Okopka.ru Окопная проза
Филиппов Дмитрий Сергеевич
Я - русский

[Регистрация] [Обсуждения] [Новинки] [English] [Помощь] [Найти] [Построения] [Рекламодателю] [Контакты]
Оценка: 5.10*22  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Это мой дебютный роман. Писался чуть больше года. За это время шквал событий изменил мир, но смыслы, проговоренные в романе, как мне кажется, не потеряли своей актуальности. Это текст о русском человеке, о Родине, о том, во что превратилась страна за последние двадцать пять лет и о пронзительной любви к этой Богом нам данной земле.


  

Я - русский

(роман)

  

...Так что нам делать, как нам петь, как не ради пустой руки?
А если нам не петь, то сгореть в пустоте;
А петь и не допеть -- то за мной придут орлики;
С белыми глазами, да по мутной воде.
Только пусть они идут -- я и сам птица черная,
Смотри, мне некуда бежать: еще метр -- и льды;
Так я прикрою вас, а вы меня, волки да вороны,
Чтобы кто-нибудь дошел до чистой звезды...

Борис Гребенщиков "Волки и вороны"

  

Пролог

   Этот текст я отыскал в бескрайних просторах рунета на одном литературном сайте. Знаете, сеть пестрит площадками для непризнанных гениев. Их никто не читает, но они все равно загружают свои творения, комментируют друг друга и страшно этим гордятся, упиваясь собственной непризнанностью. Но с этим текстом вышло иначе. Он зацепил меня так, как давно не цеплял ни один роман. Когда держишь в длинной памяти две-три тысячи последних прочитанных книг, тебя уже трудно удивить слогом или сюжетом. И каждое такое удивление воспринимается как открытие. Новые Гоголи, конечно, не рождаются. Рождаются другие.
   Я публикую его под своим именем, потому что художественно и стилистически обработал материал, и еще потому, что автору плевать, под каким именем публиковать роман. Плевать, опубликуют ли его вообще. Но рукописи не горят.
   Я заранее извиняюсь перед всеми, чьи национальные чувства будут задеты. Никакую рознь ни я, ни (я уверен) автор разжигать не хотели. Просто в этом тексте вещи называются своими именами, без сглаживания острых углов. Мы так часто стремимся их сгладить в нашей жизни, что не замечаем, как сглаживаемся сами, наши лица стираются, фразы становятся скучными и усредненными. Глаза тускнеют. Плечи опускаются. И так день за днем, год за годом, из века в век... Нет, мы что-то еще собой представляем в молодости, когда юношеский максимализм не дает нам забыть, что человек - это звучит гордо. Должно звучать, по крайней мере. А потом начинаем сглаживать углы. И нечего пенять на жизнь - это мы такие.
   Речь пойдет о самом недавнем времени. Точнее, об одном годе из жизни. Год как год, ничего особенного, бывают и лучше, и хуже, но почему-то именно в это время оформляется окончательное понимание тухлости и прелости всех процессов, что происходят в нашей богатой и огромной стране, в людях, ее населяющих, в мире, где страна вольно разлеглась шестой частью света.
   Мне очень нравится один эпизод из жизни замечательного русского писателя Гайто Газданова. Он жил в Париже, эмигрант первой волны. После революции уехал во Францию, и долгое время зарабатывал на жизнь шофером такси. Один раз он отвозил с вокзала клиента, какого-то богача, холодного, холеного, высокомерного. Богачи одинаковы во все времена. Когда Газданов остановился у нужного адреса, клиент приказал ему отнести чемоданы наверх, на пятый этаж. Не попросил, не извинился, просто обратился тоном, не терпящим возражения. Газданов отказал. Клиент искренне оскорбился, назвал писателя хамом и выскочкой.
   - Послушайте, любезный, - обратился писатель к французу, - согласитесь, будет странным, если я попрошу вас поменять колесо на моей машине или заменить свечи в двигателе. Вас разозлит подобная просьба. Так почему вы думаете, что я должен таскать ваши чемоданы на какой бы то ни было этаж?
   Богатый клиент замер с раскрытым ртом. Потом тень догадки мелькнула на его лице.
   - Простите, вы иностранец? - спросил богач.
   - Нет, я француз.
  
  
      -- Детство.
  
   Для начала давайте познакомимся. Меня зовут Андрей Вознесенский, мне тридцать лет, я воинствующий графоман, и мне насрать, что вы думаете по этому поводу. Лет до двадцати я искренне верил в собственную гениальность. Ругал классиков, читал каждому встречному свои стихи, умело играл в трагизм. Потом что-то пошло не так.
   Рембо в семнадцать лет написал "Пьяный корабль", Лермонтов к двадцати шести годам вообще уже все написал. А кому нужен поэт с именем и фамилией Андрей Вознесенский? Это даже не смешно.
   Моя мама была из тех восторженных барышень семидесятых, что ходили на поэтические вечера, выписывали "Новый мир", ругали Советы и сочувствовали диссидентам. "Шестидесятники" были их кумирами, Солженицын - отцом родным, а рыжий Иосиф сводил с ума заунывным чтением своих стихов. Пока не скрылся в тумане эмиграции. Дети "самиздата" с горящим взором. Их пылкие сердца были не приспособлены к жизни. Я уверен, она и за отца-то вышла, купившись на фамилию. А когда родился я, вопрос имени даже не обсуждался. Ох, мамы всех времен и народов, любите своих детей чуть поменьше, не мудрите с именами: расхлебывать-то не вам.
   Когда мне стало понятно, что второй Андрей Вознесенский никому на хер не нужен, я переключился на прозу, тоже, впрочем, типично графоманскую. Все эти словечки (словно, как будто, вдруг, лишь, ибо) никогда не казались мне неприемлемыми. Они и сейчас такими не кажутся. Как будто это что-то меняет. Грубый авангардизм выдувался из меня, как горячий пар из прорвавшейся трубы. С таким противным звуком: бж-ж-ж-ж-ж-з... Я писал по рассказу в день. До сих пор помню один из текстов: престарелый академик Павлов бежит по городу, спасаясь от стаи бродячих собак, добегает до сфинксов у Академии Художеств, те оживают и отгрызают ему голову. Тонны подобной макулатуры скопилось у меня за несколько лет. Слава богу, у меня хватило решимости снести этот хлам на помойку.
   Если говорить в социальном плане, то я - говно, разновидность офисного планктона на государственной службе. Мое государство меня ебет и кормит. Я стараюсь об этом не забывать. А когда забываю, государство перестает меня кормить и только ебет. Это неприятно, согласитесь! Я работаю в педагогическом университете. Должность громкая и пустая: заведующий студенческим отделом. Вы знаете, что это значит? Ни черта вы не знаете, даже представить себе не можете! Я - мальчик для битья. На мне может сорвать злобу любой декан или проректор, или бухгалтер, или экономист планового отдела, или главный инженер. Для того и держат. Но я не жалуюсь, мы сами выбираем свою работу. Редкий случай, когда работа выбирает нас. Это счастье. Я только в книжках о таком читал.
   Ректором у нас Бурдуковский Вячеслав Николаевич, ядерная мразь. На днях отчислил семьдесят человек за опоздание. Семьдесят! Стоял на проходной и отбирал студенческие билеты. Скоро сменку проверять начнет. Царь и Бог. Мы для него - крепостные, челядь. Может уволить за косой взгляд, неосторожное слово. Короче, за тысячу лет ничего в России не поменялось. Так и живем, и еще умудряемся радоваться в отдельные моменты жизни.
   Короче, лет в двадцать я понял, что я не гений. Неприятное открытие, надо сказать. Еще год назад ты писал что-то для вечности, для истории и потомков, веселился, представляя нелегкую работу своих биографов, впадал в экстаз по поводу и без, а потом выясняется, что все это зря. А был ли мальчик?
   Мальчик был, и мальчику стало мучительно больно оттого, что мир не рушится под натиском его стихов. Вот так он ублюдски устроен, этот мир. Катастрофу я отметил недельным запоем и попыткой суицида. Это только на словах звучит внушительно. На деле я потыкал тупым ножом по венам, порезал кожу на руке, испугался и вылез из ванной... Как все это мерзко и мило одновременно. Так по-детски, так по-настоящему. Ей-богу, я до сих пор умиляюсь, вспоминая эту сцену. Я голый и мокрый бреду по квартире, плачу от жалости к самому себе, ладонь в крови, и так хочется любить и ненавидеть этот мир (до сведенных скул, до прокушенных губ), что вместе с рыданием начинаешь давиться от смеха.
   Конечно, открытие это не было внезапным. Я долго терпел отказы "толстых" литературных журналов, ведь гениев редко признают при жизни. Есть такая утешающая мысль. Соломинка утопающему. В нее верится с большей охотой, чем в собственную бездарность. Но с каждым таким отказом на душе становилось все гаже и тоскливее. Как будто играешь в игру по чужим правилам, пытаешься в эти правила вникнуть, разобраться, а потом оказывается, что никаких правил нет, и побеждает тот, кто понял это раньше всех. А потом я наткнулся на стихи Леонида Губанова.
   В обшарпанном и вонючем подъезде, среди надписей быта, восторга и грязной любви было накарябано черным маркером восемь строчек:
  
   И все. Ноябрь залускал грустью,
   И с неба снег загоношил.
   Как будто Бог над тихой Русью
   Затачивал карандаши.
   Не воскресить любое творчество,
   Которое разрушил поиск.
   На белых рельсах одиночества,
   Художник! Ты попал под поезд!!!
  
