули мимо пустил. А с четвертой попал и убил. Все просто. А когда бой кончился - обрадовался. И так обрадовался, что прыгать начал, когда немцы отошли. Только вот, радовался с ним только старшина Петренко.
   Остальные были или мертвы, или почти мертвы.
   Стонали все. Стонали и кричали. И стон этот низким дымом тек над заснеженным русским полем. Старшина с рядовым бросились было помогать - бинтик там, спиртик... но немцы сразу начали минометный обстрел и как-то все кончилось. И стоны, и раненые. Остались только Петренко да Зайчиков.
   И поле, за краем которого фрицы снова собирались в атаку.
   Сколько их там погибло, немцев тех? А кто ж их считал...
   Русские врагов не считают.
   Тем более, убитых. Живых надо считать, от мертвых-то вреда нет.
   Вдруг, Зайчиков понял, что его гнетет. Он - боялся.
   Нет, он понимал, что страх это нормальное человеческое чувство, но от этого понимания ему становилось еще хуже.
   - Ну, сейчас точно пойдут, вон забегали чего-то... - разбавил матерком зимний воздух Петренко. - Не, слышишь, точно гудит где-то?
   Зайчиков все равно не слышал. Он и старшину-то плохо слышал, плотно завязав под подбородком ушанку. Он и себя-то плохо слышал. Рядовой понимал только одно, что вот он, доцент Зайчиков боится умереть, а вот Петренко - не боится. Вон он какой... Спокойный, деловой...
   Впрочем, рядовой Зайчиков и понятия не имел, что старшине Петренко тоже было страшно. Потому он и суетился, и выглядывал из траншеи, и пошарил по вещмешкам убитых бойцов - лишь бы не сидеть без дела. Зайчиков и Петренко принадлежали к разным типам людей - первые прячут свой страх в окаменелом панцире показного равнодушия, вторые - в суетливой и бессмысленной деятельности, заключающейся только в том, чтобы побыстрее, побыстрее...
   Для одних время - патока, для других - горчица.
   И Зайчиков не знал, он не мог знать, что Петренко завидует ему, что вот так можно спокойно лежать, ждать, смотреть в небо и моргать, когда снег падает на очки.
   Петренко не умел и не любил ждать, считая ожидание пустой глупостью. И надо ли говорить, что никакой Дуси и не было в его жизни, нет была, конечно, но просто соседка по улице, а жена его - Матрена Тимофеевна, мать двоих сыновей - была и осталась единственной его женщиной, и штакетиной он ей не проходил по спине, потому как любил, и каждую ее родинку здесь и там целовать был готов до тьмы в глазах... А Дуська? А что Дуська? Что он, лешак, что ли какой, в очередь к ейному подолу задранному вставать? Тьфу, прости Господи, срам какой перед смертью вспоминается...
   Петренко вздохнул и посмотрел на Зайчикова. Тому все было нипочем. Как лежал - так и лежит. Только ресницами - хлоп, хлоп, - когда снежинки падают.
   Вот хорошо же человеку - о высоком думает, небось. Для него война - как смотрины за змеюками какими погаными. А и укусит такая скотина до смерти - дак что ж? Другие придут. Эти... Как их... Доценты. И дело-то доделают. А вот за Петренку - кто дело доделает? Мальцов надо на ноги б поставить, да угол у дома приподнять. Да и Матрена без мужика - как она будет, без мужниного-то плеча? Да и не токмось плеча. Бабы они без мужика стервеют.
   Да... Страшно помирать. Всем помирать страшно. И бабам да дитям помирать страшно - вот они и орут, когда страшно. Бабы, оне вопче молчать не умеют.
   А вот санинструкторша не кричала. Петренко ведь видел, только Зайчикову не сказал, что помирала она долго. Землю коготками цепляла, а не кричала, хоть и порванная была. Что ж он, старшина Петренко, хуже философа этого, да бабы? Не, он кричать не будет. А, поди и всхлипнуть не успеет? Вот накроет миной и...
   - Да я тебе говорю - гудит где-то! - нахмурился Петренко и тоже посмотрел в небо. Там ничего не изменилось.
   Бесстрастный Зайчиков смотрел туда же.
