-Давай, приходи в себя, хлопец. - Кто- то бил меня по щекам, тормошил за плечи. Я с трудом разлепил веки, отчего больно ударил в виски колокольный звон дребезжащего света.
Передо мной - матрос. Здоровый такой. На удивительно знакомом лице - воспаленные глаза, темно-красной полоской - подсыхающая кровь на щеке.
Где я этого типа видел? Что ему от меня нужно?
Слышу, как с моих плеч, спины ручьями стекает вода. Тип, схватив меня за мокрую одежду, тянет по палубе катера (откуда этот допотопный челнок?) - к деревянному трапу. Вытаскивает на берег,
- Шевелись, хлопче. Ты ж не раненый. Ударной волной тебя с плота смыло. Я успел подобрать, когда ты пузыри пускал. А сколько людей потонуло.
Сквозь пелену в глазах вижу широкую реку. Мутная зеленая волна бьется об оберег. В воде качаются обломки бревен, детская белая панамка.
В ушах - крики людей. Где-то там, за спиной - какие-то железные звуки, тяжелый темный шум - все непривычное, незнакомое, тревожное.
Где я? Что со мной?
Уплывающий катер. Матрос на палубе машет мне железными клешнями рук.
Блин, как болит голова. Нужно зажмуриться. Отключиться от всех этих непонятных явлений и восстановить цепочку последних событий.
Стараюсь вспомнить (это похоже на переключение дистанционкой каналов плохо работающего телевизора), как проснулся утром от звонка мобильника в своей городской квартире, как приехал на работу. Так. Потом был этот дурацкий факс с заявкой на поставку продукции. Созвон с партнерами. Пропускаем. Вот!
Я мчался на встречу, выжимая из "Форда" последние его лошадиные силы. Не успею на стрелку - сорвется сделка. А заработок сейчас нужен. Третий месяц сижу на полном подсосе. Трасса делает поворот. На обочине поблескивает мелкий гравий. Вписываюсь, вроде бы. Держись, "лошадка". Держись! Куда тебя несет?! Слышу, как боком, юзом скользит машина. Успел заметить переворачивающийся мир, налетающие на меня деревья. Потом - удар! Темнота.
* * *
Мазанка, крытая камышом, вросшая в землю крепкими побеленными боками, со шрамами от ожогов летнего солнца, от нагаек зимних вьюг, от железных когтей пронесшейся эпохи. У входной дубовой двери вместо порожка - старый мельничный жернов.
Земляные полы. Большая печь с лежанкой. В красном углу - иконы. Под нижней - лампадка. На побеленных стенах - семейные фотографии в деревянных рамках. Все три известных мне поколения. Вон даже я, лет двух, - возле корзины с яблоками. Держусь за мамину юбку.
Эти старые фотографии, эти обереги, как окна из прошлого в настоящее. На невидимых опорах - взглядах предков - держат они целостность рода. Понимаю это, но смутно - так, как может понимать ребенок лет восьми.
Тот, что, отогнув гвоздик с тыльной стороны рамки, видит под верхней фотографией - другие. На них - какие-то военные в старинных мундирах, в натертых до блеска сапогах, руки лежат на эфесах сабель. Особенно понравился один - высокий, строгий, с залихвацки закрученными усами. Фотография была тяжелой, толстой, совершенно негнущейся, будто ее залили слюдой. На обратной стороне - овальная лиловая печать - дореволюционным шрифтом надпись "Фотография Зимнего дворца". Побежал с находкой к бабушке:
- Это кто?
- Нашел таки, постреленок. Это твой прапрадед.
- А почему на обратной стороне печать Зимнего дворца?
Словно разгоняя опавшие листья на поверхности озерной воды, так чтобы можно было увидеть дно, медленно и спокойно бабушка заговорила:
- Служил там твой прапрадед. Царя охранял. Запомни, внучек, - крепостными мы не были. Мы - из казаков. Когда Сечь разогнали, прадеды твои продолжали делать то, что делали их деды: служили, воевали, землю пахали. Кто на Кубани службу нес, а кто и царя охранял.