   Всего восемь строчек и корявенькая подпись: Л.Губанов. Я еще не знал, кто это такой. Может, один из жильцов этого дома, сидит себе в своей квартире и пишет гениальные стихи. То, что это написал гений, было понятно с первого взгляда. И еще стало понятно, что ТАК я не смогу написать никогда. Ни при каких обстоятельствах. Ни через год, ни через сто лет. Неизвестный поклонник великого русского поэта Леонида Губанова, накарябавший его стихи на стене грязного петербургского подъезда, уничтожил меня в один миг. Спасибо тебе, неизвестный поклонник. Где ж ты раньше был?..
   Я расскажу о крайнем годе своей жизни, но тут нельзя без предыстории. Предыстория бич всех графоманов, поэтому не будем вываливаться из традиции.
   Штука в том, что у меня никогда не было дома. Конечно, были квартиры бабушек, родителей, друзей, съемные хаты и углы, - затянувшееся общежитие. А дом... Он должен быть уютным, родным, с запахом самостоятельности и безраздельного владения. Родительский дом - это другое, это место возвращения. Но у каждого человека должен быть свой дом, свой кусок земли или бетона. Все остальное - это игрушки в детском саду, они общие, никому не принадлежат, а потому скучны и неинтересны.
   Тогда же в двадцать лет меня остановил на улице развязный цыган и настоятельно предложил погадать по руке. К удивлению, бесплатно. Дурацкое свойство моей натуры: не могу отказать, когда цепляются на улице. Почему он выхватил из толпы именно меня? Понятия не имею. Но точно не просто так: у цыган глаз цепкий.
   Он взял меня за запястье, шлепнул несколько раз кулаком по ладони - несильно, чтобы разогнать кровь, - рассмотрел ведомые только ему знаки и заявил: "Ты будешь женат два раза, у тебя будет двое детей. Еще у тебя всю жизнь будут проблемы с жильем". Сука! Как в воду глядел. Последнее предсказание сбывается с завидным постоянством. Но обо всем по порядку.
   Я родился в 1982 году на Дальнем востоке, в закрытом поселке Шкотово-17 в семье военного. Отец мой служил на подводной лодке, мать работала при штабе диспетчером узла связи. "Шестидесятники" давно уже были за бортом, реальность писала хлесткой, сокрушающей прозой, и с этим приходилось считаться. Жизнь вообще всегда пишет прозой. Это в наивной юности мы верим в поэзию бытия, а потом вырастаем. Я говорю банальности, да, и что из этого? Они сидят в нас, как глисты, жрут изнутри и никак не выводятся.
   Мне посчастливилось родиться русским в еще великой Империи. Поверьте, это весомый бонус. И это единственное везение за всю мою жизнь. В школе меня не дразнили "чуркой" или "жидёнком", в "девяностые" не гоняли скинхеды, передо мной были открыты двери любого института (теоретически любого). Я был как все. Я был своим на своей земле и не замечал этого дара, принимал, как само собой разумеющееся.
   Я рос любознательным ребенком. Почему небо синее? Почему птицы не плавают под водой? Зачем надо здороваться? Кто такие "узкоглазые"? Почему какашки коричневые? Эти и другие вопросы сыпались из меня скороговоркой. Мать отмахивалась или говорила сакральное: "Когда вырастешь, узнаешь!" Люди! Человеки! Всегда объясняйте своим детям, почему какашки коричневые, а не синие или, к примеру, оранжевые. Детям важно знать все на свете, а еще важнее понимать, что с ними разговаривают на равных. Ведь из-за цвета какашек могут развиться непоправимые комплексы.
   Мать вообще была строгой и неулыбчивой, с какой-то постоянной внутренней усталостью. Словно каждую секунду ей скучно было жить на этом свете. Иногда мне казалось, что в роддоме меня подменили, а она каким-то образом узнала об этом. Просто не хочет говорить.
   Мое детство пришлось на эпоху перестройки, и я не могу сказать, что это было совсем уж плохое время. Сначала появилась жевательная резинка "Ну, погоди". Она была сладкой, вкусной и тянучей, как положено жвачке, но из нее совсем не выдувались пузыри. Высшим классом считалась "Turbo". Их завозили из Китая, и если "Ну, погоди" стоила 50 копеек, то за "Turbo" выкладывали рубль. Высший класс! Пузыри выдувались огромные, звонко лопали, так что прозрачная сладкая пленка прилипала к лицу. Мы жевали их по целой неделе, пока не останется даже намека на сладость, и давали потом пожевать друзьям. Еще там были вкладыши, картинки гоночных машин. Мы собирали их, обменивались, играли на них (вкладыши укладываются стопочкой на ровную поверхность тыльной стороной, и по жребию нужно резко хлопнуть по этой стопке ладонью; воздушный поток переворачивает их картинкой наружу; сколько перевернулось - все твои). Виртуозы переворачивали всю стопку с одного хлопка. Еще мы играли на значки, собирали марки. Потом появились первые видеомагнитофоны, приставки "Dandy". Это было погружение в иной мир, в запретную реальность. Мы рубились в "танчики", в "контру", "принца персии", "черепашек ниндзя"... У меня было счастливое детство. По крайней мере, первая его половина. Западные боевики с Брюсом Ли надолго определили ход наших мальчишеских игр. Мы изготавливали самодельные нунчаки, вырезали из жести звездочки, корчили из себя мастеров восточных единоборств.
   Дальний восток имеет свои преимущества перед центральной Россией. Во-первых, все западные примочки, китайские шмотки, машины завозили к нам в первую очередь. Я до тошноты объедался "Чуко-Паем", пересмотрел все возможные боевики, щеголял в спортивном костюме "Adibas" и кроссовках "Reebom". Отцу после каждой "автономки" выплачивали бонны, и мы всей семьей ехали во Владивосток в магазин "Березка". Там было все. Когда родители брали отпуск, и мы приезжали к бабушке в Ленинградскую область, я был первым парнем на деревне. Во-вторых, я ел настоящих крабов. Не те вшивые палочки, что продаются сейчас на каждом углу, а настоящих дальневосточных крабов. Отрываешь клешню и высасываешь нежное мясо. Это было чертовски вкусно. Они продавались в развес и не стоили баснословных денег. В-третьих, каждое лето я купался на море. В-четвертых, я излазил все окрестные сопки, видел зимой тигриные следы... Я был лилипутом в стране гулливеров, но никогда больше за всю свою жизнь я не чувствовал себя таким свободным и счастливым.
   Все закончилось буквально в один день. Переворот 1991-го года, ГКЧП, ввод танков в столицу. Все это прошло стороной, мимо нас. Где Москва, а где Дальний Восток!? Сначала мать перестала покупать конфеты - их просто не было. Потом также с витрин магазинов исчезла колбаса, мясо, масло, сахар... Про крабов я молчу. Зато появились "ножки Буша". В выходные дни отец с друзьями выходил рыбачить в море, поэтому рыба была всегда. Еще были консервы из его офицерского пайка, какие-то крупы. Перестали выплачивать зарплату. Мне было всего десять лет, и я многого не понимал. Я не знал, что какие-то дядьки в правительстве решили просрать страну, не знал, что советским людям надоели их вожди и демонстрации. Мне всегда нравились демонстрации, и Ленина я уважал - так в школе учили. Но, наверное, в этот момент и закончилось мое счастливое детство.
   Я хотел быть пионером, но ровно за год до вступления эту организацию отменили. Вот за это я готов лично расстрелять Ельцина. Продажный ублюдок, ты хоть понимаешь, что теперь никто и никогда не повяжет мне красный галстук перед всем строем, не будут родители смотреть на меня с гордостью в этот момент, я никогда не стану частью великого и настоящего, ничего этого не будет! Мразь, ты отнял у меня право гордиться своей страной! Но не надейся, я верну себе это право, выцарапаю с кровью и потрохами. Униженный и голодный всегда сильнее довольного и сытого.
   Мы еще продолжали жить на Дальнем востоке, хотя все старались убежать оттуда в центральную Россию, ближе к столице. Отец все так же ходил на службу, выполняя воинский долг по защите рубежей нашей Родины. Ельцину и его шайке Родина была не нужна, а отцу нужна, вот он ее и защищал, хотя платить ему за это перестали. Зарплату задерживали по полгода. Как мы жили это время? Я не знаю. Вся страна так жила, и мы жили. Я вдруг выяснил, что мои родители - хорошие люди, их друзья не убежали, не открестились. Все друг другу помогали. Продуктами, вещами, деньгами, если те появлялись. Не думая о завтрашнем дне, отдавая сегодня последнее. Потому что сегодня отдашь ты, а завтра отдадут тебе. Наверное, так и спаслись, все вместе, одним миром. Я тоже старался внести свою скромную лепту, собирал бутылки на улице, сдавал их в пункте приема, вырученные копейки отдавал матери.
   В 1994 году отец вышел на пенсию, и мы переехали к бабушке в Ленинградскую область. Это было дикое, ужасное время. Это была уже другая страна, с волчьими порядками. В этой стране каждый был сам за себя, все друг друга обманывали, кидали, предавали. И вот задумываешься: эти люди изменились в одночасье, или всегда такими были?
   Я продолжал ходить в школу. Все самое необходимое у меня было, но мои одноклассники одевались лучше, могли позволить себе шоколад и конфеты и еще кучу других мелочей, которые так бросаются в глаза ребенку.
   Мой отец, офицер в отставке, устроился инженером на ТЭЦ. Мать стала торговать кожаными куртками на рынке. Зимой и летом, каждый день, по десять часов, в жару и мороз. Хозяевами были "азеры". Работали на них русские. "Азеры" крыли их матом, унижали, платили копейки. А тем деваться было некуда. Мать все чаще стала возвращаться с работы пьяная, загадочная и растрепанная. Изменяла ли она отцу? Я думаю, что да. Потому что иногда у нас заводились лишние деньги, а родители месяцами не разговаривали друг с другом...
   17 августа 1998 года наше правительство объявило дефолт. Отца уволили по сокращению штатов, закрылся рынок. А через месяц мать выбросилась из окна.
   Боли не было - только сосущая пустота в душе. Пустота без конца и без края. Мир рухнул и разбился на тысячи осколков. Они рассеялись по этой необозримой пустыне, и стало понятно, что я всю оставшуюся жизнь буду их собирать, но так никогда и не соберу в одно целое.
   Кого винить в том, что мать жила бедно, честно и просто пыталась выжить? Кого винить, что у нее это не вышло? Ведь кого-то надо обвинить, проклясть, чтоб этот кто-то в аду горел! Всегда есть правые и виноватые, но как их найти, как отличить одних от других?
   Я иногда просматриваю ее старые фотографии.
   На меня смотрит молодая и красивая девушка, которая гуляет по городу, смеется, сидит за праздничным столом, читает книги, катается на велосипеде, загорает на пляже.
   Эта девушка счастлива.
   Взгляд чистый, открытый, веселый, искристый.
   Фотографии черно-белые.
   Я борюсь с искушением сжечь их.
  
  