   - Вот сейчас пойдут, ей-богу пойдут, - начал сворачивать новую самокрутку старшина. - Слышь, доцент, я тебя как звать-то? Я в списках смотрел, но не помню...
   - Александром Ильичом. А вас?
   - А я как Разин. Степан Тимофеевич я. Сашка, ты вот чего... Ты это... Хочешь приказ дам, чтоб ты ушел?
   Зайчиков впервые шевельнулся и внимательно посмотрел на Петренко. А потом медленно произнес:
   - Межу прочим, уважаемый тезка первого русского революционера, в приличном обществе за такие слова канделябрами бьют.
   - Чем? - не понял старшина
   - Подсвечниками.
   - А у нас в деревне сразу лавкой поперек спины охаживали. Нет, ты не подумай, я, может, приказ тебе хочу дать. Особо секретный. Чтобы ты до командования добрался и его передал.
   - Это какой это?
   - А тебе это знать не положено.
   - Ну, сам тогда и неси, - и рядовой снова отвернулся.
   И замолчали, понимая оба и неуклюжую попытку старшины спасти Зайчикова, и внезапное, обоюдное чувство облегчения от того... Все правильно. Все по-честному.
   Все - по-честному.
   "Одному-то остаться страшно - а ну как не выдержишь и руки вверх? И кто узнает? Никто и не узнает", - думал Петренко.
   А Зайчиков с ужасом подумал о том стыде, который будет сопровождать всю его жизнь, если он уйдет. Да хоть за подмогой - но уйдет же? И как с этим потом жить? А ведь несколько дней назад они не были даже знакомы.
   Петренко опять закряхтел и полез посмотреть, что там, как вдруг земля вздрогнула и началось.
   Немцы ударили по траншеям роты и минометами, и орудиями, хорошо, хоть небо было пасмурное. Снаряды рвали земную плоть и куски ее грязными ошметками взлетали к небу, чтобы затем снова упасть. Зайчиков даже не пошевельнулся, а Петренко мгновенно забился в какую-то нору и кричал оттуда, но грохот стоял такой, что доцент не слышал своего дыхания.
   А Петренко кричал и кричал:
   - Уходи! Уходи, дурак!
   Но кричал он, скорее, сам себе.
   Артналет был короток, хотя и густ. Ни рядового, ни старшину не зацепило не то, что осколком, а и маленьким смерзлым комочком земли.
   Так, ерунда.
   Прах, взлетевший, но низринутый.
   - От, таки и пойдут. От, я тоби баю! - в речи старшины причудливой смесью вязались вятские и украинские слова.
   Петренко стряхнул землю с шапки-ушанки и крикнул Зайчикову:
   - Живой? Пулемет хватай, та ни, Дегтярь, говорю. Шо тоби с того Максиму? Тут хоть диск высадишь, а там чого? Ленту перекосит... По танкам не мацай, без переляку, пехоту кроши в холодник. Ну, то окрошка, по вашему, тока без кваса! Тока я стрельну, значив, а ты пожинай, ебутвойметь...
   Немцы и впрямь - шли. Шли густо, прижимаясь к танкам. Те, время от времени, останавливались и стреляли в сторону позиций роты. Рота молчала...
   Петренко вдруг крикнул:
   - Доцент, число сегодня какое?
   - Пятое, - буркнул рядовой.
   - Чего?
   - Пятое, говорю! Пятое декабря!
   Один снаряд пролетел совсем рядом. Если бы у Зайчикова ушанка не была бы завязана - слетела бы, сдернутая струей теплого воздуха. Теплого... Горячего!
   Зайчиков лизнул снег перед собой. Снег был легок и воздушен, словно небесное безе. И его становилось все больше, больше, больше, будто бы официанты, там, наверху, устроили праздничный ужин для прибывших недавно бойцов. И санинструкторши.
   Немцы шли медленно.
   Всего три танка. Не более роты солдат.
   Солдаты в смешных, кургузых каких-то, шинелях, прятались за эти танки. Получалось, правда, не очень хорошо. Танки время от времени буксовали, да и солдаты брели как ваньки-встаньки. Больше падали от неуклюжести, чем шли.
