Аннотация: Это не продолжение рассказа "Свадьба". Это первая часть пишущегося романа. Выставляю на ваш суд, друзья. Здесь не будет восхваления армии. Лишь ее субъективная оценка. Но даже на этих страницах вы увидите тонкую по ней ностальгию...
Часть первая.
1.
Когда эта дрянь выходила замуж, я лежал под обстрелом. Она позвонила недели за две и поделилась радостной новостью; а в голосе было столько счастья, что у меня не хватило духу прервать этот ее взрывчатый монолог... А нужно было сбросить вызов, нужно было зашвырнуть телефон в кусты, напиться в этот же вечер и послать ее к чертовой матери! Но вместо этого я глупо улыбался и мямлил: как здорово... поздравляю... а когда свадьба?.. Я словно видел ее воочию в тот момент: рыжие густые волосы непослушно спадали с плеч, она размахивала руками, вся внезапная и увлеченная; и еще хохотали от радости ее глаза... Ни у кого больше не видел таких смеющихся глаз! Мы мило попрощались, она поклялась, что лучшего друга, чем я у нее не было, и нет. И все! Нет, было потом ожидание, вязкое, как моя слюна на последнем километре инженерной разведки: не сплюнешь, обязательно на маскхалате повиснет. Каждое осознанное мгновение было завязано на мобильном телефоне, - вот сейчас он заверещит, затрясется, засветится милой и родной фотографией, а на другом конце страны самый узнаваемый на свете голос скажет, что это все шутка, розыгрыш, что никакой свадьбы нет, что меня любят и ждут...
Только в кино воюют красиво. Командир кричит: "Вперед, пацаны, прорвемся!" И они, конечно же, прорываются. Ну а что им остается делать? Нельзя обманывать ожидания зрителя. Он должен сопереживать и гордиться. Молча скорбеть и яростно проклинать страшных бородатых людей. У нас до черта таких фильмов снято.
Реальный бой противен и страшен. Все кочки кажутся маленькими. Отстреливаешься не глядя, абы куда. И шепчешь про себя спасительную мантру: "Только не меня... Только не меня...". Я даже весь боезапас не расстрелял.
По нам долбили из полуразрушенных зданий по краям дороги, а потом приехали наши БТРы и расстреляли эти дома из КПВТ. Это такой пулемет, только очень большой. Патроны толщиной с два пальца. Деревянные стены были разорваны, как листики испорченной бумаги. Через минуту все было кончено.
А бородатых людей не было. Мы выносили из здания и грузили в "Урал" детей лет по шестнадцать. Я запомнил одного. У него судорогой свело пальцы, и мы тащили его прямо с автоматом, я за ноги, а Немец поддерживая за плечи. Я запомнил его только потому, что в тот момент подумал о ней...
...Машина подъезжает к Загсу. Это не лимузин, но какая-то иномарка. Белая. Обязательно с кольцами. Вера выходит из нее, светлая и воздушная, словно дюймовочка выпархивает из бутона розы, какой-то принц берет ее на руки, а она обнимает его, смеется и что-то нашептывает ему на ухо...
- Давай, Филя, на раз-два-три закидываем.
Я держал труп за ноги, а он мертвыми глазами смотрел прямо на меня... Ничего нет страшнее мертвых глаз. В них можно утонуть и никогда больше не выплыть на поверхность.
- Давай! Раз... Два...
Мы закидываем его в кузов, но автомат цепляется за раскрытый борт и тело падает.
- Твою мать! Уроды безрукие! - это Авдей кричит нам из кузова.
- ...Согласна ли ты, Вера Гвоздикова взять в мужья ...?
- Согласна.
Ни тени сомнения в голосе. Как она прекрасна в этот момент! Я стою незримым свидетелем. Не среди гостей, нет, - в уголке у двери, готовый уйти в любой момент, если меня заметят.
- Объявляю вас мужем и...
- Спиной! Спиной его подавайте!
Вторая попытка оказывается удачной. Тело в кузове. Это не человек уже, это кусок мяса. Мне его ни капли не жалко. Ничегошеньки не шевелится. Таким же куском мог оказаться и я. Мы с ним были на равных. Может быть, это я его убил - стрелял же я в его сторону! Наверняка это я его убил. В тот момент мне очень хотелось, чтобы так оно и было.
Он очень долгий, этот первый законный поцелуй. Родители смотрят и умиляются, гости понимающе перешептываются, а я стою, смотрю и вспоминаю наш с ней первый поцелуй на балконе Дома Вожатых. О, Вера умела целоваться: сладко, нежно, игриво и как бы делая одолжение, так что каждый поцелуй считался наградой, его надо было заслужить, вырвать с боем!.. Но его она целует по-другому: доверчиво, неумело и даже стыдливо. И эта детская робость сказала мне все, чего она сама не посмела произнести.
На шее убитого висел какой-то амулет. Я небрежно сорвал его и жестом мародера сунул в карман.
- На хрена тебе? - спросил Авдей.
- Трофей на память.
- Ну да, уши резать устав запрещает.
Мы весело смеемся. "Урал" трогается, увозя тела убитых детей.
В части нас встречают как героев.
- Молодцы, парни! Так им, этим уродам!
- Двухсотые есть?
- Нет, только Краву зацепило слегка.
- Херня, оклемается! Шрамы красят мужчин.
- Писанины вам до хрена предстоит. Рапорты, объяснительные, - все посекундно.
- Это уж как положено! Только завтра. Сегодня бухать будем.
Мы с Немцем сели в курилке. И вдруг оба поняли, что совершенно не о чем говорить. Во время боя просто не успеваешь все осмыслить. Мысли несутся вереницей, страшно до чертиков, но в то же время понимаешь прекрасно, что если запаникуешь, если страх окажется сильнее тебя - все, крышка! Он - страх - продолжает ухать еще внизу живота, а мозг уже отключается, и тело само принимает решения: перекатывается, вскидывает руки, открывает огонь. А ты как бы со стороны за этим всем наблюдаешь... Но это все там, это когда опасность! Грохот от выстрелов тогда стоял безумный, но не было времени на него реагировать. И только сидя в курилке, треск очередей вдруг обрушился во всей своей первозданности. У Немца затряслись руки, слезы появились из глубины глаз. Он задышал, часто-часто и глубоко.