Слово об олигархах

  
   В октябре 1993 года Ельцин и его банда разогнали Верховный Совет РСФСР, чем нарушили действующую конституцию. Причинами противостояния называют знаменитый указ Ельцина N1400 "О поэтапной конституционной реформе в Российской Федерации", предписывавший высшему органу государственной власти -- Съезду народных депутатов Российской Федерации и его законодательному, распорядительному и контрольному органу -- Верховному Совету прекратить свою деятельность. Но это лишь следствие. Ельцину необходимо было распустить Верховный Совет по одной простой причине: Совет отказывался ратифицировать Указ президента Российской Федерации от 8 мая 1993 года N640 "О государственных гарантиях права граждан России на участие в приватизации". Более того, Верховный Совет направил в Конституционный суд России ходатайство о проверке законности этого указа. Механизм приватизации народной собственности, прописанный в указе N640, носил циничный, неприкрытый и грабительский характер. То есть, прозрачность воровства была стопроцентная. Это станет понятно каждому, кто лично с этим указом ознакомится. Не обязательно быть профессиональным экономистом или политиком, чтобы выхватить оголтелую суть.
   Результаты нам известны. Верховный Совет был разогнан, сотни защитников Белого дома погибли и были ранены, конституция была попрана, приватизация состоялась. Когда правительство берется переписывать конституцию, ни к чему хорошему это не приводит.
   Так что же такое приватизация? Переход народной собственности в частные руки, а в более широком смысле -- это утверждение принципа неравенства как государствообразующего. Теоретики либеральной демократии любят говорить, что народная собственность -- это значит ничья. Согласен, я не могу воспользоваться прибылью, полученной от конкретного государственного завода, но я могу бесплатно лечиться в больнице, построенной на эту вырученную прибыль. Логичное распределение государственного капитала на народные нужды. Что же произошло в конечном итоге? Предприятия, приносившие ранее доход в государственный бюджет, стали приносить тот же доход в частный карман. Народ обокрали. Тебя, меня, дядю Петю из соседнего подъезда кинули с гаденькой улыбкой на лице и продолжают кидать.
   Конечно, такая ситуация не может устояться в вечности. Для того чтобы решение окаменело во времени и утвердило свою незыблемость, оно должно быть основано на принципах справедливости и удовлетворять обе стороны. В случае с приватизацией подобного нет и в помине. Я убежден, что именно пересмотр ее итогов станет причиной последующей революции в России. Она неизбежна, как неизбежна победа света над тьмой.
   Норильский никель, золото и алмазы Чукотки, сибирская нефть, железные дороги, энергосети и многие, многие другие стратегически важные для государства отрасли должны быть национализированы в полном объеме. Богатства России должны работать на ее народ, это так естественно и так логично, что любые доводы против могут рассматриваться только с двух сторон: лепет идиота или государственная измена.
   Один из главных доводов сторонников приватизации звучит так: "Убыточные предприятия, с одолжением взятые в частные руки, были за долгие годы работы поставлены на ноги и начали приносить прибыль. А вы, мол, хотите нажитое чужим трудом отнять". Это не совсем так. Во-первых, предприятия обанкротили искусственно, чтобы снизить их приватизационную стоимость. Во-вторых, эти предприятия уже обогатили нынешних владельцев на несколько поколений вперед. В-третьих, никто не предлагает их отбирать -- только выкупить за те же деньги, за которые они были приватизированны, с учетом произошедшей за годы инфляции. Согласитесь, если вор украдет у вас сломанный телевизор, а потом починит его на свои деньги, он что, перестанет от этого быть вором, а телевизор перестанет быть вашей собственностью? Все абсолютно ясно, просто и прозрачно. И пересмотр итогов приватизации явится первым шагом на пути к слому гнилой и порочной капиталистической модели общества.
   В 1995 году был придуман механизм, по которому контрольный пакет акций центральных предприятий, принадлежащий государству, можно передать в частные руки. Правительство объявило о создании залоговых аукционов. В двух словах ситуация выглядела следующим образом. Государство брало кредит у частных банков под залог стоимости акций ведущих компаний. Кредит этот благополучно разворовывался, выплачен не был и контрольный пакет акций "Норникеля", "Юкоса", "Сибнефти", "Сургутнефтегаза", "Лукойла" и других предприятий перешел в руки банкиров. Залоговые аукционы были проведены в декабре 1995 года, а уже летом 1996 Б.Н. Ельцин побеждает на президентских выборах. Получилось дашь на дашь: он им нефть, газ, металлы, пароходы, а они ему полную поддержку на выборах. Мавр сделал свое дело. С этого момента берет начало история российской олигархии.
   Биографии олигархов и чиновничьей верхушки похожи одна на другую, словно невидимая рука промысла, брезгуя выписывать каждую судьбу в отдельности, набросала их скопом под копирку. Дети советской номенклатуры, "белая кость", активисты комсомольских собраний и профсоюзов, выпускники МГУ, МГИМО, верные члены коммунистической партии. Впрочем, партию они предадут и с чистой совестью выйдут из нее, когда та обессилит и перестанет быть полезной. Они и вступали в ряды КПСС с единственной целью: развалить организацию изнутри. Этот момент показателен, так как человек не меняется: предав один раз, он с легкостью совершить предательство еще раз, и еще, и еще. И будет предавать до тех пор, пока это выгодно, пока место под солнцем окончательно не очистится.
   Детство их окрасилось склонностью к разрушению. Они лелеяли в мечтах взрыв здания школы, отрывали бронзовых чаек на военно-патриотических памятниках, искренне ненавидели творчество и созидание. Все как один до 1990 года находились в тени, занимая скромные должности инженеров, экономистов, ассистентов. По удивительному совпадению, практически все выходцы из еврейских семей. Но это, конечно же, случайность, и дальнейшее развитие этой мысли будет трактоваться как проявления нацизма, шовинизма и прочей ереси. Взлет каждого начинается после развала Советского Союза. Без подготовки, без причины, чудесным образом они становятся директорами банков, финансовых групп, главами внешнеэкономических связей. Опровергая законы рынка и экономики, внезапный стартовый капитал падает им, как снег на голову. Так же из ниоткуда. В агонизирующей, разваленной, нищей стране они крепнут, богатеют и радуются жизни. Обрастают связями, постами и брюшком. Чем невыносимее живется людям в моей стране, тем жирнее появляются складки на их потных затылках. Только один организм на планете ведет себя похожим образом -- черви. Они растут и размножаются в среде гниения, разложения и затхлости. Это их естественная среда.
   После ухода Пьяного колхозника Ельцина награбленное закрепляется во времени и пространстве, признается законным и неприкосновенным. К сегодняшнему дню все эти люди искренне верят, что богатства целой страны принадлежат им по праву, и не сомневаются в логичности и законности такого положения дел.
   Олигархия как государствообразующая система может оформиться только в одном случае: если размыты нравственные основы поколений, люди сброшены за грань нищеты, разобщены и каждый выживает, как может. Необходимость выживать заставляет думать только о собственном желудке. Именно в этот период тащат все, что можно унести. А потом народу кидают стабильность на бедную жизнь и закрепляют уворованное за смотрящими.
   Еще не так давно в моей стране жили люди, которые выстаивали очереди за колбасой, вершиной удачливости считали путевку в Сочи, мечтали об американских джинсах и все как один работали на благо империи. Нет, не все были довольны таким раскладом, но сознание высоты общей цели примиряло их с небогатой действительностью. Сегодня люди носят турецкие джинсы, пьют швейцарский кофе, едят узбекский рис и непонятно какую колбасу и в отсутствии общей цели работают каждый на свой карман. Действительность не стала богаче, а вот общая цель пропала. А ведь это одни и те же люди, только постаревшие на двадцать лет. Как случился подобный переворот? Он ведь не только в пространстве-времени случился -- он произошел в головах, а это уже куда страшнее.
   И раньше простой работяга ругал советского чиновника - держиморду, зло матерился за стаканом водки с такими же работягами, но тогда его ругань была оправдана: держиморда обкрадывал каждого конкретного рабочего, потому что собственность была народная, то есть принадлежала в равной степени работяге, колхознице и крестьянину. Да и крал держиморда ерунду, мелочь по карманам тырил -- государство зорко следило за тем, чтобы по-крупному народное добро не тащили. Ну, была у него "Волга", дача в Комарово, "трешка" в центре города, чешский гарнитур, сервиз из ЛФЗ, еще десять -- двадцать тысяч рублей на сберкнижке. Это большие деньги по тем временам, но не запредельные. И, главное, рабочий имел право ругать держиморду. А сейчас у него такого права нет. И хочется ругать, и зло берет, глядя на эти сытые, рыхлые, холеные физиономии с десятью подбородками, а нельзя, права морального нет. Потому что собственность не народная, а частная. И недра Сибири, Чукотки, Кавказа совершенно законно принадлежат кучке уважаемых во всем мире людей. И САМОЕ ГЛАВНОЕ, капиталы свои они хранят не на вшивой сберкнижке, а в офшорах. То есть не внутри моей страны. То есть деньги их на мою страну не работают. Они только стригутся в моей стране.
   Вообще, работяга со знанием дела произносит слово "офшор", совершенно не понимая, что оно значит или, в лучшем случае, понимая в общих чертах. Есть культурные определения этого термина, офшорные зоны называют еще зонами с благоприятным налоговым климатом. Специалисты разделяют островные и европейские офшоры, ориентируются в офшорных схемах, знают, чем строительная схема отличается от агентской или транспортной, то есть ориентируются в вопросе досконально. И работяга со знанием дела повторяет умные слова, причащаясь капиталистической культуре. И почему-то никто не желает называть воровство -- воровством, мошенничество -- мошенничеством. Потому что укрывательство от налогов и двойная бухгалтерия незаконны, за это надо судить по уголовной статье. Но весь мир живет по воровским понятиям, воровство узаконено, и признаком невоспитанности считается называть вещи своими именами.
   Большие деньги не могут не пахнуть кровью. Соответственно, их обладатель начинает жить в какой-то момент вне нравственных законов человечества. То есть, перестает быть человеком, становится нелюдью. Он дышит с нами одним воздухом, но душа у него выгоревшая. Впрочем, нелюдь более широкое понятие, мы еще о нем поговорим.
   А пока... Я объясню, как такая система стала возможна.
   Мне раньше казалось, что эпоха нуждается в точном и правдивом запоминании, и в этом смысле история зря записана в гуманитарные науки; история должна быть наукой точной. А потом я понял, что эпоху запомнить нельзя. Можно помнить событие, контекст события, обстоятельства события, понимать причину, его вызвавшую, видеть следствие и даже составить прогноз, - и все! Но эпоха запоминанию не поддается. Она встроена в человеческую жизнь, спаяна с ней неразрывно. Нельзя, к примеру, помнить целиком свое детство или юность; в сознании всплывает лишь набор моментов, событий, столкновений и встреч. Этот набор задает тон, по которому мы окрашиваем наше прошлое. Но нам не дано помнить прошлое в его полноте и непрерывности. Так и с эпохой. Мы не в состоянии запомнить ее целиком, но лишь себя в ней видим отчетливо. Именно в этом смысле человек есть мера всех вещей.
   Эпоха не нуждается в запоминании. И даже осмысления не требует. Ну, кто и когда делал выводы из прошедших войн, аварий и катастроф? Тем более эпохе безразличен анализ, сопоставления, выписки и протоколы. Жирное время, текущее меж пальцев, не вмещается в учебник истории или многотомные концепции. Все гораздо проще. Эпоха ждет от человека подвига. Не потом, не через много лет, когда прошлое загустеет, и можно будет лепить из него все что угодно, по вкусу и госзаказу, а здесь и сейчас. Это единственное, к чему она нас подталкивает. Но иногда случается так, что подвига не происходит. Старые герои перебиты, новые не народились или перекрасились в офис-менеджеров. Нет людей, способных твердо и ясно утверждать правду гуманизма. Такая эпоха считается бездарной. Слышите, трусливые клерки, барыги, белые воротнички, торговые представители, мерчендайзеры, вечные студенты и менеджеры по продажам? Ваши внуки осудят вас по не-делам. Курсив мой.
  
  
      -- Квадратный Мэтр.
  