   Петренко долго целился, еле дыша, наконец, палец его коснулся тугого спуска,
   Но выстрелить он не успел. Небо разорвалось прямо над его головой чудовищным воем несущихся красных стрел, похожих на длинные пальцы раздирающие черную ткань дыма.
   Словно Змеи Горынычи, они бросились на солдат и... Немцы просто исчезли в огненном клубке, вместе со своими танками. А когда грохот утих, Петренко потрясенно повернулся к Зайчикову:
   - И шо це таке було?
   - "Катюши", - ответил рядовой. - Я видел один раз, как они залп дают.
   - А шо это?
   - Это? Это... - но тут Зайчикова прервали.
   Прямо через них мелькнула одна тень, потом вторая.
   - НАШИ! НАШИ!!! УРА!!!! - закричал Петренко и вскочил, махая шапкой, а мимо него неслись кавалеристы, а с левого и правого флангов, позицию роты обтекали лыжники, и слышался в нашем тылу гул моторов.
   - Ураааа!!!! - тонким голосом закричал и Зайчиков, но шапку не снял, - узелок под подбородком смерзся насмерть.
   - Ну вот, теперь и на Запад можно, - закряхтел старшина и начал выползать из траншеи.
   Потом,, выбравшись на бруствер, вытащил за руку неуклюжего доцента:
   - А на переформирование когда? - спросил рядовой.
   - Да погоди, дай на фрицев дохлых посмотреть! Покумекать - что к чему, опять же о потерях доложить... Идем уже, Зайчиков! Ну что ты, растыка? Шевелись!
   И они ушли на Запад.
  
  О Б Ы Ч Н О Е Д Е Л О
   А фамилия у капитана была смешная - Бубенчиков.
   Не то из-за фамилии, не то из-за неказистой, совершенно штатской внешности, капитана всерьез не воспринимал никто. Ни командир дивизии, ни бойцы его батальона. Тем более, батальон был специфический, саперный. Мужики там были матерые, опытные, умелые. Некоторым двадцатитрехлетний комбат в сыновья годился, некоторым во внуки.
   Поправляя очки, комбат шел по жидкой псковской дороге. Как сказать, шел? Скорее, скакал галкой, хромая на раненую ногу. Хорошо не перебило кость, плохо, что задело нерв. Но работа есть работа, три месяца в госпитале и домой, в батальон... Бубенчиков очень жалел, что наступление шло без него. Там в прошлом, была первая блокадная зима, когда он похоронил семью и соседей, были атаки и отступления под Синявинскими высотами, было топтание на пятачках невских болот... А вот Волховский и Ленинградский фронт шагнули, наконец, вперед. Тяжело шагнули, медленно, но упорно.
   Грязь псковских дорог хватала за ноги, норовя стащить сапоги. На лице сохли капли коричневой жижи. Бубенчиков шагал, хромая и шмыгая носом. Где-то впереди бубукала канонада. Он догонял фронт, обгоняя завязшие в грязи полуторки и "Студебеккеры". Шоферы матерились и глядели сквозь саперного капитана, сжигая сцепление и нервы. Даже конные повозки застревали в этой перемешанной гусеницами глине.
   Над капитаном висело низкое апрельское солнце, раздирающее лучами дымку военного неба. Пели ранние птахи, воняло горелым металлом. Похоронные команды из пленных стаскивали трупы в воронки. Все как обычно.
   Шел он вдоль дороги, время от времени останавливаясь, чтобы счистить палочкой налипшую на сапоги грязь. Иногда в глине обнаруживались осколки, иногда автоматные гильзы. Но это было привычно. Непривычно было то, что болит нога и приходится приседать время от времени. Но Бубенчиков упрямо шагал на запад, догоняя свой батальон. Вот на следующий пригорок подняться и там можно перекурить. там посуше, чем в распадках, где еще попадаются останки зимы в виде грязных сугробов. Впрочем, силы еще есть - давай до следующего пригорка? А вот и следующий...
   Бубенчиков забрался повыше, нашел относительно сухое место, сел, расправив крылья шинели, вытянул болящую ногу, погладил ее, снял вещмешок и пилотку, провел грязной рукой по бритой голове. Посмотрел на дорогу. Там отчаянно хлестал лошадей ездовой. На телеге громоздились ящики, укрытые брезентом. У каждого на войне своя работа.