- Сейчас... Это чего-то накатило... Сейчас все пройдет...
Но слезы не проходили.
- Да что за... Твою мать! Вот ведь... Плачу! Филя, реально плачу! - Он полувсхлипнул - полуусмехнулся.
- Давай водки накатим?
- Давай.
Я бы тоже заплакал, если бы не думал о ней...
Праздник в самом разгаре. Но нет шумихи, нет традиционного тамады, никто не напивается. Гости все интеллигентны, аккуратны и своей внутренней культурой словно подчеркивают ответственность момента. Молодые не пьют совсем. Берегут силы для ночи...
- Друзья, а не кажется ли вам, что грибочки горчат?
- Да, да, горьковаты...
- Горь - ка! Горь - ка! Горь - ка!
Вера и ее муж смущенно встают...
Мы пили одну за одной, но водка не ударяла в голову. Только живее вспоминался бой, в красках и всех подробностях.
- Я взрыв сначала услышал. Вижу - Крава лежит, за голову держится. А потом все началось. Вот ведь. - Немец шумно высморкался. - Пули, блять, реально свистят. Вот свистят ведь... Но я точно помню, что завалил одного. У меня позиция классная была. Рядом с деревом бугорок, так я в эту ложбинку и залег. Пули все в дерево - а я даже целиться спокойно мог. Ну, все как учили! Мушка, там, прицел. Чех высунулся один, я его и снял. Одиночным. Вот ведь, бля... - Он прервался, чтобы накатить еще одну стопку. - А ты мочканул кого?
- Не знаю.
- Как так? Видно ведь. - Немец снова высморкался и обтер пальцы о штанину маскхалата.
- Да вот так. Я не в ложбинке лежал.
- Это я - что? Левый что ли?
- Не вникай.
- Нет, ты объясни мне. Ты, может, предъявить хочешь? - Немец явно злился.
- Леха, чего ты завелся? Я в душе не ебу, попал или нет. В меня стреляли - я отстреливался. Все.
Мы накатили еще по одной. Дрожь отпускала. Все возвращалось на круги своя. Мы вернулись в прежнюю спокойную жизнь живые, а самое главное - прежняя жизнь вернулась в нас.
- Когда все закончилось, я о машине своей подумал. Прикинь!? О машине! - Немец засмеялся, подавился соленым огурцом, замахал руками. А когда откашлялся, продолжил: - Не о маме, там, не о доме. А о машине. Я ее месяц назад купил, когда в отпуск ездил. Ну, ты помнишь...
- Да-да.
- Вот ведь! О машине! Вот если бы меня завалили сейчас - кому бы она досталась?! И так обидно стало!
- Не завалили же.
- Это понятно. Только все равно обидно было. А ты о чем?..
Она обнимает его за плечи, прижимается, льнет всем телом и преданным взглядом смотрит в глаза. Они танцуют. Звучит Михей и Джуманджи "Сука - любовь". Я танцую недалеко от них с подружкой невесты, и порой мы оказываемся настолько близко, что я мог бы коснуться Вериных волос. До меня долетают отрывочные фразы: счастлива... люблю... в моей жизни... Интересно, что она рассказывала ему обо мне? И рассказывала ли вообще?.. У нее ничего не осталось на память от меня. Ничего. Нет, вру! На 8 марта я подарил ей серебряное кольцо с полудрагоценным камнем. Вера сказала спасибо, поцеловала меня, но никогда не надевала это кольцо... При мне - никогда! И теперь точно не наденет: золото с серебром не смотрится.
Музыка заканчивается, но какое-то время они продолжают стоять в обнимку. Наконец, расходятся, он берет ее за руку и выводит в центр банкетного зала.
- Дорогие друзья! Мы все благодарны вам за то, что вы пришли. Но сейчас мы вас покинем. Вы только не расходитесь, пейте, ешьте, отдыхайте. Свадьба продолжается! - голос мягкий, бархатный.
Он накидывает ей на плечи плащ, и они идут по направлению к выходу. Я сажусь за стол. Наливаю себе водки. Опрокидываю залпом.
- Сука! - кричу ей вслед.
Гробовая тишина. Десятки взглядов готовы испепелить, сжечь меня живьем со всеми грехами и потрохами.
- Сука! Сука! Сука!
Она не слышит. Она уже едет в машине.
Я лежал в койке и мечтал провалиться в сон. Отбой был два часа назад, но в душе все переворачивалось с ног на голову. Я мог оказаться в их спальне, мог с мазохистским восторгом наблюдать за сплетением тел, слушать их стоны... Я все это мог! А потом, когда бы все закончилось, с развороченным сердцем затушил бы свечку и заснул.
Я не хотел на это смотреть. Именно поэтому, кому-то суждено в бессилии грызть подушку всю ночь, исходить беззвучным ревом, курить каждые пол часа, кусать пальцы, чтобы они не тянулись к телефону, считать верблюдов, перечитывать письма, а потом сжигать их вместе с фотографиями; а кто-то за тысячу километров отсюда будет трахаться.
Спи спокойно, Верочка. Я не смотрю.
2.
Мои первые дни в армии были похожи на затянувшийся сон. Не из разряда кошмарных - нет, а просто мутный (бывают такие), когда запутался и ничего не можешь понять, а персонажи размыты и обезличены, и меняются, как слайды из диафильма.
Меня призвали в конце ноября, но в действующую часть я попал в первые дни зимы поздно ночью. Уставшие и настороженные, неуклюжие в выданной не по размерам форме, мы - новобранцы - призыв 6-2 - брели по плацу за ответственным офицером, а уже из всех окон казарм высовывались виноградными гроздьями бритые головы.
- Вешайтесь, духи! Вешайтесь, духи!
Казалось, это кричали не люди, а камни домов, турники, площадки и ограды; и в такт им подхватывал те же слова памятник неизвестному солдату, обшарпанный и обгаженный со всех сторон.