   Жизнь - это борьба. Просто кто-то борется за существование, а кто-то борется с грубостью, подлостью, пошлостью и невежеством, в себе и вокруг себя. Вторых не в пример меньше. И это не нормально. Да, черт побери, так было всегда и во все времена, но это не значит, что подобная ситуация нормальна, что так и должно продолжаться из века в век. Рая на земле тоже никто не помнит, но если мы перестанем в него верить и идти к нему, то вся история человечества становится дутым пузырем. От жвачки "Ну, погоди". Акценты ясны, их не нужно долго расставлять. Просто люди терпеливы по своей природе, а русские люди в особенности. Терпение не порок, когда оно идет от сердца, но чаще всего оно основано на страхе.
   Боязнь потерять работу, показаться смешным, остаться одному; боязнь перемен и кнута; боязнь, наконец, сделать хуже, навредить.
   И вот мы уже не помним, что не бывает страшных начальников, правителей, обстоятельств или решений, - страх внутри нас. Засел крепко, впаян в душу, с каждым годом набухает и вытесняет все лучшее в человеке... Пафоса в моих словах не много, в самый раз. Куда больше злости.
   После смерти матери кончилось мое детство. Отец крепко запил. Я думаю, он даже меня не любил так сильно, как ее. Правильно ли это? Я не знаю, не мне судить.
   Он терял из-за пьянства одну работу, когда заканчивались деньги, приходил в себя ненадолго, устраивался на другую. Он божился, что начинает новую жизнь, старался быть бодрым, веселым, но без мамы дом опустел. Трехкомнатная бабушкина квартира превратилась в огромный запутанный лабиринт, в котором каждый угол напоминал, что как раньше уже никогда не будет. Проходил месяц, другой, и снова безраздельная тоска сжимала его сердце. Сочились пьяные слезы, воспоминания о прошлом; огромные запасы нерастраченной нежности искали выхода и никак не могли его найти. Их с мамой комната превращалась в музей разбитой любви. Иногда я заставал его спящим нагишом, зарывшимся в ворох маминых платьев и кофточек. Вещи годами хранят наш запах, и после смерти он становится самым пронзительным доказательством того, что мы существовали на этом свете. Нас уже давно не будет, время и черви сделают свое дело, а запах останется. Отец дышал этим запахом бесполезных вещей, жадно и глубоко втягивал ноздрями воздух, улавливал ведомые только ему оттенки, а другой воздух (вне этих вещей, вне комнаты) казался ему отравленным, зараженным вирусом забытья.
   Это цинично прозвучит, но я очень быстро пришел в себя. Конечно, я плакал, конечно, переживал, но в отличие от отца, у меня вся жизнь была впереди. Молодость в первую очередь интересуется собой, есть у нее такая дрянная черта.
   Около года мы жили на бабушкину пенсию. У меня ничего не было, денег с трудом хватало на еду. Вы знаете, что это такое, когда денег хватает только на еду? Утром бабушка готовила мне завтрак перед школой и говорила: "Андрюша, выбирай, что будешь есть: яйцо или сосиску?" И то, и другое было нельзя, иначе на следующий день придется идти в школу голодным. В школе я не обедал: у бабушки не было денег на школьные обеды. Они очень часто ругались с отцом, обвиняя друг друга в смерти матери. Потом тяжело плакали, закрывшись каждый в своей комнате. Они оба утрачивали связь с этим миром, и боялись признаться в этом друг другу.
   Конечно, девушки у меня не было. Блядь, какая может быть девушка, если годами ходишь в латанных застиранных джинсах, не жрешь в школе, не можешь скинуться на вино в компании и, конечно, никогда не угостишь подругу мороженным.
   Нищета пришибает к земле, что бы там кто ни говорил. Я с ожесточением занимался онанизмом в туалете и клялся кафельной стене, что задам всем копоти.
   Школу я закончил девственником. Случилось это в 1999 году, и этим же летом я поступил в университет, уехал из провинциального городка Ленинградской области в Петербург, надеясь, что навсегда.
   К этому времени отец перестал пить, но от смерти матери так и не оправился. И никогда, боюсь, не оправится. Он исправно ходил на работу, получку отдавал бабушке, но было видно, что живет он по инерции. Да, морской офицер, подводник, который горел в отсеке, тонул вместе с лодкой, проваливаясь в черную километровую бездну, чудом спасался сам и спасал экипаж, - сломался.
   А у меня началась другая жизнь. Я приезжал домой раз месяц на выходные, принимал отложенные бабушкой деньги, набивал сумку продуктами и с облегчением отбывал в обратном направлении. С отцом нам вдруг стало не о чем говорить. При каждой встрече оба явно тяготились присутствием друг друга. Мы репетировали каждый свою роль: отцовскую любовь и сыновью благодарность и, надо сказать, актеры из нас выходили херовые.
   Я устроился в общежитии, несмотря на то, что, в Питере жили родители отца, мои бабушка и дедушка. Они не общались с ним уже лет двадцать. Дед был в советское время номенклатурным работником в сфере торговли, элита. Первый раз отец пошел против родительской воли, когда поступил в военно-морской институт, наплевав на готовенькое место в институте торговли. Это они еще могли стерпеть. Но когда он женился на моей маме, девушке не из их круга, из чужеродной им среды, они разорвали с ним все отношения. Положение спас я. Бабка и дед полюбили меня безумно, как любят только старики, осознающие свое увядание, но к отцу отношения не изменили. Наверное, они считали его неудачником, глупцом и дезертиром. При всем внешнем блеске их жизни, интеллекте, наигранной утонченности манер, они были мещане, и глубоко завязли в своем мещанстве. Радость прощения была им недоступна. Но я любил их такими, какие они есть, принимая со всеми грехами и допущениями. К чести отца, надо сказать, что и он никогда не просил у них помощи.
   Вариант жизни в их огромной четырехкомнатной квартире я даже не рассматривал. Мне хотелось свободы и самостоятельности. В общаге я получил и то, и другое. Долгожданная свобода не раз будет бить меня под дых, а самостоятельность высветит обратную сторону своей категории, - необходимость отвечать за свои слова и поступки. Но это была вкусная, сочная жизнь, и я нырнул в нее с головой, рискуя не выплыть на поверхность.
   Я никогда не задумывался о наследстве, но мой сосед по общаге Антон Трубин однажды сказал:
   - Вознесенский, ты буржуй! "Трешка" в области, четырехкомнатная в Питере... И ты единственный наследник. Все это когда-нибудь станет твоим. Чудовище, ты хоть понимаешь свое везение?
   - Когда это еще будет...
   - Мудило ты лесное, черной завистью тебе завидую! Убил бы, да без толку...
   - Это точно.
   Я улыбался, как кот, объевшийся сметаны.
   Трубин и прозвал меня "квадратный мэтр". Чего тут скрывать, мне льстило и прозвище, и сложившееся положение вещей.
   Но возвращаясь к вопросу о собственном доме, я не могу обойти вниманием четырехкомнатную квартиру на Московском проспекте. И не потому, что с ней связан определенный период детства и юности. В этой квартире удивительным образом поместилась эпоха, которую я никогда не знал. Как еще мне узнавать и оценивать эту эпоху, если учебники истории лживы во все времена или, в лучшем случае, не говорят нам всей правды? А квартира не соврет, потому что ей нет никакого дела до истории.
   Шикарный даже по нашим временам чешский гарнитур красного дерева, фарфор с ЛФЗ, которым увешаны все стены, хрустальная люстра, огромный раскладной обеденный стол, сделанный еще моим прадедом. Этот стол из массива дуба, он простоял шестьдесят лет и еще столько же простоит. А книжные шкафы, доверху набитые самой лучшей литературой? А ковры ручной работы, привезенные дедом из рабочей поездки в Узбекистан? А картины советских авангардистов, купленные в свое время за бесценок? Страшная прекрасная эпоха смотрела на меня из-за каждого угла, и я выдерживал ее взгляд. Благоговение. Это самое точное слово. Я врастал в эти вещи всей кожей и плотью, с восторгом ощущал внутреннее родство с квартирой и при этом понимал, насколько мелок для этих стен мой восторг.
   Бабушка моя, Таисия Никифоровна Вознесенская, в девичестве Смирницкая, была жесткой и властной женщиной. Эти черты характера она унаследовала от своего отца, моего прадеда, Никифора Яковлевича Смирницкого. Прадеда я не застал, но о нем ходили легенды. Столяр-краснодеревщик от Бога, человек суровый, решительный и прямой. Никогда в жизни он не поднял руки ни на жену, ни на своих трех дочерей, но в семье его боялись, как огня. Ведь сила человека угадывается не в мускулах и даже не в поступках, - во взгляде всегда есть что-то такое, что заставляет пасовать окончательно и бесповоротно. Решимость, наверное, готовность в любом деле идти до конца. Он люто ненавидел Сталина, а еще имел странную власть над всеми собаками: даже самые свирепые овчарки рядом с ним скулили и поджимали хвост.
   Бабушка рассказывала, как она маленькой девочкой ехала с ним в трамвае. Прадед был выпивши, и вдруг, бросив взгляд на мужчину, читающего газету, начал багроветь от злости. На первой странице был напечатан портрет Сталина. И Никифора Смирницкого понесло. "Как? Этот грузин недобитый... такую страну подмял? Тиран! Сука! Таракан усатый! Когда же ты сдохнешь?.. Что? Что смотрите? Ссыте, когда страшно?" Он еще продолжал ругаться во весь голос, а люди в трамвае стали пятиться от него, и вскоре вокруг образовалось пустое пространство. Воздух в трамвае задрожал от страха. Никто не смотрел в их сторону. На ближайшей остановке трамвай опустел. Шел 1935 год. А ровно через два года ему и его бригаде предложили делать мебель на яхте Сталина в Сочи. Никифор Яковлевич посмотрел на жену, на дочерей, плюнул и согласился. Наверное, это был единственный случай за всю его жизнь, когда он не пошел до конца в своих убеждениях. И внешне ничего не изменилось. Его не посадили, он прошел войну, был ранен, награжден, пережил Тирана и умер в 1968 году от сердечного приступа. Вот только собаки перестали его бояться. Но какое нам дело до собак?
   Да, я никогда не знал прадеда, видел его только на пожелтевшей, в трещинах фотографии; но есть поступок, который остался в истории моей семьи, я буду рассказывать о нем своим детям и внукам, а те в свою очередь своим. И так из поколение в поколение прадед будет жить. Поступок даровал ему бессмертие. На время. Когда-нибудь, мой далекий потомок забудет рассказать своему сыну эту историю, и прадед умрет навсегда. Но это случится не скоро. А сейчас? Сейчас прадед бессмертен.
   Другой мой прадед по материнской линии не удостоился подобной чести. Он много пил, стал законченным алкоголиком и умер от рака легких. В его жизни не было Поступка. Он умер нищим алкоголиком, я ничего не знаю о нем, кроме этого нерадостного факта, но в компенсацию за бесцветную жизнь, он родил сына, моего деда, по чьей жизни можно написать роман.
   Иван Юрьевич Касатонов, монументальный мужик, отпрыск послевоенной Лиговки. Грязная, блатная, голодная жизнь вливала в него свой сок, и с каждым новым вздохом этот сок бродил в душе, крепчал и пьянил разнузданной вольницей. Глиняное детство мялось в воровских подворотнях Лиговского проспекта, а скульпторы были как на подбор. Срок он получил в восемнадцать лет, чудом миновав малолетку. Соучастие в убийстве. Он не совершал его - в этом я ему верю. Просто оказался вусмерть пьяным не в то время, не в том месте.
   Заспорили двое в кабаке, кто в какой зоне сидел. Один говорит: "Я в "тройке". А ты?" "А я в "пятерке", - отвечает другой. "Так ведь "пятерка" ссученая зона. Ты сука выходишь" "Нет, это "тройка" ссученая. Сам ты и есть сука" Схватились за ножи. Короткая драка - один труп. А дед просто рядом находился, среди зевак. Загребли всю компанию. Деду дали десятку за соучастие.
   Я много слышал о том, что тюрьма ломает, калечит душу. А деда почему-то не сломала. Наверное, опять все дело в пресловутом стержне. Если он крепок от рождения - никто его не подточит. Но он не взращивается, не воспитывается, а дается с первым криком, с первым вздохом. Какая-то врожденная категория, как цвет глаз, как линии на руке.
   После бани за чашкой крепкого горячего чая дед рассказывал так:
   - В пятьдесят пятом году я загремел. Когда приговор на суде зачитали, я чуть не взвыл. Что ж вы, говорю, творите, я ведь не виновен. А прокурор недобро так зыркнул рыбьими глазками и говорит: "У нас наказания без вины не бывает" И все, такой вот, бабушка, Юрьев день. Отправили на лесоповал под Воркуту. Ох, и морозно там, Андрюша... Я с тех самых пор зиму невзлюбил. Три года отсидел чин-чинарем, - вызывает меня кум. Захожу как положено, руки за спину, зэка Касатонов по вашему приказанию... А он не один в кабинете. Рядом с ним вразвалочку Леша-Студент сидит, вор в законе, чифир попивает и о чем-то они так задушевно общаются. "Дело такое, Касатонов, - кум говорит, - решили тебя бригадиром поставить" Я опешил сперва, говорю, не знаю, гражданин начальник, справлюсь ли, а Леша-Студент отвечает: "Ничего, справишься" И смеются заливисто. Это я потом понял, что к чему, решили меня в кодлу воровскую затянуть. Кто там решил, Леша-Студент или кум, или оба, - этого не знаю, врать не буду. Ну, и стал я бригадиром. Ничего сложного. Самое главное на лесоприемке не ошибиться, потому как материальная ответственность. И вот что они, паскуды, удумали.
   Когда принимаешь лес (огромные штабеля лежат, сотни штабелей), рядом с тобой идет раздолотчик. Указываешь ему штабель, он долотом делает зарубку на торце, а ты себе в блокнот палку ставишь, один куб, значит. А эти мрази воровские по Лешиной наводке маленький блинчик с торца срезают. Я по второму кругу иду - штабель не раздолочен. И я уже принятый лес второй раз долочу, и еще одну палку ставлю. Сечешь? По два раза одно и то же принимаю. А штабелей-то сотни, тут не упомнишь, какой долотил, какой нет.
   Время идет, через восемь лет на УДО отправляют и выходит мне помиловка. Лес надо сменщику передавать, я считать начинаю... Мать честная, у меня полторы тысячи кубов не хватает. Что делать? И тут научил меня Николай Дорофеевич, старый каторжанин, царствие ему небесное. Всю жизнь, сызмальства по тюрьмам, да лагерям. Он мне и говорит: "Смотри, Ваня, что делать надо. Есть у тебя штабель, а ты возьми его, да с другой стороны раздолоти. А передавать будешь - кругами по лесоприемке поводи, чтоб запутались слегка. Только не перестарайся, сделай недостачу маленькую, кубов тридцать" Я так и поступил. Раздолотчика отправил и сам набил зарубок сколько мне надо. Приняли лес, как сто грамм на грудь. Тридцать кубов - мелочь, закрыли глаза. Вот так я и освободился. И уже через несколько лет повстречал кореша с той зоны. Ох, говорит, что началось, когда ты откинулся с кичи... Кум красный ходил, как рак, несколько дней. Это ж подсудное дело, погоны бы с него махом содрали. Думали-думали, да и придумали пожар, составили акт и все списали. А тебя долго еще на зоне с матерком вспоминали.
   Дед спиртного в рот не берет. С тех самых пор, как из-за пьянки отсидел ни за что. Все тело у него в татуировках. На спине огромный могильный крест, скамейка и парень спиной сидит, голову на руки уронил, плачет. По плечам видно, что плачет... На руках - штурвалы, якоря. Это уже морское прошлое. После тюрьмы он в Мурманск подался, пять лет на рыболовном сейнере ходил. Он никогда не считал свою жизнь особенной или героической, в его рассказах не было и тени позы. И это правильно. Поступок требует тишины. Чем тише, тем он внятнее. В конце концов, вся наша жизнь - это не что иное, как игра в бессмертие. Правила понятны, ставки определены, только выигрыш при жизни не пощупать, не попробовать на зуб. Не хочешь - не играй, живи тихо, без происшествий, никто тебя за это не осудит. Но и не вспомнит.
   Антон Трубин так и не смог переиграть коварного цыгана, Квадратный Мэтр из меня не вышел. Отец женился во второй раз на мерзкой молодой сучке. На свадьбу я не пошел. Рассказывали, что эта Оля напилась, сначала расплакалась, потом раскраснелась и пыталась станцевать стриптиз на столе. Мне жаль отца, - она будет ему изменять. В те редкие дни, когда я все-таки приезжал домой, она глядела на меня недвусмысленным взглядом, улыбалась и плотоядно облизывала губы. Я знаю таких женщин - им всегда мало. Отношения у нас вконец разладились после смерти бабушки. То ли родительский дом стал мне не нужен, то ли я стал не нужен этому дому. Тут не разберешь. А когда у меня родилась сестренка (визжащий человеческий комочек, не виноватый, конечно, ни в чем не виноватый), я перестал приезжать домой. Устроился грузчиком на промбазу, работал по вечерам, иногда оставался в ночные смены. Работы была тяжелой, но необязательной. Я приходил, когда заканчивались деньги, тусовался у входа, ждал, пока мне махнет рукой какой-нибудь азер и под его ласковый мат начинал разгружать "газель" с фруктами или фуру с картошкой.
   Моя питерская бабушка Тася вступила в секту "Свидетелей Иеговы". Блядь, кому скажешь - не поверят. Да и говорить о таком стремно. Короче, все сложилось настолько паршиво, что нарочно и не придумаешь. Я люблю свою бабушку, она хороший, добрый человек, но при этом упертая до невозможности, если что вбила себе в голову - не переиначить. Вы уже догадались, что случится дальше? Конечно, отписала квартиру на Московском проспекте этим свидетелям. Все по закону. Бабушка еще жива, я навещаю ее время от времени, но завещание уже написано, я его видел, и менять она ничего не станет. Блядь! Блядь! Блядь!!!
   Человеку, по сути, не так много надо: кусок хлеба, масло по выходным и крыша над головой, которая принадлежит только ему.
   Так я остался без дома. А сейчас вот думаю, а был ли он когда-нибудь, этот дом? Да, был, давным-давно, в счастливом советском детстве. Вся страна была моим домом. Я ощущал это четко, ясно, хоть и не умел высказать вслух. Была жива мама, и была она самым дорогим человеком на свете. А самое главное, я знал, что смерти нет, и не было никакой нужды играть в бессмертие.
   Картинка напоследок, перед тем, как закончить главу. Мне подарили на день рождения электронную игру "Ну, погоди!" Помните, такая тонкая прямоугольная коробочка, чуть больше сигаретной пачки. Черно-белый экран, примитивные электронные звуки, четыре красных клавиши, по две с каждой стороны. В игрушке волк из мультфильма находится в курятнике и собирает яйца в корзину. Яйца падают с лотков, как с конвейера, и скорость постоянно растет. Надо собрать тысячу и ни одно не разбить. Или там несколько можно было разбить... Не помню. Не суть. Мне никогда не удавалось собрать пресловутую тысячу яиц. 700, 800, 850, 900, 950... Я проигрывал с завидным постоянством, и ничего не мог с этим поделать. И вот наступил день, когда я почувствовал, что обязательно выиграю, в лепешку разобьюсь, но соберу эти яйца. Они падали с сумасшедшей скоростью. 700, 800, 850, 900, 950... Я погрузился в какой-то транс, а пальцы жили собственной жизнью, успевая среагировать за долю секунды. 960, 970, 980, 990...
   - Андрюша, иди обедать, - сказала мать, заходя в комнату.
   Яйцо разбилось. Я опять проиграл. Слезы навернулись на глаза, и были они дикие, внезапные, горячие и злые. Я заорал на мать с перекошенным ртом:
   - Я тебя ненавижу! Ненавижу!
   Улыбка любви поглупела на ее лице. Она ничего мне не ответила. Развернулась и вышла из комнаты. И тут же все эти волки, яйца, корзины, рекорды стали такими мелкими, такими второстепенными, что я на одну секунду запутался в пространстве, не понимая, что правильно, а что нет. И уже сводящий скулы стыд хлынул из глаз. Больше никогда в жизни мне не было так стыдно, как в ту минуту. В ушах звенел мамин голос, перед глазами сияла ее ласковая улыбка, а я понимал, что совершил подлость, предательство по отношению к самому любимому человеку. И уже ничего нельзя вернуть назад.
   Ничего. Нельзя. Вернуть. Назад.
  