   Капитан развязал веревки вещмека, достал кисет, вышитый приветами каких-то тыловых девочек. Из кисета взял щепоть табаку и газетную четвертушку. Начал сворачивать цигарку. Получилось не очень ловко. Этакая труба. Бумага вспыхнула и капитан тут же дунул, погасив пламя. А до войны товарищ Бубенчиков - бухгалтер строительного управления номер пять и студент вечернего отделения финансового техникума - не курил. Но пришла война, пришлось научиться не только курить, но и руководить большим коллективом, пить наркомовскую норму, ругаться матом и выслушивать мат начальственный. Он вдохнул дым, наблюдая, как кусочек карикатуры Кукрыниксов превращается в пепел.
   - Эй, солдат!
   Бубенчиков вздрогнул.
   - Эй, солдатик! Поделись табачком! - за спиной раздался женский голос. Капитан оглянулся. Пять женщин, впряженных в плуг. Стоявшая впереди медленно сняла веревку. Скинула фуфайку. Утерла пот и провела рукой по серому платью. Растерла левую грудь, совершенно не стесняясь капитана:
   - Закурить дашь, солдатик?
   - Да, конечно, - суетливо ответил капитан и начал было приподниматься. Раненая нога тут же отозвалась острой болью, он охнул.
   - Перекур, бабы! - скомандовала "коренная".
   Та, что стояла за плугом, недовольно буркнула:
   - Чего раскомандовалась, Глашка! - впрочем, "пахарь" сама была не прочь передохнуть. Видно было по уставшему лицу. - Я бригадир, не ты!
   Глашка не обратила внимания на бригадиршу, шагнув к Бубенчикову:
   - Сиди уж. Табак-то трофеный?
   - Нет, наш. Пайковой, - ответил Бубенчиков, снова приподнимаясь.
   - Да сиди ты. Вижу, ранетый. А чего на фронт ползешь, ранетый?
   Бубенчиков неопределенно пожал плечами. Что тут объяснять? Война же.
   - Наш это хорошо, - девка ловко свернула самокрутку и с наслаждением закурила. - Немецкий табак сортирный. Куришь, а горло не дерет. А самосад весь реквизировали, сволочи. А ты кто по званию?
   - Капитан, - Бубенчиков скинул с правого плеча шинель, чтобы виден был погон.
   - Ух ты, офицерик! - Глаша аж закашлялась. - Я погонах мало еще понимаю, чай вас с сорок первого не видели. Мой-то сержантом был, треугольнички ему пришивала в ночь перед войной.
   - Жив?
   - Куда там, - махнула она. Махнула обреченно, но уже привычно. - Ни одного письма не пришло. Помер ни то где.
   - Глашка! - подала голос бригадир. - Хватит уже!
   Та опять махнула рукой:
   - Будя! Три года прошло, поди донесло бы весточкой. Побили где. Ты вот живой, капитан. Свезло. А вы в погонах возвернулись, как в фильме той. Как ее? "Мы из Кронштадта"?
   - Мы не белые. Мы - наши.
   - Та я гляжу, что не фрицы. Моего не видали? Гришка его звали. А хвамилия Прохоров.
   - Не видел. Но война еще не кончилась, он еще...
   - А и кончится, вертайся к нам. Бабы у нас все уже незамужние. Сам-то как?
   - Вдовый, - вздохнул Бубенчиков. - С Ленинграда я.
   - А, - неопределенно ответила Глаша. - Фриц бабу убил?
   - Да, - ответил Бубенчиков.
   Голод тот же фриц.
   - Что ж вы, мужики, баб-то своих побросали, - с горечью сказала Глаша. Вдруг капитан увидел, что глаза у нее серые, как старый ее сарафан. - Пашем, вона... Веревками титьки режем. Эх, мужики, мужики...
   -Давайте я помогу! - Бубенчикову вдруг стало стыдно, как бывает стыдно любому мужчине, когда он видит неженскую женскую работу. Где-то в груди скрутило в узел что-то очень важное. Если бы Бубенчиков был верующим, он бы сказал, что это душа. Но Бубенчиков был коммунистом. Он снова привстал, отталкиваясь рукой от влажной земли.