- Бабушка, а этот - тоже мой родственник? - Детский палец застыл на фотографии молодого офицера в парадном мундире.
- Это мой старший брат Аким. В первую мировую был он адъютантом у какого-то генерала. Погиб во время боев в Молдавии. У отца было пятеро детей - сын Аким и четверо дочерей - Наталья, Анастасия, Софья и я, Анна, самая младшая. Когда я маленькой была, Акимушка играл со мной чаще других. Бывало, посадит меня впереди себя на коня и катает - по селу тихонько, а по степи так, что только ветер в ушах свистит. И мы смеемся от восторга.
- А эти три дядьки с саблями?
- Это казаки. Один из них - твой прадед Никифор.
- А почему мы их прячем под другими фотографиями?
Бабушка вздыхает, молчит. Ей как будто неудобно объяснять мне причины.
- Люди разные в хату заходят. А прадеды твои в революцию, да в гражданскую войну против большевиков выступили. Сейчас уже большей части рода нет, кто убит, кто на Алтай сослан.
- Когда это было. Потом ведь дед Петро в Отечественную войну за Советский Союз воевал. Вот он с медалями - на фотографии.
- У нас в стране, внучек, одно не перекрывает другое.
* * *
Листья винограда, как раскрытые заботливые руки, спасают нас с бабушкой от жгучего июльского солнца. Мы режем яблоки на сушку. Бабушка тыльной стороной руки, в которой держит нож, вытирает капельку пота, сбежавшую по щеке. Тихо поет.
Я люблю такие минуты. Бабушкины песни - маленькие баллады. Одна - об обманутой дивчине, которую заманили на корабль, увезли далеко от родимого дома в чужую землю, другая - о несчастной любви младшего из трех братьев- казаков ("...Один любил царевну, другой любил княжну, а третий, самый младшенький - охотника жену").
В следующей песне (о неверной невесте) печаль спрятана за мелодией. Песня вроде бы, и не медленная, не тягучая, и слова, как будто, в ней бодрые, а становится горячо в груди. Я поднимаю глаза к небу. Мне, почему-то, стыдно своих слез. Бабушка, конечно, это замечает и улыбается мне как взрослому. Какое то время мы молчим. А потом бабушка, словно забыв обо мне, почти неслышно, почти про себя, запела совсем грустную песню - плач о погибшем в бою возлюбленном.
Нож дрожит в моей руке.
Бабушка знает много песен, но веселые поет реже. Я готов слушать ее часами. Интереснее только страшные истории, которые бабушка рассказывает иногда вечерами. В них - и Змий, прилетавший к молодой вдове, и черный огромный кот, катающий в полночь хрустальный шар на горище, и русалки, которых лучше не встречать лунными ночами в плавнях у Днепра, и ведьмы, глаза которых затягивают, как речные омуты, и призраки убитых сотни лет назад казаков у каменных крестов за селом и много других сказочных персонажей, оживавших под тихий голос моей ласковой рассказчицы, а потом исчезавших где-то среди прохлады украинской ночи под зеленым блеском лунного сияния.
" ... Вновь чует она стук копыт. Прискакал черный всадник. Грозно фыркает его конь. Громом прокатилось эхо по кручам-кучугурам. Стала молодица в дверях дома, лицом к горнице. Слышит приближающийся шорох, да не оглядывается.
Разгрызла семечку, бросила через плечо. Поднялся за спиной у молодицы ветер. Разгрызла вторую, бросила через плечо. Зашумели, закачались деревья. А шорох все ближе и громче...".
Страх бездонной прохладой проносится возле моего сердца. Глазами я прилипаю к окну, выходящему в ночной сад, ловлю далекие тени на меже под яблоней.
" ... Вот уже касаются ее шеи холодные руки. Разгрызла молодица третью семечку, бросила через плечо. Раздался у нее за спиной скрежет, грохот, стон. Задрожала земля под копытами черного коня. Вспыхнула молния. Исчез черный всадник. Больше не появлялся. А через год вернулся ее муж с войны живым и здоровым".
И вдруг где-то во дворе женский голос:
- Ганна! Ганна!