  

Слово о холуях

  
   С горечью приходится заявить: интеллигенции сегодня нет. Этот класс выродился, распылился, лопнул, как воздушный шарик. Можно спорить о причинах подобного положения дел, но факт остается фактом: интеллигенция самораспустилась, переродилась в пустоголосых, никчемных холуев, обслуживающих рынок. Это чудовищная данность, мне тяжело и неприятно об этом писать, но любое явление заслуживает внятного обозначения в контексте времени. Россия, всегда славившаяся отчетливым и структурным классом интеллигентных людей, растеряла свои позиции на этом фронте. Попробуем разобраться, как и когда это произошло.
   Для начала определим тип интеллигента, который с незначительными изменениями кочевал из века в век, наследуя преемственность не идеологическую, но типологическую, характерную.
   Я убежден, что интеллигент, не имея подобного самоназвания, существовал в истории всегда, в любом обществе. И важен здесь не интеллект, не экономико-политические обстоятельства, не уровень развития общественного сознания, но одно глубокое, идущее изнутри человеческого существа чувство неравнодушия. Оно либо заполняет тебя изнутри, прорываясь делами, словами, тезисами, поступками, либо тлеет в виде толерантно организованных представлений о мире. Совесть и чувство справедливости присутствуют и там, и там, но в первом случае они обострены до предела, натянуты и, подобно резонирующей струне, остро реагируют на диссонанс, во втором же, носитель убеждает себя, что мир эклектичен, многообразен, и все явления имеют право на существование. То есть, отличие принципиальное: нравственный гуманистический стержень с одной стороны и вязкий невнятный пластилин с другой.
   Антонио Грамши в своих знаменитых "Тюремных тетрадях" связывает возникновение класса интеллигенции исключительно с экономическими предпосылками. Это утверждение в корне не верно. Отдельно взятые носители нравственных императивов оформились в класс не просто так: этому способствовал конфликт между общественными структурами и государством. Класс интеллигенции немыслим в эпоху Ивана Грозного не потому, что в ней не было образованных людей, а потому что конфликт между общественными институтами и государством только зарождался, как зарождалось и само государство вместе с этими институтами.
   Мы можем отчетливо наблюдать, как термин "интеллигент" совершает круговое путешествие по полю семантики. Обозначавший вначале функциональную характеристику человека или группы лиц (в частности, ум/интеллект), с XIX века он обрастает характеристикой социальной, и уже с XX века не мыслится в ином контексте. И вот, два века спустя, после окончательного становления класса интеллигенции, термин вновь возвращается к своему функциональному значению. Причем, происходит это в тот самый момент, когда сам класс лопается от натуги, не выдержав испытания рынком и демократией. При повальной безграмотности населения, интеллигентом мы готовы называть любого мало-мальски образованного человека, не обращая внимания на его морально-нравственные ориентиры.
   Историю зарождения и развития интеллигенции легко сравнить с надуванием воздушного шара. Каждый раз шарик лопается, каждый раз приходиться брать новый шарик и надувать сначала. В момент своего расцвета, наивысшего влияния (советская интеллигенция была именно такой, разночинцы и народники дореволюционной эпохи явились нам такими), в момент решения своей исторической мессианской задачи, когда указали народу путь, тропу в рай, и народ, наконец, послушал своих вожатых, выясняется, что история неуправляема, и уж тем более она неуправляема отдельно взятым социальным классом. Вдруг оказывается, что толстовский подход к историческому течению времени верен, и общий замысел истории - существует; и управлять смоделированными событиями невозможно, поскольку история становится разнузданной стихией, сметает на своем пути страны и народы, казнит миллионы. В такие моменты достается всем: народу, интеллигенции, мещанам, дворянам, партаппаратчикам, рабочим, - всем!
   Две попытки построения светлого будущего (декабристы стоят особняком, ибо не победили, но пострадали) завершились провалом, и в этом постоянстве отсутствия результата мне видится причина того, что новый класс интеллигенции не спешит зарождаться. Бывшие - доживают свой теплый век, холуйствуя, блядствуя, накапливая жирок. Им не до социальных сдвигов, не до правды, не до свободы. По инерции они еще любят об этой свободе кричать, ходить на демонстрации, прикалывать на лацкан белые ленты, но это риторика проститутки: оплата всегда вперед. Нынешняя фронда, безусловно, интеллигенцией не является, и являться в принципе не может. Критерий здесь достаточно прозрачен: настоящего интеллигента не устраивает порядок вещей, при котором пошлость, хамство, низость и воровство могут торжествовать, а нынешних не устраивает надсмотрщик за порядком. То есть, к самому порядку у них претензий нет никаких. И это есть холуйство в самом гадком и откровенном смысле. Они любят повторять, что время убежало вперед, что нам нужно изобрести новый язык для обозначения культурных кодов... Помилуйте, господа, зачем вам новый язык, если задницы остаются прежними? Не все ли равно, каким языком их лизать? Совершенно очевидно становится, что нельзя относить себя к интеллигенции и, к примеру, быть главным редактором журнала Playboy, или вести передачу Дом-2, или зарабатывать на протесте с серией поэтических карикатур "Гражданин такой-то". Повторюсь, идеологический окрас не имеет значения. Троицкий, Собчак или Быков не интеллигенты не потому, что они либералы. Просто в их нравственном кодексе нарушены главнейшие, принципиальнейшие связи. Сложно представить себе Толстого, собирающего плату за обучение в организованной им самим крестьянской школе. Но люди, относящие себя сегодня к классу интеллигенции, занимаются именно этим. Свобода и правда, кроме этических категорий, вдруг еще оказываются выгодным товаром. И что в этом плохого, если наряду с благим делом можно срубить деньжат? Да все плохо, все! Нельзя заглянуть в хлев и не заляпаться.
   Ровно сто лет следовали самозабвенному призыву Антона Павловича, выдавливали по капле из себя раба (письмо А.Ф. Суворину было написано в 1889 году), и, наконец, выдавили, до донышка доскребли, до последней капельки сцедили. Но свято место пусто не бывает. Место раба занял холуй, и это в логике процесса. Раба выдавливали из себя интеллигенты (или те, кто считал себя таковыми), забыв, что призыв Чехова относился к людям из народа, к детям крепостных, лавочников, мещан. Рабство держится на страхе. Но страх не в начальниках или диктаторах - страх всегда сидит в тебе самом. И если тебе всю жизнь было ссыкотно, то снятие оков не сделает тебя свободным, но закономерно превратит в лакея. Так и случилось. Холуи ельцинского пошиба ничем не отличаются от путинских холуев, зачастую даже ходят на одни тусовки, присасываются к одним кормушкам, лижут одни и те же задницы. Для самооправдания гордо именуют себя интеллигенцией и сетуют, что народ как был быдлом, так им и остался. Даже те из числа лакеев, кто смутно догадывается об изъяне в собственной платформе, тихо молчат в тряпочку, боясь выпасть из корпорации. Принадлежность к клану выше истины, выше свободы, выше духовных ценностей вообще. И совершенно естественно, что слово "интеллигент" в народной среде приобрело отрицательную коннотацию. Произнесешь вслух: интеллигент! - и видишь мысленным взором бледного холеного мужчину, презрительно поджавшего тонкие брезгливые губки; или даму за сорок с усталым равнодушным взглядом. В общем, сплошные карикатуры. В тот самый момент, когда интеллигенция подхватила призыв, обращенный к сыну крепостного, она начала деградировать, и окончательно скурвилась в период диссидентства. Произошла подмена целей. Зародившись как класс для выражения мнения безгласного народа, будучи его защитником перед властью, интеллигенция стала защищать... нет, не народ: самих себя. Защищать как от власти, так и от народа. Противопоставив себя всем, громко заявив о своей исключительности, об особой исторической роли, интеллигенция моментально утратила право быть совестью нации. Была провозглашена борьба ради борьбы. Протест против советского режима велся исключительно для того, чтобы доказать окружающим собственную смелость: глядите, мол, как мы раба из себя выдавливаем, еще пару капель, и будем свободными! При этом три столпа диссидентства (Солженицын, Сахаров, Зиновьев) интеллигентами были, хоть и имели разные программы, а вот их подпевалы - уже нет.
   Когда интеллигент забывает свое предназначение или меняет его на кусок колбасы и стакан вина, он становится холуем. Поэтому крайне важно понять, что быть интеллигентом - это не признак ума или интеллекта, это ежедневный тяжелый труд. Необходимо иметь внятную гуманистическую позицию и каждый день ее защищать, причем, не всегда от чужих. Иногда и от своих защищать приходится.
   Еще раз повторю, чтобы до всех дошло: интеллигенции сегодня нет. Есть интеллигентные люди, отдельные персоналии, сохранившие верность гуманистической эстетике, но класса интеллигенции не существует. Зато появился креативный класс. Громко кричит, внятной позиции не имеет, берет от жизни все и ничего не хочет давать взамен. Лакейство вошло в привычку, перестало мозолить глаза и карябать совесть. И новый язык изобрели. Креативщики рулят! Только жизнь лучше от этого не стала.
   Раба по капле выдавили. Когда холуя выдавливать начнем?
  