   - Глашка! - рявкнула вдруг бригадирша. - Совесть имей! Сиди, товарищ капитан, отдыхай. Какой помощь, тебя в части ждут.
   - И правда, - внезапно и беспечно согласилась Глаша. - Иди, товарищ командир, мы тут сами справимся. Чай, война.
   - Да, - невпопад ответил Бубенчиков.
   - А табачку еще дашь?
   Он протянул кисет:
   - Берите весь, я в военторге папирос куплю.
   Глаша звонко рассмеялась, обнажив пожелтевшие уже, но еще молодые зубы:
   - А ведь и возьму! - и моментально пересыпала табак в карманы фуфайки. - А кисет свой подарочный оставь, мне чужого не надо. Своего-то нет, куды мне чужое?
   Она поднялась, отряхнув машинально подол сарафана. Встали и другие женщины, равнодушно и молча смотревшие перед собой. Бригадирша надела через плечо веревку, пропуская ее под грудью. Глашка нажала на рога плуга. Блестящий, словно вспотевший, лемех натужно разворотил тяжелую землю. Бабы тянули плуг, Бубенчиков смотрел им вслед. Ему было стыдно. Глашка вдруг обернулась:
   - Возвращайся живым, дядя! Хоть без рук, без ног - возвращайся!
   К вечеру Бубенчиков добрался до своего батальона. Передохнуть ему не дали, сразу вызвали в штаб дивизии. Генерал-майор сразу матом поставил боевую задачу. Отступая, немцы тщательно уничтожали все мосты и мостики через бесчисленные псковские речки, кои не все даже на картах отмечены были. Саперы практически не отдыхали, восстанавливая одну переправу за другой.
   - Мост должен быть построен через три часа, капитан! Меня не волнует как! Давай, давай, вся дивизия встала. Немец отходит, нельзя ему дать закрепиться. И приведите себя в порядок, капитан! Что за вид?
   Бубенчиков шмыгнул и утер нос. Лучше бы этого не делал. Руки в грязи и широкая коричневая полоса поперек щеки до уха...
   А речка была как речка. Обычная, северорусская. Метров десять шириной. Берега топкие, дно илистое, течение медленное. Работы тут батальону на пару часов. Если батальон по норме укомплектован. А то из всех инструментов только руки, десяток топоров да столько же пил. Трактора, бульдозер, грузовики безнадежно застряли где-то в тылах. Хорошо хоть полевые кухни дымили, не боясь "Юнкерсов" - весной сорок четвертого небо уже было наше.
   Но, самое главное, не было стройматериала.
   Лес, конечно, недалеко: пара километров. Бубенчиков уже подумал было отправить туда роту, но...
   - Старший лейтенант Марков, - устало козырнул ВРИО комбата старший лейтенант Марков. Капитану он был не знаком. Из пополения парень. Впрочем, половина батальона была из новеньких. - Я уже посылал туда бойцов.
   Марков кивнул на лесок.
   - Мины?
   - Салат "Оливье", - усмехнулся старшой. - Противотанковые - херня. Дернем тросами, нормально. Там еще "лягушек" немцы насовали - не ступи.
   - Коридор?
   - Никак. Щупов еще нет, вообще ничего нет.
   - Миноискатели? Тралы?
   - Все в тылах. Только руки да лопаты. Не успеем, товарищ капитан. Никак.
   - Понятно. Предложения?
   - Деревня тут рядом.
   - Собирайте своих.
   Этого Бубенчиков не любил. Но любовь - это понятие штатское, на фронте не применимое. Есть цель, есть боевая задача. Остальное на после войны.
   До деревни идти было пару километров по свежей пашне. Капитан даже не стал переодеваться, так и пошел, заткнув полы шинели под ремень и натянув пилотку на уши. Каску оставил в расположении. Нет, не в блиндаже. Просто повесил на мокрый куст, велев начальнику штаба, лейтенанту Кустову, проследить за имуществом и подобрать новому-старому комбату ординарца.