- Вешайтесь, духи!
Это кричал сам воздух.
- Вешайтесь...
Слова не пугали. Вселяли легкую тревогу, но страха не было. Просто границы реальности еще не окрепли. Действительность предстала передо мной каркасом без несущих балок. Еще несколько минут назад, там, за оградой был совсем другой мир, правила и законы которого я знал в совершенстве. Но вот закрылись ворота - и этот мир перестал существовать. Возник новый, непривычный и неизвестный. Законы нового мира я еще не знал, поэтому в слепоте своей пытался примерить к нему законы старые и всем известные. Но авантюра не удавалась, и даже за попытку никто спасибо не сказал! Реальность с ходу отрыгнула слабые потуги на компромисс. Повисите пока в безвременье. А еще лучше...
- Вешайтесь, духи!
Размещение. Баня. Вода чуть теплая - и это первый закон новой реальности. Полубогами кажутся бравые молодые парни, спокойно распределяющие кровати между новичками. Это армия? Она действительно такая?
Следующий день не избавил меня от ощущения сна. Нам под запись диктовали правила уставов, учили азам строевой подготовки. Каждому определили порядковый номер, тумбочку, кровать, велели проклеймить форму и нашить бирки с фамилией на китель, шапку, варежки и бушлат. Нас учили, как правильно заправлять кровать и набивать кантик, как пришивать подворотничок; объясняли, что полотенце должно висеть на душке кровати у изголовья, на расстоянии двух пальцев от края. Нам показывали, как правильно наматывать портянки, как выравнивать полосы на одеялах, растянув по всему периметру кроватей белую нитку... И все это казалось естественным и правильным. Никто никого не бил. Покрикивали - да, иногда обносили матом, но это же не самое страшное в жизни! Ерунда, можно и потерпеть.
С этого "потерпеть" все и начиналось. И я не замечал, как час за часом, день за днем нас, взрослых по сути людей, загоняют в рамки нашкодившего ребенка, которому постоянно приходится оправдываться. Почему не брит? Почему подшива не постирана? Почему нет иголки под закладкой головного убора? Что у тебя в карманах? А где твои тетради и ручки? Ах, ты еще и в туалете покурил! Ну не падла ты после этого?!
Новые законы и правила вытесняли из сознания старые. Существовать бок о бок им было просто невозможно: опять же - контраст, опять же - противоположность! Менялись законы - менялось отношение к действительности, манера поведения. И только в редкие минуты спокойствия нападала беспричинная тоска, и рвалось из глубины человеческого существа: я не такой! освободите меня!
Дисциплина, порядок и устав, самоконтроль и беспрекословное подчинение - да! Это армия! Но в непогрешимость и правильность этой модели мешал поверить ряд незначительных с виду изъянов.
Как первое - разница положений. Определенные привилегии для одних и отсутствие таковых для всей остальной массы. Большей частью, привилегии носили бытовой характер: мытье полов, уборка территории, порции в столовой, курение в туалете, толщина подворотничков, право пить чай в расположении роты... И еще много другого, с виду незначительного, неброского. Но наслоение этих мелочей надрывало действительность - и образовывалась пропасть между молодыми и старослужащими. И в какой-то момент меня поразила пришедшая в голову мысль. Я как сейчас помню, сидел в туалете в позе лебедя, страдал животом и вдруг подумал: "Дедовщины-то не существует!". Все то, что называется дедовщиной - следствие разности армейского опыта. И это - второй закон. И ничего не изменить в этой системе, поскольку в нее начинает вплетаться человеческий фактор.
Настал, наконец, момент, когда отголоском далекого прошлого вспомнилось: "Вешайтесь, духи!". Прошел месяц, и это было воспоминанием из другого мира, из другой жизни. Это было началом ее конца.
А еще есть понятие безграничной власти. Хорошо помню один момент. Я спал. Не помню, что именно снилось, но что-то хорошее: то ли мама, то ли Вера... А разбудил меня удар под дых.
- Что, сука, спать полюбил?
Я согнулся в кровати и тут же получил второй удар по лицу, но уже беззлобный, несильный, а так, для проформы, чтобы проснулся быстрей.
Рота лихорадочно выстраивалась на взлетке по форме "раз" - кальсоны и тапочки, и в одно мгновение я вобрал в себя общее беспокойство и суету.
Орал старший прапорщик Фарзуллаев:
- Гнойники! Пидарасы вонючие! Я вам всем пробки в жопу заткну, чтобы пердеть разучились.
И уже обращаясь к дневальным:
- Открыть форточки!
В казарме действительно стоял душок, но это естественно, когда семьдесят здоровых парней поужинали подтухшей капустой и спят под одной крышей. Сержанты ходили злее собак - им в очередной раз не дали поспать. Мы заспанными глазами глядели на мир, но ничего хорошего не видели: весь он в своей неохватной широте, от Новой Земли до Антарктиды, от улыбки ребенка, до поцелуя любимой сосредоточился в переносице старшего прапорщика; мир не хотел принимать свои прежние размеры, пока мы не искупим свою вину.
Старшина еще поорал и лег спать, а рота провела остаток ночи в упоре лежа. Прошел всего месяц с момент призыва. Мы уже приняли присягу, прошли курс молодого бойца. Мы уже перестали быть гражданскими людьми. Новый порядок вещей уже вытеснил былые привычки. А самое главное - мы уже начинали верить в правильность такого порядка. И то, что он противоречит всем законам этики, человечности и морали ничуть не смущало. Мы по капли выдавливали из себя свободных людей и превращались в машины для исполнения приказов.
Все то, что поначалу казалось затянувшимся сном, медленно, но верно оформлялось в реальность. В этом не было нашей вины; в этом не было нашей заслуги. Законы времени и обстановки незаметно делали свое дело, и сном уже стала казаться моя прошлая жизнь. Я грезил о ней ежесекундно, как о потерянном рае, но сама возможность вернуться в прошлое отодвинулась за горизонт доступных пределов. Оставалось жить и мечтать, заглатывая временами подступающие слезы.