  

3. Праздник к нам приходит.

  
   С этой действительностью и правда творится что-то паскудное, если здоровый тридцатилетний парень, вместо того чтобы радоваться жизни, трудиться, любить, делать детей, воспитывать их по чести и совести, почитать родителей, ходить в театры и на концерты, рыбачить по выходным, ездить с друзьями на шашлыки, - этот самый парень уныло сидит перед монитором и рефлексирует о судьбах мира. К слову сказать, мужики еще старше на канале ТНТ называют себя "Каштаном", "Бульдогом", "Снежком"... Уж лучше рефлексировать. По крайней мере, никто не видит твоей тупости.
   1-го января 2012 года я проснулся в незнакомой квартире на роскошной двухметровой кровати. Я лежал ровно посередине, а с обеих сторон от меня спали две девушки, две остроплечие, гладкоспинные дивы из волшебного эротического сна, блондинка и брюнетка. Я закрыл глаза, нырнул руками под одеяло и синхронно погладил две мягких упругих ягодицы. Еще я подумал, что попал в рай, а в паху сладко заныло в предвкушении утреннего секса...
   Ай, да кого я обманываю! Я проснулся к обеду у себя в общаге. В комнате был бардак, и кроме меня никого не было. Похмелье ворвалось диким, пустынным, горячечным вихрем. Голова раскалывалась. Во рту кошки нассали. Знаете, наверное, это ощущение, когда уже не спишь, но глаза закрыты и нет сил пошевелиться, внутри все выворачивается наизнанку, а с каждой новой мыслью в голову как будто болт вворачивают, по витку на воспоминание. Такое пробуждение первый предвестник запоя.
   Надо сказать, что я алкоголик. Это нормально. К тридцати годам люди либо чего-то добиваются в жизни, либо начинают спиваться. Выпить я могу много, несмотря на свое довольно среднее телосложение. В меня влезает литр водки или десять-пятнадцать литров пива, вина две трехлитровых коробки. Джин-тоники, ягу и прочую дрянь я давно пить перестал. Но все равно выходит накладно. Поэтому я всегда смешиваю напитки, понижаю градус, водку или коньяк шлифую пивом или вином. Похмелье жестче, но выходит экономнее. Главное, не забыть перед сном выпить много воды. Очень много. Присосаться к крану и пить, пока подташнивать не начнет. После этого можно ложиться спать, голова наутро останется целой. Идеальный вариант - сожрать пару таблеток цитрамона после пьянки, но о таких тонкостях я постоянно забываю.
   Невидимый болт замер на полуобороте, когда я вспомнил о двух банках пива. Сил подняться еще не было, но эта мысль стала меня греть, выталкивать из головы болт ублюдочной реальности. Хотелось пить, вылакать море или океан, спрыгнуть с Ниагарского водопада и хлебать ледяную влагу на лету.
   Я вставал в три приема. Сначала приподнялся на локтях, выдержал первый удар в голову, переждал, пока утихнет боль. Потом опустил ноги на холодный пол, выдержал второй удар, уже не такой сильный, как первый, но еще ощутимый, с протяжным нытьем в висках. Потом откинул одеяло и медленно встал на ноги. Мир был зыбким и отвратительным, но он не прикончил меня и не раздавил, как я того заслуживал.
   Пиво проваливалось в желудок сладким потоком. С каждым глотком действительность становилась ярче, жизнь возвращала утраченные краски. Похмеляться - это не первый признак алкоголизма. К чему нам признаки, если мы и так все про себя знаем? Похмеляться - это, порою, единственная возможность остаться в живых.
   Кадык увлеченно заходил вверх-вниз, и с каждым движением царапали затылок воспоминания новогодней ночи: по картинке на глоток.
   Празднование Нового года - это как полеты во сне. Сначала взлетаешь высоко в небо, так, что дух захватывает от предчувствия неведомого, но потом, по какому-то мучительному закону, неизменно срываешься вниз. Зачем все эти бутерброды с икрой, оливье и селедка под шубой, неизменное шампанское (пригубить, никто не воспринимает этот напиток всерьез), хрустальные бокалы, накрахмаленная скатерть, платья, костюмы, елка с мишурой и звездой в навершии? Зачем? К утру все перепьются, уснут в салате, уронят елку, наблюют под столом, а потом будут искренне считать, что праздник удался. И ведь ничего не меняется с течением лет. Так праздновали триста лет назад наши крепостные предки, так будут праздновать через триста лет наши мещанствующие потомки. Традицию не победить, не изжить, если в ней присутствует хоть малейшая примесь стадного. Человек никогда не устанет падать вниз, ведь для этого не требуется никаких сил.
   Мы собрались к 10 вечера у Лешки Конаныхина. Он давно жил отдельно от родителей, в доставшейся от бабушке квартире. И все было традиционно и весело, эдакой зудящей веселостью в предвкушении попойки. Мы ведь привыкли думать, что пьянство по поводу перестает быть пьянством.
   И были бенгальские огни, сжигание записок с желанием под бой курантов, и поздравление царя по всем каналам, и первая стопка, обжигающая гортань, и десятиминутка насыщения. А еще были искренние пожелания на будущий год себе и друзьям. И в эту минуту верилось, что так все и будет, что жизнь изменится к лучшему, потому что новогодняя ночь таинственна и волшебна. Ну, откуда берется в нас эта неистребимая вера в чудо? Чем безнадежней положение вещей, тем сильнее эта вера. Иррациональный вывих. Но на нем и держится моя земля уже тысячу мгновенных лет.
   Леха жил на углу Пестеля и Моховой, и к часу ночи, еще веселые и умеренно пьяненькие, мы раскидали алкоголь по рюкзакам и двинулись на Дворцовую площадь, навстречу стаду и зрелищам. Нас было пятеро: я, Леша, Настя Кумачева, наша старая подруга, в которую Лешка был влюблен, они даже спали время от времени, - обычный секс без обязательств, - и Макс Сивый со своей очередной девушкой. У нее была яркая кукольная внешность и незапоминающееся имя. Кажется, Кристина.
   Ночь была звездная и удивительно теплая, или это нам так казалось от количества выпитого. Улицы были заполнены людьми, все двигались в одном направлении к центру города, взрывались шутихи и фейерверки, в подворотнях и на тротуарах распивали шампанское, орали поздравления всем подряд, знакомым и незнакомым, воздух подрагивал от разлившегося в нем пьяного счастья, и не было грусти в природе, как не было ее и в наших душах. Один день в году мы позволяем себе быть счастливыми, пытаемся задержать это счастье, продлить его с помощью алкоголя, но оно искусственно и мимолетно.
   На Дворцовой было не протолкнуться. Всю площадь огородили металлическими турникетами, полицейские с унынием на лицах вяло обыскивали пьяный народ; находя стеклянные бутылки, заставляли их выложить или выпить на месте. Никто не выкладывал - все выпивали. С пластиковой тарой пропускали свободно. Я вдруг подумал, что все эти люди еще три недели назад выходили на митинги протеста у Гостинки и ТЮЗа, отстаивали свои гражданские права. Некоторые из них были задержаны, сидели сутки в СИЗО, потом их везли на фарисейский суд на улицу Красных Текстильщиков. Эти люди искренне возмущались, справедливо негодовали, а сейчас забыли обо всем, уверенные в том, что выполнили свой гражданский долг, и все в нашей стране изменится по мановению волшебной палочки. Воистину, дайте людям хлеба и зрелищ, и они забудут о протестах и переменах, о том, что их жестко наебывают каждый день, каждую минуту... Это была первая грустная мысль в чудесную новогоднюю ночь, но я уже знал, что за первой мыслью придет вторая, третья... И праздник потухнет.
   И все дальнейшее превратилось в элементы неправильно собранного пазла. Пьяненький Дед Мороз поздравлял всех с Новым годом, на сцене плясали какие-то люди в народных костюмах, мы накачивались пивом и водкой, заранее перелитой в пластиковые бутылочки, потом спорили за справедливость с каким-то таджиками или узбеками, Макс тискал свою Кристину... Все действия вдруг утратили смысл, вливаясь в хаотичный ритм народного гульбища. Я знал, что пора уходить, но идти было некуда, да и незачем. Наступила та стадия опьянения, ради которой и затевалась вся пьянка; кровь со звоном текла по венам, зудели кончики пальцев, но сознание казалось ясным, а беспорядочные мысли обретали несокрушимую логику пьяного человека.
   - Я танцевать хочу, - визжала Кристина, - веселиться и танцевать!
   - Иди ко мне, моя девочка. - Макс притягивал ее к себе и нырял рукой под юбку, путаясь в складках дешевенького драпового пальто.
   Через какое-то время мы с Настей Кумачевой оказались почти у сцены, остальные ребята потерялись, разнесенные буйной толпой. Нас сжали со всех сторон. Настя стояла чуть впереди, и, прижимаясь ко мне спиной, стала тереться задницей о мой пах. Мы знали друг друга десять лет, и никогда ничего не было, никаких там оло-ло, но алкоголь снимает тормоза. И мне уже было неважно, что это Лешкина женщина, что это просто подруга, что вокруг нас толпа и мы зимой на улице. Хотелось трахнуть ее у всех на виду, не просто спать, а грубо сношаться, как животные, без стыда и страха. Я знаю, что ей хотелось того же. И еще я знаю, что нам обоим будет убийственно стыдно за эти минуты, но это будет потом, а сейчас в воздухе похоть и электричество, они впитываются в тело, как вода в сухую землю. И мы уже балансировали на краю сознания, тяжело дыша, занимаясь петтингом в одежде. Причем, краем глаза я заметил, что не мы одни. Это был массовый эротический психоз, когда полузнакомые, а зачастую и вовсе незнакомые парни и девушки, мужчины и женщины, русские, кавказцы, азиаты, все вперемешку, забыли о приличиях и тормозах и трутся друг о друга под веселую музыку, лапают, тискают, жмут, лижутся скользкими языками. Человеческая солянка из грязи и греха стерла тысячелетия цивилизации.
   Увиденное отрезвило. Я отстранился от Насти. Она подумала, что это случайно, попыталась снова прижаться ко мне, но я уже придерживал ее руками за талию, определяя дистанцию. Настя замерла на месте, не оборачиваясь, оскорбленная, пристыженная. А потом рванулась в сторону, разбивая локтями толпу, проталкиваясь к выходу, только чтобы не встречаться взглядами, а завтра можно будет сказать, что ничего не помнишь, или вообще не заводить никакого разговора.
   К четырем утра народ стал рассасываться, потянулись живые ручейки в сторону метро. Уже молча, без пения и криков, тащились люди по Невскому, мечтая провалиться в теплое пространство подземки. Люди, раз в году позволяющие себе быть счастливыми, устали от счастья, сломались под его невидимым грузом.