   Саперы молча взвалили нехитрый инструмент на мужицкие плечи и коренасто зашагали за Бубенчиковым. А нога все болела и болела, на каждом шаге норовя подвернуться. Но ведь нельзя ей.
   За холмом началась деревня.
   Впрочем, как началась, так и кончилась. ОТ всей деревни остались только полуразрушенные, закопченные печки, горы горелых бревен, воронки да вывернутая наизнанку немецкая самоходка.
   - Бомбой? - поинтересовался кто-то из молодых рядовых. Рядовому повезло. Немцев он увидел только мертвых. Этот рядовой не видел, как в сорок втором такие самоходки давили огнем и гусеницами роту лейтенанта Бубенчикова под деревней Гайтолово. Этот рядовой немцев не боялся. А вот капитан Бубенчиков боялся и на раскуроченную самоходку смотрел по привычке - с опаской. А ну оживет?
   Возле сбитой, растянувшейся стальным удавом, гусеницы лежал обгоревший немец. Он подтянул руки к лицу и так замер, словно боксер, прикрывающийся от ударов с русского низкого неба. Бубенчиков отвернулся:
   - Ищите бревна, любые. Собирайте в кучу. Все пригодится.
   - А вон там дом, товарищ капитан! - ткнул пальцем в сторону заминированного леса один из саперов. Точно. Дом. Как уцелел? Бубенчиков посмотрел на часы. Осталось сто восемьдесят минут.
   - Идем, - показал он кивком на дом.
   На ходу открыл планшет, вытащил лист разлинованной бумаги, карандаш. На ходу же начал писать:
   "Предьявителю сего для получения денежной компенсации. Я, капитан РККА, Бубенчиков Н.А, реквизировал дом в военных целях. Справка дана для предъявления в органы Советской власти"
   - Кустов!
   - Я!
   - Печать с собой?
   - Обижаете, товарищ капитан, - лейтенант сделал обиженный вид.
   - Дыши.
   Дыхнул. Штампанул лист. Вот тебе и "тугамент", товарищ колхозник. Обустроится Советская власть и построит новый тебе дом. А пока нам...
   - Вольно! Покурить, оправиться! - рота немедленно улеглась прямо в грязи, возле дома.
   Бубенчиков постучал в дверь. Никто не ответил. Тогда он толкнул дверь. Та распахнулась. Густой теплый запах горохового супа мягкой волной огладил лицо. В сенях было темно.
   - Подсветить? - достал трофейный фонарик Кустов.
   Бубенчиков промолчал. Прошел, громыхая сапогами ко второй двери. Открыл ее. Как это называется? Горница? Пусть будет горница... В горнице лежали и сидели бабы и дети. Под столом спали трое, в обнимку. На столе стоял чугунок. Это от него пахло вареным горохом. В каждом углу, на каждой половице сидели еще люди. Кто-то спал сидя, кто-то баюкал младенца. На печке кто-то чем-то шуршал. Где-то тихо хныкали, где-то громко зевали.
   - Здравствуйте, - неуверенно сказал Бубенчиков. - Кто здесь хозяин?
  
   Десятки глаз впились в него: не муж ли? Папа, ты?
   Донесся знакомый голос:
   - Ой, офицерик... Привет, офицерик! Помнишь меня?
   Глаша, гладя взлохмаченную голову, вылезла из-под стола.
   - Что, война кончилась? Гляжу, целый...
   - Добрый вечер, - сухо ответил Бубенчиков. - Вы тут хозяйка?
   - Все мы тут хозяйки без хозяев. Ночевать ежежли, то некудой, сам видишь, на полатях дети спят.
   С полатей на капитана смотрели любопытные глаза.
   - Нет, не ночевать. Нам нужен ваш дом. Кто хозяин?
   - Как то нужен без ночевы? - не поняла Глаша.
   - А деда Макарыч за дровами ушел, - хихикнул вдруг один из ребятенков, что с полатей. Те, что на печке просто смотрели и улыбались. Бабы же смотрели настороженно.
   - Давно? - спросил Кустов.
   - Чо тут давнить-то? - послышался голос за спиной. - Посторонись, служивые.
   Дедок с редкой, но длинной бородой с грохотом уронил на пол перед печкой охапку полуобгорелых досок.