Я начал привыкать и к форме, и к еде, и к распорядку дня. Все оправдывалось одним простым словом - армия. Дома от него веяло романтикой мужского дела. Реальность оказалась прозаичнее.
Каждая мелочь имела свое название и место, и упорядоченность всего и вся отменяла любые проявления свободной воли. На каждое человеческое желание существовало правило, закрепленное уставами. Армейская машина не останавливалась ни на секунду, мчала вперед, громыхая колесами приказов, распоряжений и директив, готовая без жалости сбить любого, кто встанет у нее на пути.
Форма и бритая голова - всего две составляющие, чтобы обезличить человека, лишить его свободной воли. И все становятся похожи друг на друга, как две капли болотной воды. Ластиком формы с нас стерли былые заслуги, ум, возраст - и с чистыми душами мы предстали перед волчьим взором старослужащих, чтобы заново определить для себя место в этой стае. Не верилось, что когда-то они были такими же, как и мы. Этого просто не могло быть. Их призвали сразу же вот таких вот: уверенных в себе, жестоких, равнодушных и сильных.
Забудь о прошлом и живи настоящим, и доказывай в этом настоящем, что ты чего-то стоишь, что ты не тряпка и готов соответствовать... Чему? Да все тому же волчьему быту. А если ты другой, непохожий - терпи и смиряйся; или ломай свое существо, выравнивай звучание души в унисон с общим воем.
3.
В один из последних вечеров перед призывом в армию, мы с Верой были на Юркиной свадьбе. Море вина, богатый стол в ресторане... Мы искренне веселились, и казалось, что момент расставания уплыл в необозримые дали; а вечер расплескивал счастье полными горстями: мы подставляли улыбающиеся лица, держались за руки и украдкой целовались.
Помнится один случай. Невеста поворачивается спиной к гостям, бросает через голову букет, и этот маленький цветной комочек летит в Верину сторону, точно ей в руки. И вдруг откуда-то со стороны, сбоку - перст судьбы, насмешка богов - вылетают напряженные озлобленные руки, вгрызаются в бутон красного тюльпана и судорожно тянут букет на себя. Заминка, неловкая пауза. Две девушки стоят напротив друг друга и держат букет, который из символа будущего счастья в одно мгновение превратился в соцветие истерзанных лепестков. Но пауза длится недолго. Вера в силу врожденной интеллигентности разжимает ладони, опускает глаза. Взгляд, еще минуту назад такой искристый, по-детски счастливый, - потухает.
Но торжество продолжается, и снова танцы, вино, тосты... Поздно вечером мы приезжаем домой, распиваем бутылку "Саперави" с горьким шоколадом, устраиваем эротическую фотосессию и до потери сил занимаемся любовью.
- Ты будешь мне изменять?
- Конечно! - она заразительно смеется.
- Ты с ума сошла? - я принимаю угрожающую позу. - Молилась ли ты на ночь, Дездемона?
- О да, мой господин! - снова взрыв заразительного смеха. Я уже говорил, что она одна на всем свете может так смеяться?
- Вера, я серьезно!
- Глупый, ну зачем ты задаешь такие вопросы... Откуда я знаю?
- Ты неделю назад вообще пожениться предлагала.
- И сейчас предлагаю. Но это из другой области.
- Какой еще области! Есть ты, есть я, мы любим друг друга. Откуда взяться измене?
- Я ненавижу лгать, - ни тебе, ни себе самой. Год - это слишком большой срок, чтобы чего-то загадывать и, тем более, что-то обещать. Я не хочу тебе изменять! Чувствуешь разницу? Но не хочу сейчас, в этот день и в эту секунду. Если бы я с легкостью могла сказать: да, милый, обещаю хранить тебе верность, сама бы завела на этот год любовника, или даже двух, перед твоим возвращением рассталась с ними и с невинными глазами вышла тебя встречать на перрон с букетом цветов... Если бы я все это могла, разве ты смог бы меня полюбить?
Она всегда умела находить нужные фразы. Спорить с ней было бесполезно, все равно, что объяснять кошке как правильно есть сметану. С умным видом выслушает, но лакать будет по-своему.
- Нет, не смог бы.
Она прижимается щекой к моему плечу.
- Я правда не хочу тебе изменять. Но я очень боюсь, что пообещаю тебе то, чего не смогу выполнить.
Эта невозможная честность наших отношений пугала и волновала одновременно. Каждый день просыпаешься с ощущением того, что хрупкий мир может быть разрушен: вот возьмет она в руки увесистый булыжник и зашвырнет с размаху. Стеклянная стена всхлипнет, изойдется трещинами и рассыплется на множество мелких осколков. А мне останется только стоять возле этой кучи битого стекла, и остервенело размышлять: идти ли строить себе новый мир или склеивать по кусочкам этот.
- Ты можешь мне обещать, что не будешь изменять ради банального секса? Тупо - из похоти и желания?
Она закрывает глаза и отворачивается к стенке. Натужно скрипят пружины в стареньком диване.
- Нет. Этого я тоже не могу обещать.
Долгое время мы просто молчим. Наконец, она медленно поворачивается ко мне, нежно обнимает и шепчет в самое ухо:
- Я могу обещать тебе только одно! Что бы ни сучилось - я тебя дождусь! Буду ждать все эти месяцы и времена года! Клянусь тебе!
4.
Присяга не оставила в моем сердце никакого следа. Помню только, что было очень холодно. Нас вывели на плац в тридцатиградусный мороз, поставили по стойке смирно, и началась клоунада. Каждый по очереди подходил к командиру роты, тарабанил заранее заученный текст, судорожно сжимая автомат, ставил закорючку в ведомости о принятии присяги и возвращался в строй - считать ворон, мерзнуть и мечтать о теплой казарме. Я пытался найти хоть какой-то смысл во всем происходящем, отыскать зерно, ради которого стоило три часа торчать на морозе, ежесекундно поджимать пальцы ног, пытаясь разогнать остановившую свой ход кровь... Тщетно! Его отыскал Слава Галактионов, стоявший рядом.
- Ко мне сегодня предки приехали. Пойду в "увал". Поскорее бы здесь все...