Уже и бабушка выглядывает в окно. Лунный свет, растекшийся по саду, как будто усыпил все живое. Ни звука, ни движения.
- Ба, ты слышала?
- Да. Мамы моей покойной голос. Хватит в такую ночь страшные истории рассказывать. Предупреждает она. Как бы нечистой силы не накликать.
Бабушка крестит меня. Целует.
- Спи, казачок. И ничего не бойся. Вон прадеды твои с фотографий улыбаются.
* * *
Я засыпаю. Усмехается прадед Александр. Трещат деревянные рамки фотографии.
"Моторный" парубок - весельчак, непоседа и драчун выхватывает меня из постели, подбрасывает под потолок, хохочет. Мышцы, как натянутые канаты, перетягивали его смуглое тело.
И плывет надо мной бабушкин голос:
- Был он к работе хваткий. И на девчат глаз всегда блестел.
На спор мог телегу, груженную мешками с мукой, от земли оторвать. Не раз на кулаках на круг биться выходил. Но и к шестидесяти годам силы и вспыльчивости не потерял.
В тридцать третьем году страшное было время - голод. А по дворам с обысками все ходили и ходили красноармейцы да активисты из сельсовета - забирали все припасы, все зерно, что могли припрятать селяне. Люди лебеду, ящериц поели. В третью облаву, когда уж ни пшеничной трухи, ни зернышка проса в лабазах не осталось, нашли в погребе у твоего прадеда Александра большую бочку с квашеной капустой - последний (на две семьи) запас предусмотрительного казака. Кто-то из тех, кто проводил обыск, столкнув прикладом его в подпол, ухмыльнулся:
- Ты ж - на все село силач. Ну, сам и вытяни на свет божий то, что от Советской власти схоронил.
Ох, как зыркнул снизу на активиста прадед твой. Бочку поднял, но надорвался. Сил то от голода поубавилось. Через три дня умер, харкаясь кровью и проклиная новую власть.
* * *
И вновь, как будто вижу себя со стороны, сидящим, раскачиваясь, на берегу страшной реки. Листаю, уронив голову на руки, обрывочные видения, освещаемые мерцающим сознанием, - лихорадочно ищу ключ к разгадке того, что со мной происходит. Кричу от отчаяния, но не слышу своего голоса. Где реальность? Где?
Опять проваливаюсь в очередную серию, склеенную из кусков знакомой и незнакомой, но осязаемой действительности.
* * *
Мы не виделись с Павлом почти год. Он провел его в Чечне. По Северному Кавказу шел ужасный безумный тысяча девятьсот девяносто шестой год. А Паша был солдатом. Настоящим.
Времена установились грязные, продажные. А он пытался жить с честью. Звание обязывало. Есть такие стойкие оловянные солдатики (оловянные - не в смысле - лба, с этим все в порядке; в общем-то, я - о чувстве долга). Еще в самом начале чеченской кампании Павел как-то сказал:
- Многое трудно тебе объяснить. Ты видишь мир как нормальный человек, живущий гражданской жизнью. Там - бойня.
К концу зимы в Грозном мы повсюду натыкались на окоченевшие трупы солдат срочной службы. У большинства из них бродячие собаки отгрызли кисти рук, выгрызли лица. Это были останки тех, кого по приказу командования бросили на новогодний штурм города. А офицеров, старше моего капитанского звания, в зоне боевых действий я, вообще, почти не встречал.
Мне приходится быть жестоким, чтобы спасти жизни своих пацанов .
Если бы ты знал, что это - смотреть в глаза родителям, передавая им погибшего сына, твоего солдата?
В последний раз не знал, куда деваться. Стоял перед ними, живой невредимый. Командир.
Они не упрекали. Только руки отца, разбитые тяжелой работой, были какими-то растерянными. А мать все прижимала концы черного платка к груди.
В тот короткий отпуск он заехал ко мне, какой-то изменившийся, с "Георгием" на груди, похожий на обгоревший метеорит, прилетевший из неведомых космических далей.
- Паш, ну а что там Иван?