   - Вы...
   - Тимофей Макарыч я. Типа, староста. Тьфу. Заместо председателя тоисть и покамест. Чо хотели-та?
   - Дом ваш разбирать будем, - резко ответил Бубенчиков. - Нужны бревна для строительства моста.
   Дед вздохнул, бабы затихли.
   Глаша окончательно вылезла из-под стола:
   - Бревна?
   - Да.
   - На мост?
   - Да.
   - Как же... Да бабы! Как же? Ведь один дом на всю деревню остался. Немцы все пожгли, так вы последний ухайдакаете, защитнички! Пришли, освободители! Бабы! Да что молчите-то!
   Изба практически моментально взорвалась воем. Заодно заныли и заревели дети, не понимая, что случается, но за компанию.
   - Да тихо! Тихо, я вам говорю! - бабы его не слушали, продолжая выть. За стенкой заверещал младенец. Спертый воздух вибрировал от слез. Старик молча смотрел красными глазами на капитана и пожевывал ус.
   - Мужики? Да какие вы мужики, коли последнее у баб забираете! Да жрите вы все, только дом оставьте, ироды! - Глашка схватила чугунок и швырнула его об пол. Желтая дымящаяся масса потекла по полу. Детишки сидевшие у стенки моментально перестали хныкать и начали ручками собирать кашу и есть, есть...
   Кустов замер, а Бубенчиков...
   ...Дверь была открыта. Он вошел в дом, с трудом поднявшись на второй этаж по обледенелой лестнице. В тощем вещмешке он нес банку тушенки и несколько кусков хлеба, сэкономленных им на фронте. Жена и сын лежали в обнимку, возле погасшей печки. На стенке кровати замерзло их дыхание. Он долго сидел и гладил эти кристаллы, последнее, что осталось от семьи. Он гладил кристаллики льда, остатки родного дыхания, опухшими своими пальцами. Он не чувствовал холод, он сидел на краю кровати, не глядя на истощенные белые лица своих покойных. Он боялся смотреть в лица любимых. Тех, кого не смог спасти, не успел спасти. И похоронить не успел. Увольнительная была лишь до девяти утра. Просто вытащил тела во двор. И положил в штабель соседских тел. Потом их заберут, наверное. И надо как-то дожить до Берлина. Дожить до Берлина и умереть...
   - Стропила оставьте.
   - Что? - не понял Бубенчиков.
   - Стропила оставьте. Окна тоже, и двери. Чаю, вам в не надость оне. Бревна-то забирайте, - старик сгорбился, словно на плечи его упала гора. - Расписку оставишь?
   - Конечно, - Бубенчиков опять посмотрел на часы. Осталось сто двадцать минут.
   - Собирайте манатки, бабы! Красная армия просит...
   Офицеры вышли из избы. Бубенчиков посмотрел на небо. Снял шинель. Расстелил ее около забора. Выложил из мешка продукты: пара консервов, сухари, кисет с остатками табака, кусок шоколадки, пачку чая.
   Рота молча смотрела на него. Потом встал один боец, затем другой. Горка продуктов росла. Бабы с дитенками расходились по своим пепелищам. Венец за венцом, по бревнышку, исчезал дом.
   Мост построили, конечно, с опозданием. Лишь к утру удалось его сделать. За это капитан Бубенчиков получил выговор.
   Утром дивизия двинулась в наступление. Шел капитан Бубенчиков, избавившийся от безразмерной шинели. За ним поспешал начштаба Кустов, за тем уже месили грязь солдаты. Никто из них не оглядывался, зная, что в спины им смотрят женщины и дети.
   "...а Глашка свово не дождалась. Померла от воспаления легких через месяц. Чай, вода в апреле холодная, всю ночь же бревна тово дома таскала, потом сваи лезла в реку делать. Гоношенная девка была..."
   А где-то в лесу ранняя кукушка обманывала солдат.
   Обычное дело, чего уж...
  
  

Оценка: 9.60*12  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

По всем вопросам, связанным с использованием представленных на okopka.ru материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email: okopka.ru@mail.ru
(с)okopka.ru, 2008-2015