Увольнение! Это слово мы произносили полушепотом, не смея прикоснуться к его великому таинству. И как прошлое, как гражданская наша жизнь, - увольнение было из разряда сказочного, фантастического. А значит - запретного. Сержанты ходили в увольнение раз в несколько месяцев. Курсантов, то есть нас, отпускали лишь в случае приезда родителей. Это был закон. Ко мне в день присяги никто не приехал. Как и ко многим другим ребятам. Мы остались в роте смотреть скучный боевик и кусать локти, жгуче завидуя немногим счастливчикам.
Пришедшие на следующий день, они снисходительно рассказывали байки о своих подвигах, перевирая, верно, с три короба, но даже эта заведомая ложь отдавалась в моей душе райской музыкой. И снова отголоски зависти и тоски; и снова вопрос: почему не я? ну почему? А ответов, как всегда, нет.
Курсанты учебной части. "Чекисты". "Духи". Нашего прибытия ждали, но никто нам не был рад. И внутренний мир наш был никому не интересен. Так относятся к кухонной посуде: моют, выстраивают ровными аккуратными рядами на полке, но по ленивому настроению ее можно оставить неуклюжей горой в раковине, а под горячую руку и разбить не жалко.
По-особому вели себя дагестанцы. Они приехали последней командой уже после присяги, и совсем не казались спустившимися с гор дикарями. Высокие, крепкие, гордые - один их вид внушал невольное уважение. У всех купленное высшее образование и гипертрофированное чувство собственного достоинства. Дети гор, решившие повзрослеть. При малейшей попытке нарушить их принципы, убрать их в глубину существа, высвечивалась звериная часть их непростой породы. Они били сильно и без раздумий, не взирая на звания и положения. Держались всегда вместе, одной семьей. В этом единстве и была их сила. Сержанты знали это - и не трогали.
Они быстро успели изучить армейскую иерархию, выявили сильных и слабых, возможные привилегии, обязанности и наказания. Так же быстро они усвоили, что "западло" ходить в наряды, убираться в расположении роты и заправлять за собой кровати; их звериная натура отвоевала право курить в туалете и носить носки вместо портянок, иметь сотовый телефон и хранить продукты в тумбочке. И словно в отместку за шаткое положение своего народа, они сели на шею младшему призыву. Самых слабых и забитых заставляли стирать свою форму, отбирали деньги и посылки, отправляли гонцами за сигаретами. Из всех человеческих качеств дагестанцы уважали только силу, не видя никого вокруг, кто был бы сильнее их самих. Сержантам было проще договориться с ними, заручившись помощью в поддержании порядка и дисциплины. Те же взамен получали положение неприкасаемых. Вкус силы и власти порождает вседозволенность, и этому пороку они были подвержены поголовно. Сам ритм жизни шел им навстречу - этот фантастически рваный армейский ритм. Он поражал и подчинял. Каждый день как две капли воды был похож на предыдущий. Но неизбежность общего распорядка надрывалась нестройностью человеческих положений. В рамки уставов не вмещались глаголы "шарить", "шуршать", "мочить", "гаситься", "суетить". Неопределенность их формы только подчеркивала четкость семантической структуры каждого действия. А в устах сержанта эта структура расслаивалась на два смысла: в зависимости от интонации, можно было "выхватить" или "упасть на очки". Нестройность этого ритма гипнотизировала - и вот уже зачарованные кролики вместо людей бегали по утрам на зарядке, убирали снег, выкладывая его ровными кубиками, мыли полы и матом рассуждали о периодах взросления и мужском характере.
На беспредел дагестанцев можно закрывать глаза только до тех пор, пока это не касается лично тебя. Дьявольская особенность их поведения в армии в том, что им мало иметь в подчинении прослойку из слабовольных солдат. Их силу должен прочувствовать каждый: нутром, почками и печенкой; чтобы исключить даже возможность какого-либо протеста. Чтобы ты, червяк, осознал раз и навсегда, кто в расположении хозяин; видел их откровенную неприязнь к русским и укреплял ее своим безвольным поведением. А дальше - как карта ляжет: либо со страхом смотреть, как издеваются над другими, либо взвалить на себя эту ношу унижений. Кавказ - дело тонкое.
5.
Это была не драка, а бойня. Так волков загоняют за флажки, чтобы потом жестоко и хладнокровно расстрелять: без эмоций, с сознанием собственной правоты. Нас было четверо: я, Пашка Зотов, Слава Галактионов и Никита Совко. Четыре человека из всей роты, кто отказался заправлять дагестанцам кровати, бегать за сигаретами, заваривать чай в комнате досуга, стирать форму. Им было плевать на нас с высокой колокольни - шестьдесят шесть бойцов безропотно выполняли любую их прихоть. Но тут дело в принципе: русский не должен открыто перечить кавказцу.
Я никогда не заправлял кровати сержантам. Процесс уборки казармы утром носил коллективный характер, и всегда находились люди, которые, заправив свою кровать, направлялись к сержантской. Я никогда не бегал им за сигаретами, не стирал им носки и форму - просто ко мне ни разу не обращались с подобным унизительным поручением. Наверное, это читалось во взгляде - заведомый отказ. Я не наглел, исправно ходил в наряды в свою очередь, подчинялся уставам - и меня оставили в покое. Сержант - это не звание. Сержант - это образ жизни и уклад характера. Поддержание порядка и дисциплины во взводе - вот основная его задача. И он не пойдет на конфликт, если будет хоть на мгновение сомневаться в исполнении своего приказа. Другое дело - сыны гор.
Сначала мне угрожали.
- Ты чо, ишак! Самый умный?
- Нет.
- Я тебя на куски порву. Будешь кровью харкать. - В слове "харкать" ударение на первом слоге. Так внушительней звучит.
Надо молчать, но не отводить взгляд. Эти взрослеющие зверята мастера расставлять словесные ловушки, цель которых - заставить тебя признать свою неправоту, а затем оправдываться. Это гиблое дело. Дискуссии им доступны только с позиций собственной силы и власти.
- Ты чо? В жопу воды набрал? Быстро, блядь, за сигаретами!