- Пьет. От стыда пьет. От страха. Понимаешь, храбро "прижимать к ногтю" братву в Москве - это одно дело. Самый конченый отморозок решиться убить мента только в крайнем случае, если его загонят в угол. За убийство своего система накажет. И очень жестоко.
Совсем другое дело - быть храбрым на войне. Там у противника цель - не вырубить тебя и убежать, а только - убить.
Для тех, кто на другой стороне, ты - мишень. Ну, а враг - мишень для тебя. Когда это доходит до сознания, ломаются многие.
Ивану стыдно показывать свою слабость, потому и пьет.
По-настоящему смелых солдат немного. Даже в спецназе. Валька был таким.
Я вспомнил ослепительную майскую зелень южного украинского городка. Когда-то, еще при Союзе, в нем родился Валька. А потом попал служить в Подмосковье. Остался на сверхсрочную. Союз распался. Валентин заканчивал службу в России.
В его родном городке я побывал год назад, когда Вальку хоронили. Привезли его Иван и Павел. Запомнились заплаканные родители солдата, маленький белый дом возле футбольного поля, турник во дворе, поросшее сиренью кладбище, выцветшая голубая краска на потрескавшихся от времени деревянных крестах. Еще помню больших птиц в небе, то ли аистов, то ли журавлей. И фамилия у Вальки была Лелека.
Мы выпили, не чокаясь. За окном - гомон и шум мирной жизни - Украина.
Павел медленно катал ножом по столу хлебную крошку.
- Я тогда в очередной раз вернулся из Чечни, а Валентин как раз пришел на склад получить оружие перед своей первой командировкой. Попросил дать прибор ночного видения. Я ему и говорю:
- Валька, прибор нужен для ближнего боя, на ночных улицах города или села, а ты будешь в горной Чечне. У нас там - снайперско-пулеметная война. Не готов ты к командировке. Отложи отъезд. Поспрашивай тех, кто вернулся. Отправишься чуть позже.
- Да неудобно, подумают, что струсил.
Он уехал на следующий день.
Месяца два прошло. Наши ребята уже пообтесались немного. Бывали под обстрелами, да и сами боевикам жару давали. Там быстро обостренное, звериное чутье опасности появляется. Но все-таки нарвались на засаду.
Группа шла горным ущельем. А "чехи" ударили по отряду с перевалов, с двух сторон. Подготовили они все заранее. Какой-то гад маршрут сдал.
Наши, отстреливаясь, стали отходить по расщелине. Но кому-то нужно было прикрыть отход. И Валентин с ручным пулеметом остался. Без приказа.
В общем, спас отряд. А сам уйти не успел. Убили его.
Тишина зависла в комнате, как потерявшая гравитацию граната.
- Знаешь, кажется иногда, что и чеченцы и наши солдаты - заложники. И кто-то с обеих сторон сверху целит нам в головы.
Мы еще долго разговаривали. Я все вспоминал тех птиц в небе.
* * *
Полуденное июньское солнце палит так, что, кажется, прожжет лопатки на спине.
Под его плетьми я с утра заливаю колодезной водой огуречные грядки.
Монотонно жужжит насос. А такое ощущение, что звенит горячий воздух. Бегаю с тяпкой, царапая ноги огуречной ботвой, поправляю ровчики, перетаскиваю с грядки на грядку тугой черный шланг. На соседней улице кто-то врубил магнитофон: "Помоги мне, помоги мне! Желтоглазую ночь позови!" Как издеваются. Из огуречного плена меня освобождает бабушка:
- Сашко, дружок твой Юрка на каникулы к деду приехал!
Тяпка полетела на край огорода - к изумленно всплеснувшей ветвями яблоне. Бабушкин голос пытался еще догнать меня, когда, перемахнув через низенький плетень, раскинув руки, бежал я к соседской хате, оставляя на тропинке комья черной блестящей грязи, слетавшей с босых ног.
Юрка, сияя радостью и какой-то яркой утренней свежестью, обнимал деда Михайла. А тот, впитывая глазами свет молодости, вглядывался в лицо внука, по-городскому светлое, еще не прихваченное легким степным загаром, с полоской густого пуха над верхней губой.
- Каким ты ладным и справным стал, внучок.