   Я достал телефон - двенадцать пропущенных от Лехи. Перезвонил, условились состыковаться у столпа. Он выглядел потрепанным и помятым, как газетный лист со статьей о Чубайсе. У меня в рюкзаке еще оставалась баклаха пива.
   - Пойдем к фонтанам? - предложил я.
   - Пойдем.
   Мы сели на лавочке, открыли пиво, присосались по очереди.
   - Как-то развело нас... В такой толпе.
   - Да. Видел Настю?
   - Нет, - соврал я. - А где Макс со своей?
   - Не знаю. Трахает ее уже где-нибудь.
   Напоминание о сексе задело, хмельной стыд заворочался в голове.
   - А ты бы хотел Настю трахнуть? - Лешка с пьяным прищуром посмотрел на меня.
   - Нет. Не знаю.
   Мы помолчали, и потому, как мы молчали, я решил добавить:
   - Если бы хотел, трахнул. Ты бы обиделся?
   - Я бы тебе лицо сломал.
   - У вас же свободная любовь...
   - Дебил, любовь не может быть свободной. Иначе, какая это на хер любовь?
   К утру подморозило. Или это алкоголь отпускал. Мы спешили догнаться, хлебали уже невкусное пиво, но развозило без легкости, плоско и тяжело, как утюгом приглаживало.
   - Позвони ей.
   - Она трубку не берет.
   - Может, не слышит?
   - Может, и не слышит.
   Мы оба знали, что это не так. Но неизвестность допускает наличие вариантов.
   Площадь пустела, освобождаясь от нагулявшихся людей. Как после побоища или разгрома, она вся была завалена бутылками от шампанского, пустыми пивными банками, битым стеклом, ошметками фейерверков, окурками, пакетами от чипсов и сухариков, рыбной чешуей, монетами, оборванными лямками от сумочек... Даже женские трусики попадались в этом слое мусора. Я вдруг представил себе народное гуляние живым организмом, который, подобно змее, сбрасывает кожу, перед тем как переродиться.
   К площади подъехало два ПАЗика, из них вывалились дворники в оранжевых куртках, и сразу раздраженно заклекотали на своем среднеазиатском наречии. Со стороны набережной выруливала вереница поливальных машин.
   Дворники работали спокойно, без фанатизма, но качественно и внимательно. Их Будда, или Аллах, или в кого там они еще верят, был с ними. Они подметали дерьмо в чужой стране за чужими людьми. Я думаю, в глубине души они нас ненавидят и презирают. Я бы ненавидел на их месте. За их спинами стоит голод, борьба за выживание и еще какая-то первобытная сила, природа которой уходит во тьму веков. Сытая Европа эту силу давно растеряла; мы, русские, накачали эту силу либеральной отравой, и тут же превратились в дряхлого волкодава. Грозно рычим по привычке, но мускулы вялы и безжизненны. Поэтому азиаты победят.
   - Бомжи пропали, - сказал Лешка ни с того ни с сего.
   - В смысле?
   - Ты заметил, что последнее время не видно бомжей. Нигде. Даже на вокзалах.
   - Наверное, гоняют их.
   - Может, и гоняют. А может, отстреливают.
   - Как собак бездомных?
   - Именно. Менты их сначала задерживают, а потом специальный автобус объезжает все отделения полиции, забирает бомжей, отвозит за город, а там уже взвод автоматчиков наготове.
   - Ты псих, когда пьяный. Я думаю, они сами кони двинули. Кто-то замерз, кто-то сивухой траванулся, кто-то от голода, кто-то от сифилиса. Мало что ли возможностей подохнуть?
   - Много. Скорее всего, ты прав. Но я бы не удивился, если бы оказалось по-другому.
   - Новый год наступил, - сказал я. Почему-то свело скулы от горечи.
   - Да, я знаю, - ответил Лешка.
   - Домой хочу.
   - Я тоже.
   Он проводил меня до метро и побрел домой отсыпаться, а я поехал к себе в общагу в студенческий городок. По дороге я все-таки догнался пивом до нужной кондиции, когда напрочь отсутствует реакция, а на лице застыло выражение тупой и равнодушной усталости.
   Город опустел, и возникло чувство богооставленности. Спать, спать, иначе можно сойти с ума...
   Воспоминания о новогодней ночи уместились в банку пива, которую я жадно вылакал, борясь с похмельем. Я раззановесил шторы - яркий свет ударил в глаза, заполнил комнату, и от этого присутствия света снаружи стало теплее внутри, легче задышалось.
   Вторую банку я пил смакуя, не торопясь. Включил ноутбук, залез на свою страничку в социальной сети. Десятки сообщений с пустыми стихотворными поздравлениями, стена завалена идиотскими открытками. Я вывел в статусе: "Пью, до 13-го не беспокоить", - и вышел из интернета. Выключил мобильный.
   А потом был поход в магазин, сравни подвигу. Свежий воздух ненадолго привел в чувство, но хмель в крови уже было не победить. Я набрал пива, водки, купил пачку пельменей и хлеба, вяленой рыбки на закусь. И пусть теперь мир подождет, пока мой организм не взбунтуется и не откажется перерабатывать этиловый спирт. А случится это не скоро.
   Несколько дней я пил, засыпал, просыпался и снова пил. Когда заканчивался алкоголь, спускался до ближайшего магазина. Без цели и смыла. И уже без повода. Переставала лезть водка - мягко отпаивался вином и шампанским. Новогодней премии хватало на запой в одиночку. В состоянии пьяного донжуанства залезал "Вконтакт" и писал пошлости знакомым и незнакомым девушкам, как кот-методист из старого анекдота: зверюгу кастрировали, а он все равно бегает в марте по крышам и подвалам, дает рекомендации. Я перепутал день и ночь; само их разделение перестало для меня что-то значить. Проваливался в сон средь бела дня, просыпался к ночи, жадно допивал остатки алкоголя и, не в силах заснуть, выходил бродить по длинным коридорам общежития. Студенты разъехались на праздники, коридоры были пусты, и мне казалось, что я потерялся во времени и пространстве, один единственный человек в этой гулкой пустоте. Потом я возвращался к себе в комнату и лежал на кровати до утра, кусая подушку, ожидая, когда стрелка часов подползет к цифре шесть, вахтерша откроет общагу и можно будет вырваться из этого плотного одиночества, выбежать на улицу, дотащиться до магазина... Короче, чего я тут распинаюсь, запой, как запой.
   На пятый день я понял, что больше пить не могу и не хочу. Не знаю, как у других, но мне никогда не нужны были врачи, капельницы. Просто наступала минута, когда организм получал свое, ту самую бочку вина, и пить больше не хотелось. Мой старый друг Валера для выхода из запоя придумал правило "7П": поспать, попить, поссать, посрать, помыться, подрочить, поесть. Именно в этой последовательности. Помогает, надо сказать. Самое сложное - это поесть, кусок не лезет в горло, но сделать это необходимо, чтобы желудок начал работать. А пить надо много (вода, сок, кефир, молоко). Потому что вся алкогольная дрянь выходит из организма только с мочей.
   К вечеру я включил мобильный, и сразу же позвонил Леха:
   - Здорово, алкаш. Очухался?
   - Вроде того. Отлеживаюсь.
   - Ясно. Ты хоть закусывал?
   - По-разному.
   - Короче, дело такое. Звонила Машка Регель, приглашает нас завтра к себе на дачу, шашлык-машлык и все такое.
   - Кошерно.
   - Ну, так что?
   - Не знаю. Херово мне...
   - Давай-давай, поднимай жопу с дивана. Проветришься - легче станет. Сам знаешь.
   - Не учи ученого.
   - Завтра в десять на Финляндском. У паровоза.
   - Ну, ты там особо не жди...
   - Особо не буду. Давай, думай. - И повесил трубку.
   У каждого русского писателя, даже бездарного, должна быть преданная и влюбленная в него еврейка. Эдакий квант, восстанавливающий социальную справедливость. В стране, где евреи удобно устроились во всех сферах жизни, от политики до культуры, только чистая и искренняя любовь еврейки извиняет их некорректное поведение.
   С Машей Регель мы познакомились в дремучем 2001-ом году в плацкартном вагоне поезда "Москва - Петербург". Мы оба возвращались с концерта Мэрилина Мэнсона - первого концерта музыканта в России. За окном плачевно растекался февраль, я был пьян, голоден и без копейки денег. Она достала термос с горячим чаем, бутерброды и по-братски разделила их пополам.
   - Сова, - представилась она.
   - Андрей.
   - Ты с концерта?
   - Ну да.
   - Я так и подумала.
   Худая и длинная, как сигарета. Круглые очки с толстыми линзами в пол лица, тонкие губы, острый подбородок обиженного ребенка, выпуклые внимательные глаза. Одета неряшливо и свободно, в лучших традициях хиппи. Я еще тогда подумал, что Сова - самое точное прозвище, которое только можно найти.
   - Я - еврейка.
   Меня удивила не абсурдность утверждения, а извиняющаяся интонация.
   - Бывает, - ответил я.
   - А ты - русский, - произнесла она утвердительно.
   - Русский.
   - Надеюсь, не юдофоб?
   - Не парься, все в норме. Все люди - братья.
   - Отлично, - оживилась Сова. - Как тебе концерт?
   - Риторический вопрос. Это все равно, что спросить: как тебе ураган или цунами?
   - В точку. Мэнсон - падший ангел. И великий шоумен. Когда он швырнул гитару в Твигги Рамиреза, и та пролетела в сантиметрах от головы, я думала, кончу в эту минуту.
   - А мне понравился крест из винтовки и направленных в разные стороны револьверов. Мэнсон стоит за трибуной в какой-то фуражке, а по бокам два солдата срочника. Ты прикидываешь, они не просто одеты в нашу форму - это русские солдаты, по лицам видно, по застиранной форме. Великий диктатор начинает шоу, и оно должно продолжаться.
   - Это уже из Мэркьюри.
   - Не важно.
   - Единственный минус - концерт на сутки задержали. Не знаешь, из-за чего?
   - Там вроде оборудование его на границе застряло. Я на вокзале ночевал.
   - А вечером чего делал?
   - Мы с друзьями в Третьяковку пошли. Представь картину: три оборванных панка гуляют по Третьяковке и втихаря бухают водку.
   - А где твои друзья?
   Я сбился на полуслове. Что мне ей ответить? Что я бросил их в ночной Москве? Что у меня был билет на обратный поезд, а у них не было, и я не сдал этот билет в кассе, не остался с ними? Что бы я ни ответил, это будет правдой, даже самая нелепая выдумка, мол, их инопланетяне похитили. Я сейчас еду в теплом вагоне, а они мерзнут в Москве без денег. Им предстоит ночь на вокзале, а потом целый день дорога на перекладных электричках - "собаках". И откуда мне, молокососу, было знать, что это предательство долгие годы будет висеть незримым грузом в холодильнике моей совести: как ободранная коровья туша.
   - Они остались в Москве. У них дела.
   - Ясно.