Очень важно почувствовать момент, когда и дальше отмалчиваться - что в пропасть падать. Когда стержень внутри тебя уже подточен и вот-вот готов сломаться...
Я не отвожу взгляда, одним движением срываю металлическую душку с кровати. И что-то в самом воздухе меняется. Круглая железная трубка с загнутыми концами в моих руках уже становится символом, шагом, после которого пути назад не бывает. Молчат дагестанцы. Молчит рота. Нервничают сержанты. В этом маленьком сражении кавказцы уже проиграли. Драка с любым для меня исходом сотрет лоск с их авторитета. Все семьдесят душ разом увидят, что, черт возьми, можно им не подчиняться, можно вступить в драку и хотя бы одному разбить лицо, сломать нос. И не останется от них ничего всесильного, если драка окажется именно дракой, а не избиением.
Звери чувствуют это и переводят все в шутку:
- Э-э-э! Какой грозный! Настоящий джигит! - и громко смеются.
Подавить волю можно не только силой, но и убеждением. Тебя подзывают, усаживают рядом, обнимают по-братски. Очень важен физический контакт, но такой, который создает видимость дружеского и непринужденного, но полностью разрушает твое личное пространство.
- Ты пойми, это не наезд. Та-а-ак, проверяли тебя! А ты молодцом, настоящий мужчина, же есть. Все вокруг - это быдло, шавки. Слабый мужчина - не мужчина, он должен в говне сидеть. Вот я - Салим Каримов. Я - аварец. У нас так принято: оскорбили тебя - бей! Пусть убьют, но не сломают. Сказали тебе: мой полы. Да пошли его на хер! Или сразу бей! У меня много друзей, братьев и сестер много. Но женщина - это женщина. Ее удел дом, кухня и дети. А мужчина - он хозяин! Он все может. Если мой брат возьмет в руки тряпку и полы начнет мыть - я первый его зарежу. Чтобы род наш не позорил. Чтобы люди не сказали: посмотрите, брат Салима Керимова полы моет, а он ни-ичего не делает. Так может он сам тряпка, же есть? Позор всем Каримовым!
Вот ты молодец! Ты мне теперь как брат! Мамой клянусь! Приедешь ко мне в Хасавюрт - все тебе будет! Никто не тронет. Скажешь только, я Салима Керимова брат - везде тебе дорога! А стол какой накроем - э-э-э-э! Отец барана зарежет, мама хинкал сделает. Ты такой хинкал ни-игде не попробуешь. Я брату скажу: сходи, купи водки. Он сходит, купит. Посидим вместе, выпьем, как мужчины поговорим. А если захочешь - женим тебя! Настоящую красавицу тебе найдем! А?
Теперь ты мне как брат, я тебе как брат. Нам делить нечего. И бояться друг друга нечего. Ведь братья, же есть, выручать друг друга должны. Как считаешь?
- Ну, должны!
- Э-э-э! Ты без ну скажи: должны или нет?
- Должны.
- Выручи по-братски! Одолжи сто рублей. Сигарет нет, чая нет - совсем пустой. А мне на днях подгон друзья сделают - сразу отдам.
Подвох здесь тонкий. Не сразу можно разобрать. Ему не нужны мои деньги. Он не считает и никогда не считал меня своим братом. Он знает, что и я никогда не буду испытывать к нему братских чувств. Вся эта пафосная речь - дутый мыльный пузырь, имеющий лишь одну цель: внушить мысль, что от тебя отстали, ты теперь для них свой и трогать тебя никто больше не собирается. Но на самом деле ему нужен мой отказ, моя ложь: извини, мол, я бы рад, но нет сейчас денег. Если я так отвечу, то моментально попаду на крючок. Ближайший выход к магазину довершит начатое: "Ты же говорил нет денег! Ты мне соврал? Ты брату соврал? Да ты теперь по-жизни мне должен!". По всем волчьим понятиям, которые заведены в армейском коллективе, он будет прав. И можно будет метелить меня толпой. И даже если я буду отбиваться как черт - никто не поможет. Никто не будет на моей стороне. Это заведомое поражение.
- Я не дам денег.
- Почему, да? Ты брату отказываешь?
- Ты мне не брат.
Встаю и ухожу. И только в спину летит:
- Пиздец тебе!
Четыре человека из всей роты отказались подчиниться. В один из дней нас спровоцировали в курилке и начали избивать. Со стороны все честно: четыре на четыре. Но только каждый из них мог нас четверых уделать. Это беда славянской нации. Мы вырождаемся физически и морально.
Когда попадают кулаком между глаз - голова звенит. Это действительно так, без красивых слов. Реальность размывается, становится блеклой и потусторонней. Ноги не держат. И очень хочется подогнуть колени и упасть.
Нас обступили плотным кругом, прижали к стене и били руками, ногами, локтями. Один точный сильный удар - и ты уже теряешь ориентацию в пространстве, тебя швыряют из стороны в сторону, как безвольную куклу, пробивая вялые попытки закрыться, увернуться, отойти.
Много говорят и пишут о храбрости волков. Чушь полнейшая! Когда волк понимает, что обречен, в его глазах появляется страх, а из горла вместо грозного рыка вырывается собачий скулеж. Только кошки, загнанные в угол, дерутся яростно и изо всех сил, и даже умирая, готовы когтями расцарапать противнику глаза...
Мы дрались, как кошки. Падали, сплевывали на снег кровавую юшку и снова поднимались, бросаясь безрассудно, бездумно - лишь бы достать, разбить губу или глаз, а там снова упасть не жалко. "Даги" зверели, мы были обречены. Все должны были увидеть наши разбитые лица; увидеть и осознать степень воздаяния. Это такой закон: всегда страшнее видеть последствия драки, нежели драться самому.
Сержанты молча стояли в стороне.
- Салим, ну хватит уже... - это старший сержант Гатаулин подал голос.
- Заткнись, бля! Я сам решу, когда хватит, да!