Вдруг, опустив голову, закрыл глаза морщинистыми коричневыми ладонями.
Юрка ошарашено оглянулся на меня:
- Деда, ты чего?
- Таким же он был - молодым, красивым.
- Кто, дедуля?
- Поляк один.
Дед Михайло неловко, стесняясь, тыльной стороной руки вытер глаза.
- Сколько лет прошло. Сколько лет.
Он обнимал уже нас обоих, прижимая друг к другу.
- В двадцатом, в гражданскую, было мне тогда семнадцать лет, командовал я у Буденного конной полусотней. Прошли мы эскадроном чуть ли не половину Польши. Рубался я лихо, что с правой, что с левой руки.
Брали мы штурмом одно село. Развернулись лавой. Я впереди. А тут из-за рощи навстречу нам вылетает сотня польских уланов. Командир их тоже впереди. В красивой такой форме. Мы с ним сразу глазами сцепились. Припали к конским гривам и несемся навстречу один другому. Азартно он мчался.
Метров пятьдесят между нами оставалось. Перебрасывает он шашку из правой руки в левую. Ага, думаю, знает, что удар левой труднее отбить. Умеет лях, как и я, с двух рук рубаться.
Вот уже мы столкнуться должны. И я перебрасываю шашку в левую руку. На секунду растерялся он. Я ударил первым. Успел увидеть молодое лицо и черные тонкие усы.
Клинок рассек ему голову.
Смяли мы поляков. Дальше понеслись.
Сколько еще было крови, смертей. Ни разу за всю жизнь не вспомнил я того улана.
А вот увидел тебя, и встал он перед глазами как живой.
Дед прижимал к себе Юрку, до боли стискивая ему плечи.
- Наверное, и жены то у него не было. И внука такого не будет. Никогда.
* * *
Кому я бормочу воспоминания?
Кто и зачем выхватывает их из полузатертых файлов подсознания, раскрашивает запахами, звуками, светом? Что со мной происходит?
Кто разархивировал чувства людей, встреченных мной, а иногда - шагнувших ко мне из памяти других поколений?
Кто тащит меня по этому коридору к очередному окну?
* * *
Середина семидесятых годов. День Победы. Мы выехали цехом на "Миус-фронт". Есть такой мемориал недалеко от нашего города. Там солдат в Отечественную полегло немеряно.
Поехали семьями - с детьми, внуками. Среди рабочих еще много тех, кто воевал в ту войну. Так что отмечали праздник и как общий и как семейный.
К обелиску подошли всем народом. День стоял солнечный, жаркий, сияющий необыкновенной чистотой дальнобойных пространств. Жаворонки пели.
Наши ветераны без пиджаков, с гвоздиками в руках шли впереди колонны. Скромные были мужики. Пиджаки с регалиями одели только у памятника. Парторг попросил. А им, видно, от этого неудобно стало. Перед теми, кто под плитами лежат.
В толпе, окружившей фронтовиков, повесив коричневый свитерок на руку, - Ванька, мужичок, принятый на работу в цех в конце зимы. Из-за спин наших молодецких выглядывает.
Ему хорошо за сорок. Но по отчеству к нему обычно никто не обращался.
Солидности у Ваньки нет - ни по фактуре, ни по поведению, ни по рангу. Не только мы, горластая цеховая молодежь, но и степенные пожилые станочники относились к нему с иронией.
Был Ванька самым что ни на есть чернорабочим. Таскал тачку, собирал возле станков сиреневую металлическую стружку, то возникая, то опять растворяясь в сером дымчатом воздухе цеховых прилетов. А знаменит за первые два месяца работы стал тем, что в обеденный перерыв бегал через проходную к деду Георгу, словоохотливому армянину, нелегально торгующему домашним вином. К концу смены Ванька светился особенным добродушием.
Митинг получился душевным. Подарки ветеранам вручили. У женщин слезы на глаза наворачивались.
Потом на зеленой траве расстелили скатерти. Разбились на веселые, спаянные предыдущими праздниками компании. Доставали из сумок, кто, чем богат. Уже и первые рюмки зазвенели. Хорошо на свежем воздухе, да в кругу друзей, да с огурчиком соленым, да с лучком зеленым стопку за Победу поднять!