Они уже тяжело дышали. Уже удары были не такие мощные. Отходили в сторону, окровавленными руками вытирали пот со лба. Мы не должны были вставать. По всем законам мы обязаны были лежать без сил, захлебываясь в собственной крови. Но мы вставали. Медленно, с трудом, поддерживая друг друга, - мы вставали, облокачивались спинами и снова и снова сжимали кулаки. Мы не бросались вперед - не было сил, а главное, не было понимания, зачем нужно бросаться вперед. Вообще никаких мыслей не было. Лица - не лица, а рваные кожаные мячи. Губы толщиной с палец. Заплывшие глаза. И только внутри существа что-то кричало во весь голос: вставай! вставай! пока есть силы - вставай!
Нас снова били, но уже без желания нанести травму, а чтобы просто повалить с ног.
- Лежать, суки! Лежать! Сосите снег!
Мы вставали.
- Я убью тебя! Сейчас убью! Ты понимаешь, тварь? Ты это понимаешь?
Мы снова вставали.
Мы не могли дать им отпор, физически не могли, но в этом движении вверх, в этом подъеме была наша свобода, которую никому не отнять. Если остаться лежать - они победят. И всегда уже будут побеждать. И мы будем бегать за сигаретами, стирать носки и
чистить им обувь - все будем делать. Поэтому надо встать через не могу, преодолев закон всемирного тяготения. Встать самому и помочь встать другу. И стоять, пока есть силы.
- Лежи, сука, ну, пожалуйста, только лежи...
Мы ворочались в снегу, скользили коленями - и вставали!
- Пиздец какой-то! Салим, я сейчас ротного позову, отвечаю! - Гатаулина всего трясло.
Мы стояли, шатаясь, поддерживая друг друга спинами, чтобы не упасть, готовые встретить удар и снова подниматься. "Даги" тяжело дышали. Рота, как всегда, молча стояла в стороне.
- Ну что? - прошепелявил Пашка Зотов разбитыми губами, - Все? Меня баба моя на гражданке сильнее гладит.
И курилка взорвалась от смеха. Шестьдесят шесть человек затряслись от дикого уничижительного хохота, который разрывал все правила, законы и возвращал стоявшим в стороне человеческое лицо. В этом хохоте был их протест, была их маленькая победа. Я их не сужу. Да ничего и не изменилось для них после этого случая: так же стирали форму, заправляли кровати. Но на короткую минуту, пока ходила грудь ходуном, а из глаз текли задорные слезы, я думаю, они чувствовали себя свободными людьми: вне армии, вне дедовщины. Просто людьми, у которых есть свои мысли и свои чувства. И которые имеют право на смех.
Этот хохот провел черту, которую дагестанцам было уже не переступить. Они молча ушли в расположение роты. А нас, избитых, но устоявших, аккуратно взяли под руки и бережно, как новорожденных детей, довели до кровати.
Тогда мне казалось, что мы все сделали правильно. Выстояли. Победили. Только эта победа стоила мне отбитых почек. Пашке выбили два зуба. Славку комиссовали с разрывом селезенки. Никита обошелся без внутренних травм. И на всех нас было жалко смотреть.
Сейчас я оцениваю это по-другому. Можно называть это опытом, мудростью, сменой жизненных приоритетов - как угодно. Дело не в почках и не в зубах. Сейчас мне кажется, что я смог бы избежать драки и остаться самим собой. Просто по-человечески все объяснить, найти общий язык, достучаться. Возможно, это просто говорит во мне другой человек. Он забыл или никогда не знал армейской действительности, когда каждый день надо драться за место под солнцем. Но, скорее всего, другое: этот человек страстно хочет изменить армейскую действительность. Хотя бы на гран. Хотя бы на этих страницах. Хотя бы в масштабах собственной памяти.
Нас на две недели положили в больницу. Понаехали комиссии, начались допросы, рапорты, включился комитет солдатских матерей.
- Ну, вас же избили до полусмерти! А ты их покрываешь! Я даже знаю кто - только подпиши показания. И мы их в дисбате закроем. Такое пятно на всю часть! Это же подонки! После учебки их отправят в линейную часть, что они там будут с молодыми вытворять? Ты подумал? Да и тебя после больницы они в покое не оставят.
- Я упал с кровати.
- Встать, солдат! Ты что, мля, над офицером издеваться будешь? Да я тебя самого в дисбате закрою.
Я не верю в армейские понятия о чести: нельзя "стучать" и "закладывать", доносить, жаловаться... Эти псевдо мужские законы придумали, чтобы не портить показатели армейской дисциплины. Когда один человек пользуется служебным положением или физическим превосходством, чтобы унижать другого - в этом нет доблести, и выход только один: доложить выше по инстанции. Все это я прекрасно понимаю. Но какая-то часть внутри меня противится так поступить. Если я напишу заявление на дагестанцев, я предам этим Пашку, Славку и Никиту. Я сожгу в небытие мучительные минуты подъема на ноги, развею этот пепел на просторах собственной совести и никогда не смогу смотреть друзьям в глаза. Я уничтожу нашу победу. Я это понимаю. Они это понимают. "Даги" это понимают. И даже допрашивающий меня капитан все прекрасно понимает.
Мы ничего не сказали.
Конфликт решил старший прапорщик Фарзуллаев. Пока мы лежали в больнице, он разобрался с дагестанцами. По одному завел их в каптерку и избил. Больше нас никто не трогал.
Фарзуллаев был прапорщиком до мозга костей. Жестокий, циничный, - он продавал на стороне полагающиеся солдатам сигареты, конфеты, форму, берцы - все, что имело цену и что можно было продать. И внимательно следил, чтобы солдат боялся двух вещей: его и устав. Дагестанцев он избил потому, что те перешли все возможные границы и пределы.
После возвращения в строй, он не изменил к нам своего отношения: так же орал, выгонял на зарядку и на уборку территории. Словно не было происшествия, как будто не ходили мы в героях. Только в самый первый день, когда я, Пашка и Никита вернулись в роту, отвел нас в каптерку и спросил:
- К тебе приезжали родители?
- Нет.
- А к тебе?
- Нет.
- К тебе?
- Нет.
Потом он долго смотрел на нас: внимательно, на каждого по отдельности, пытаясь изучить, понять, что же такого он в нас проглядел с самого начала. Глаза черные, острые. Взгляд пронзительный, в самое нутро. Долго смотрел и, наконец, произнес:
- Хорошо. Свободны.
На следующий день мы втроем ушли в увольнение.
6.
Закат разлил по небу красную гуашь. Безветрие. И мы сидели рядом. И этот вот вневременной коллаж на прочность провеяли теплым взглядом.
Два с половиной года продолжались наши с Верой странные отношения. Ссоры, скандалы, нежные примирения, расставания, кисло - сладкая необходимость которых подтверждалась сказочностью новых встреч. Как - будто разрыв был нам необходим лишь затем, чтобы понять невозможность существования друг без друга. И все искренне! Все по-настоящему!
Самым ярким эпизодом мне запомнился наш поход в Карелию.
Мы сидели на краю обрыва. Внизу, в туманной синеве дремала озерная гладь. А за озером, насколько хватало глаз, раскинулись горбатым полотном немые леса. И были они полны такой тишины, такого умиротворения в спускавшихся сумерках, что казалось святотатством допустить малейшую суету в собственные мысли.
- Ты знаешь, когда мы только познакомились, я фантазировала перед сном, что ты моряк. Сильный, крепкий, смело идущий навстречу штормам. Ты бы уходил на несколько месяцев в поход, а я бы ждала тебя на берегу. Скорее всего, гуляла бы на стороне время от времени, но зато когда бы ты возвращался... М-м-м... - Она мечтательно закрыла глаза.
- Вот только не надо все списывать на изначальную греховность вашей сестры.
Мы снова смеемся.
- Почему в твою голову никак не удается вбить, что невозможно всю жизнь иметь только одного сексуального партнера. Моногамия заложена в нас природой. Это как дышать, как пить воду. Это жизнь. А измена - это категория более высоко порядка: что-то внутреннее, духовное, когда ты сердечные струны в самом себе обрываешь, когда за содеянное тебя гложет стыд и раскаяние. Это выше секса.
- Значит, если ты переспишь с другим, тебе не будет стыдно?
- Нет. И эти же требования я применяю к себе. Хоть раз я упрекнула тебя за Ольгу?
- На тот момент мы расстались.
- И ты перестал меня любить?
- Нет.
- Получается, в глубине души ты все равно мне изменил. Так? Где же логика?
- Существуют истины вне логики.
- Вот только не надо прикрываться теософскими аксиомами. Когда ты несколько месяцев меня добивался, думал ли о том, сплю я с кем-нибудь в это время или нет?
- Да, думал. Но это нечестный пример. На тот момент мы еще не сказали друг другу главных слов.
- А хочешь, я тебе скажу?
- Нет, не хочу.
- Я спала с Матвеевым. И это главные слова.
Что-то неприятное скрипнуло в сердце.
- Сейчас это не имеет уже никакого значения.
- Верно, сейчас не имеет. А если бы ты тогда об этом узнал? Что-нибудь бы изменилось?
- Возможно.
- Ничего бы не изменилось. И только это по настоящему ценно. Не надо делать из меня гулящую девку.
Вера вдруг заговорила взволнованно, жарко, с силой.
- Я живу этим мгновением, дышу сейчас этим воздухом, понимаешь? Сейчас вечер, мы сидим на скале, под нами красивейшее из озер, которое я когда-либо видела. И мне хорошо и умиротворенно; и не хочется ничего менять. Но если через час пойдет ливень, мы заберемся в палатку, и уже не будет перед глазами этой красоты, а только брезентовые стены. Поэтому имеет значение только то, что происходит сейчас, в этот миг. Он единственный и неповторимый, и подобного больше не будет.
С начала наших официальных отношений (терпеть не могу это слово) я тебе не изменяла. И ты это знаешь. Но не потому что дала обет верности на всю жизнь. Просто мне хорошо с тобой, как ни с кем другим. Сейчас хорошо. В это мгновение. И нашей любовью мы делаем это мгновение бесценным. Но ни я, ни ты, ни один человек на свете не может ручаться за всю свою жизнь, каким бы чудесным и волшебным ни казалось ему настоящее. А клятвы в верности и вечной любви разрушают счастье; они развращают, приучают к мысли, что счастье - это то, что уже лежит в кармане, лежит сейчас, и будет лежать всю жизнь. И оно тут же обесценивается. И сразу же испаряется любовь, уходит, как будто ее и не было. И два человека, столь нежно любившие друг друга раньше, вдруг понимают, что потерпели полное фиаско. Родниковая вода кажется нам безвкусной, если она всегда под рукой. Чего проще, подставил кружку, и пей сколько влезет. Но если человек умирает от жажды, для него и ржавая вода из-под крана будет слаще всего на свете. Так и любовь! Так и счастье! Привычка к ним смерти подобна.
Я подошел к костру, присел, раздул угли. Щеки костра затрещали, зашипели влажные поленья.
- Ты смешиваешь понятия. Мы говорили о постели, а не о любви; об изменах, а не о счастье.
- А к ним применимы те же законы. И я не отделяю одно от другого. Если секс для тебя станет привычкой, только потому, что он всегда под рукой, я это сразу почувствую, я перестану получать удовольствие. Это как болезнь, как вирус. И чтобы не заразиться от тебя этой привычкой, я начну изменять. И не будет в этом ни крохи моей вины. Я просто хочу жить полной и насыщенной жизнью во всех ее проявлениях; чтобы каждая наша близость была маленькой победой в бесконечном любовном сражении. Как тогда, в первый раз, на горе Барабанщиков. Ты помнишь?
- Конечно, помню! - я улыбнулся.
- И пусть для нас это станет образцом сексуальной свободы и счастья. Когда нет границ и можно все, что доставляет нам удовольствие.
Вера улыбнулась в ответ и сразу же, без пауз продолжила:
- Идиотские законы выпестованы обществом. Мы привыкли считать, что измена - это что-то ужасное и позорное, ее надо скрывать и молчать о ней, раскаиваясь, наивно обещая себе, что это последний раз... ну, почти последний... Я тебе сразу сказала, что ничего не буду скрывать...