Фронтовики, естественно, все вместе собрались. Мы возле них приземлились - послушать о войне, о жизни той, когда нас и в помине на свете не было.
Ванька, растерянно улыбаясь, оглядывался на мгновенно организовавшиеся компании заводчан. А вокруг - шум, веселье. Детвора солнечными зайчиками мелькает.
- Ванька, айда сюда! - великодушно крикнул кто-то из нас, сидевших на траве возле ветеранов.
Ванька с просветлевшим лицом кинулся к этой, самой почетной компании, на ходу натягивая через голову свитер. Мы грохнули во весь голос.
А фронтовики, поперхнувшись смехом, застыли со стопками в руках - на груди у подбежавшего Вани тяжело колыхались три ордена Славы.
Петрович, бригадир фрезеровщиков, закончивший войну старшим лейтенантом, поднялся. Одернул пиджак. Звякнули медали.
Недоумение постепенно смывает наши ухмылки.
Петрович обернулся к нам:
- Какой он вам Ванька?
Ме-едленно система координат смещается в наших головах.
Голос бригадира ставит все на свои места:
-Иван Палыч! Садись по центру.
* * *
Кто-то тормошит меня:
- Паря, там за холмом санитары раненых собирают. Ты бы к ним прошел.
И еще чей-то голос:
- Да целый он. Воды, наверное, нахлебался.
Голоса съезжают с громкости, уплывают.
На меня смотрит с улыбкой Ванька.
- Вань, а за что ты ордена получил?
- За то, что живым остался, где на верняк помереть мог. Когда третьим награждали, нас после боев двадцать восемь человек вышло. Из всей дивизии.
* * *
С середины августа по вечерам горело небо не от усталого красного солнца - от пожаров, разрывов снарядов и авиабомб - от приближающегося фронта. Тысяча девятьсот сорок первый год от рождества Христова.
Из-под Каховки непрерывно, днем и ночью машинами, подводами под постоянными бомбежками везли через село в тыл раненых.
И земля, действительно, дрожала.
Еще через несколько дней пошли отступающие части Красной армии.
Руки солдат были черны. Серы лица.
На другой стороне Днепра, возле Никополя вместе с отступающими частями прижимались к берегу огромные скопления беженцев. Тысячи людей.
Моста через реку не было. Сердитый военный начальник со шпалами на петлицах, отталкивая от трапа толпу женщин с детьми, стариков, хрипло орал:
- На катерах перебрасывается техника и воинские соединения. Посторонним немедленно покинуть причал!
Солдаты, заполнившие палубу так, что качнулись одной плотной массой, когда катер с трудом оторвался от берега, опускали глаза, чтобы не видеть этого.
Рядом с катером плыли плоты, на них, припав друг к другу, сидели дети и старухи. Женщины и старики плыли рядом, подталкивая плоты к спасительному левому берегу.
И тогда в небе появились самолеты. В нарастающем шуме моторов они снижались над переправой.
- Немцы!
Взрыв на берегу заглушил крик.
В следующее мгновенье Днепр перевернулся, вспенился столбами воды, забился. Разрезаемый ножницами пулеметных очередей, стал страшным, кричащим, багрово-красным.
А когда наступила тишина, по реке плыли разбитые доски, детские игрушки, чемоданы, женские сумочки, размокшие фотографии.
* * *
Стоп! Я здесь. Узнаю место и время.
Тот здоровый матрос на палубе уплывшего катера - это же дед Петро. Вернее, сейчас он никакой не дед, даже наоборот. Моим дедом он станет лет через пятнадцать.
Боже, он же попадет на том берегу в плен. Я это знаю. Мне бабушка рассказывала.
- Назад. Слышишь, дед! - Я ору, реву сорванным голосом, забежав по колено в реку.
И мой крик вливается в какофонию звуков, бушующих вокруг.
* * *
Тревога и страх постепенно пропитывали село, которое отставляли, не отстояв, свои.
Казалось, что ветви яблонь колышутся почти с ощутимой людьми болью. С болью скрипели двери домов. С болью опускалось в колодец ведро. С болью плескалась в нем холоднющая вода, от которой ломило зубы у припавших к ней солдат. Капли пота высыхали на лицах, как русла крохотных рек.
Во двор к Живоглядам зашли двое военных врачей - муж и жена. У него в руках была скрипка в футляре. У нее глаза - с иконы.
Врач попросил хозяйку принять двоих тяжелораненых солдат, которые могли не выдержать дороги. У одного из них была пробита грудь, у другого снарядом оторвало руку. Когда раненых занесли в хату, и хозяйка, тридцатилетняя черноглазая гибкая красавица Анна захлопотала вокруг них, стараясь не задевать бинты с бурыми пятнами засохшей крови, военврач, смущаясь, протянул ей скрипку:
- Возьмите. Она мне очень дорога. Боюсь, не сохраню ее при отступлении. Когда вернемся, тогда и возвратите. А, если не останемся живыми, будет у Вас на память о нас. Офицер раскрыл обтянутый кожей футляр. Скрипка была старой, благородно поблескивавшей красноватым лаком.
Замотав тряпьем, скрипку бережно спрятали на лежанке, где спали дети. Врачи, поблагодарив хозяев, побежали догонять телеги с ранеными.
Осенней ночью сорок второго года, когда больше года село было под немцами, военврач вернулся за скрипкой. Был он худ и изможден. Сидя в темной комнате (свет не зажигали), тихим, бесцветным голосом рассказывал о том, как в сентябре сорок первого госпиталь попал в окружение. Потом был немецкий плен. Гибель жены. Побег из лагеря.
Врач гладил скрипку. В глазах у него стояли слезы. Поблагодарив Анну, солдат ушел. Больше она его никогда не видела.
* * *
Отступили наши части. Военные, уходя, обещали, что на берегах Днепра еще будет сражение. Предупредили сельчан, чтобы запаслись едой на трое суток и жили это время в окопах.
Просидела Анна с детьми и дедом Никифором сутки в схроне, вырытом за колодцем, да только не было битвы. Все глуше становились разряды снарядов, все дальше уходил фронт. Тишина окутала село.
Три дня всматривались в даль селяне - то на восток, то на запад. Дороги были пустынны. Лишь ночами в окна, выходящие в сады, осторожно стучали солдаты, отставшие от частей. Облегченно вздыхали, узнав, что в селе нет немцев.
Их кормили, давали еды на дорогу, выводили за село - в ту сторону, куда ушли отступившие части. Крестили вслед.
Оставленных раненых солдат на семейном совете решили спрятать на чердаке в старой хаты, которая теперь служила сараем. Дежурили возле них по очереди.
* * *
Из-за боев скошенные хлеба остались неубранным - на полях. И душа крестьянская была не на месте.
На четвертый день неопределенности взяла Анна тележку, мешки, цеп для обмолота колосьев и вместе с десятилетней дочерью ушла в поле за зерном. К вечеру прибежала к ним соседка Одарка Кузема:
- Вы тут хлеб молотите, а в село на танках, машинах, мотоциклах немцы заехали
Сразу - шасть в сельсовет. Захватили там секлетаря Ананьева, председателя колхоза
Савченко, а с ними и председателя соседнего колхоза имени Калинина. Всех троих повесили на майдане перед школой. А к председателю сельсовета Малинцу в хату
с автоматами пришли. Тот через горище тикав, так его у дымаря застрелили.
Страх неизвестности, поселившийся в груди у Анны три дня назад, пропитывался черным и густым, как смола, осознанием неизбежности случившегося. Этот ком будет давить на сердце долгие месяцы и годы - день за днем, ночь за ночью, срастаясь с другим, наполненным тревогой и болью о муже, мобилизованном с первых дней войны
Служил он матросом на речном катере, обеспечивая переправу через Днепр. Совсем близко от дома. Анна ходила к нему в Каменку две недели назад, еще до прихода немцев. Да толком и поговорить не успела, только передала свежее белье и немного еды. И помахала вслед уходящему на тот берег катеру хустинкой.