   Мы протрепались до утра, а по прибытии на вокзал поехали к ней. У нее на хате я совершил саму главную ошибку: я переспал с Машей. И она прилипла, влюбилась, втянулась, проросла в меня. Если женщина исступленно тебя любит, то практически нет шансов с ней не спать. Когда она понимает, что женские чары не действуют, то моментально включает жалость. И вот тут нереально устоять. Потому что ты как бы в ответе за тех, кого приручаешь, и совершенно не важно, что прирученные сами облажались. Я избегал ее, прятался, уезжал в другие города, но она всегда меня находила. А потом я привык к такому положению вещей. Пусть это звучит как угодно паскудно, но приятно осознавать, что всегда есть тихая гавань, куда удобно вернуться. В любой момент. Днем или ночью. Тебя накормят, в баньке попарят, спать уложат. Не с Василисой Прекрасной, но и не с Бабой-Ягой. Как-то так.
   На следующий день я нашел в себе силы дотащить свое проспиртованное тело к Финляндскому вокзалу и не опоздать. В метро подкатил к горлу комок тошноты, но желудок был пуст - это меня спасло от позора. Лешка посмотрел на мою опухшую физиономию и молча протянул банку пива. Я отказался. Дело не в силе воли и не в принципах, просто, если решил выходить из запоя, ни в коем случае нельзя пить с утра на голодный желудок. Можно днем, можно вечером, когда немного расходишься и пообедаешь, но только не с утра.
   В электричке он долго молчал, потягивая пиво. Швырнул пустую банку под сидение, с шипом открыл новую; липкая пена потекла по рукам. Лешка матюгнулся:
   - Блядь, пойло для скота делают.
   Я молча кивнул.
   - Нигде в мире нет таких длинных праздников. Точно тебе говорю, это заговор. Хотят споить нацию.
   - А ты не пей.
   Он удивленно на меня посмотрел:
   - Дурак, что ли?
   - Видел Настю? - перевел я разговор.
   - Да, все в норме.
   - А кто еще сегодня будет? Что вообще за тема? Надолго?
   - Как пойдет. Машка там своих хиппарей пригласила, Макса не будет, Настя под вопросом.
   - Шашлык-машлык?
   - Ну да.
   Мы опять надолго замолчали. Стук колес убаюкивал, погружал в такое состояние, когда мысль свободно скачет по просторам сознания, не напрягаясь, самостоятельно выбирая себе направление. За городом пейзаж потеплел, ожил. Елки, снег, елки, снег... Есть честность в природе. В городе ее нет, как не ищи. Это не красота, не величественность, не прочая хрень, о которой сладкоголосо вещают художники, а какая-то правда бытия, вносящая смысл в наше существование, дающая ему оправдание. Я вспомнил, как в детстве мы всей семьей выбирались на природу по выходным, независимо от времени года: мама, папа и я. Гуляли по дальневосточным сопкам, переходили ручьи, жгли костер и жарили черный хлеб, пекли картошку летом, зимой брали с собой бутерброды и термос с горячим, обжигающим горло кофе. То чувство, которое я испытывал, нельзя назвать единением с природой, я просто знал, что не случаен в этом лесу: не гость, не попутчик, не прохожий. Эта земля, это небо и этот лес - мой дом, простой и необъятный. Никакого восторга, слез или дрожания рук. Спокойное, тихое знание. А тем экзальтированным придуркам, которые впадают в экстаз от чувства единения с природой, советую убиться об стену.
   Леху раскачало после двух банок. Заблестели глаза, порозовели небритые щеки. И тогда он сказал слова, которые я буду помнить всю жизнь:
   - Я ведь видел вас тогда, в метре от тебя стоял. Если бы ты зажег с Настей прямо на площади, я бы ничего не стал делать. Посмотрел бы и ушел. И ты бы никогда не узнал об этом, ну, о том, что я был рядом. Ничего бы не изменилось. А знаешь почему?
   - Ну?
   - Потому что я устал.
   Он отвернулся к окну и открыл третью банку.
   Через час электричка притормозила у одинокой платформы. Мы единственные вывалились наружу, спустились к тропинке и тут же утонули в сугробах ослепительно белого снега, скрипучего, влажного и тяжелого.
   - Чуешь, какой воздух? - Леха глубоко втянул ноздрями.
   - Кайф!
   - Он словно шепчет: займи, но выпей.
   - Пойдем, я уже жрать хочу.
   Дом Совы был в полутора километрах от железнодорожной станции. Мы выбились из сил, пока дотопали. Но организм мой пришел в себя, был готов поглощать пищу и алкоголь.
   На участке Машка со своими друзьями суетились вокруг мангала. Ветер сносил на дорогу вкусный дым зимнего костра. Мы с Лехой увидели ее друзей и молча переглянулись.
   Типично хипповская троица, два парня и девушка: длиннополые пальто, растаманские вязанные шапочки, кожаные сапоги до колена. Их точно где-то клонируют под одну гребенку. Парни в очечках, с аккуратными бородками, девушка с пирсингом в губах, ушах, ноздрях... Представилась Мэри. Сетевая интеллигенция, разночинцы новой волны. Меня всегда раздражали подобные персонажи. Они искренне лелеют свой трухлявый снобизм, любуются манерной интеллигентностью речи и жестов, никогда не матерятся и постоянно улыбаются блаженной улыбкой всезнающего идиотизма. Но как же они слабы, боже, как же они слабы... Я видел таких ребят в армии, их ломали на раз; через месяц они переставали за собой следить, ходили грязные и зачуханные, драили туалеты и с заискивающей улыбкой стреляли покурить. Деды их не били: ломали голосом, звериным напором, внутренней силой и стержнем. А те безропотно соглашались на все, лишь бы уйти от физической расправы. Они патологически боялись боли и, чтобы ее избежать, были готовы переступить через себя и других, упасть в глубокую смердящую яму, из которой нельзя выбраться, не перестав себя уважать. Мне их было не жалко.
   Машка издалека замахала нам рукой:
   - Андрей, Леша, вы так вовремя, у нас костер не получается...
   С нашими усилиями костер получился. Потом было знакомство, вялые рукопожатия. Такие ребята почему-то никогда не сжимают руку, а выжидательно протягивают свою. Один из парней представился:
   - Эльф.
   - Орк, - ответил я, крепко сжимая его сухую ладонь.
   Лешка прыснул, паренек криво усмехнулся:
   - Смешно. Вообще меня Никита зовут.
   - Другое дело. Андрюха.
   - "Властелин колец" тут не причем. У него фамилия Вельфищев, - вставила Машка.
   - Сова, ты задрала всем трещать о моей фамилии.
   - Ничего страшного. - Лешка пшикнул очередной банкой пива. - У нас в роте служил парень по фамилии Козлодоев. Вот это действительно неприятно.
   - А ты в армии служил? - спросила Мэри, серьга на ее верхней губе смешно дернулась.
   - Было дело, - ответил Леха.
   - Чё, откосить не мог?
   - Да я, собственно, не пытался. Андрюха тоже служил. - Он кивнул в мою сторону.
   - Извините, мальчики, но вы лохи. В наше время в армию идут либо психи, либо дегенераты. Нет, правда, нормальному человеку там делать нечего: или покалечат, или дебилом сделают. Стой - беги - упал - отжался - смирно - вольно... Бр-р-р. - Мэри брезгливо повела плечами. - Бездушные машины, пушечное мясо.
   Воздух потяжелел. Леха крепко стиснул зубы, так, что скулы дернулись: снизу вверх, как резкая речная волна. Но сдержался. Ответил:
   - Ты-то что об этом знаешь?
   - Да уж знаю, не переживай.
   Леха полгода отслужил в саперной учебке в Сыктывкаре, а потом его отправили в Чечню. Дембельнулся старшим сапером. Он не был фанатом армии, часто, вспоминая армейский долбоебизм, крыл матом дедов, сослуживцев и командиров, но это был интимный момент; мы могли что угодно говорить друг другу об армии, только не в силах были укрыться от легкого ветра ностальгии: порыв настигал, обдувал горячим дыханием, щекотал ноздри, был свежим и родным. Наверное, так мать ругает своего сына, но насмерть за него стоит перед чужими людьми.
   - Давайте уже выпьем, - разрядила обстановку Сова.
   Леха отвернулся и, жадно припав к банке с пивом, осушил ее в несколько глотков. Протяжно рыгнул всей грудью.
   Мы достали водку из сугроба, разлили по пластиковым стаканчикам. Вельфищев вынес из дома ведерко с шашлыками, стал нанизывать мясо на шампуры. В нос ударил запах уксуса и лука. Вся компания синхронно сглотнула голодную слюну. Я выловил из ведерка проперченный луковый лепесток, залпом выпил водку и с хрустом закусил. Кровь быстрее побежала по жилам, в желудке погорячело.
   Подошла Сова, прижалась ко мне и шепнула на ухо:
   - У Мэри младший брат в армии повесился.
   - Я не знал.
   - Теперь знаешь. Не обижайтесь на нее. Не будем портить день.
   Мясо призывно румянилось на горячих углях; первую партию мы съели почти сырой, слегка подрумяненной. Выпили еще по одной.
   Вельфищев, компенсируя неблагозвучность фамилии, оказался нормальным парнем, без снобистских тараканов в голове. Второй парень, Слава Лунин, держался в стороне, большей частью молчал, но водку пил лихо и мясо рвал зубами, как зверь.
   - Мэри, - начал Леха подобрев, - ну, губы, нос, уши - это понятно. Но язык-то зачем? Неудобно, наверное.
   - Неудобно писать стоя. - Она стервозно улыбнулась и высунула язык, показывая внушительную "штангу". - Это образ жизни. Тебе не понять.
   - Куда уж нам, мартышкам. Но ты попробуй.
   - Зайдем с другой стороны. Смотри, мой бойфренд балдеет, когда я делаю ему минет.
   Она так и сказала - бойфренд; не парень, не мужчина, не друг, не любовник.
   - Ну, тогда, конечно. Может, на практике покажешь? Как говорится, лучше один раз увидеть...
   - Подбери слюну. Ты не в моем вкусе.
   Я залюбовался Совой. Она краснела, неловко суетилась, пыталась скрыть это, но выходило еще заметнее. Как хлебосольная хозяйка, нарезала хлеб, помидоры, огурцы, раскидала овощи по тарелкам. Во дворе стоял занесенный снегом летний столик, - она рукавом смела снег на землю, разложила тарелки на столе, в центр поставила выпивку.
   - Наши первые шашлыки в этом году. А ленивые пусть ждут до мая.
   Кажется, она была счастлива.
   - Кто-нибудь ходил на митинги? - спросил Вельфищев.
   Леха весело мне подмигнул, мол, сейчас начнется, сетевые хомячки показывают зубки.
   - Это неактуальный вопрос, Никита. Даже не риторический, - откликнулась Мэри, и снова задергалось кольцо на нижней губе, делая девушку похожей на обезьянку. - Ты посмотри на их лица - это же махровые патриоты, леваки, националисты.
   - А барышня-то у нас образована... - Леха умел быть не только грубым, но и едким.
   - Разочарован?
   - Нет, люблю умных, даже больше скажу: у меня только на умных встает.
   - Мне не интересна эта информация.
   - А сама-то поддержала протест?
   - Я похожа на больную? У меня есть дела поважнее.
   - Мне жаль тебя, детка, из-за таких как ты никогда ничего и не изменится.
   Мэрии захрустела огурцом, долго жевала его, утяжеляя паузу, и, наконец, сказала:
   - А вам бы все менять. Попробуйте для начала сохранить то, что уже имеется. Вы ведь хотите как лучше, а получится как всегда, это к гадалке не ходи.
   - А что имеется, Мэри? Озвучь заблуждающимся.
   - Ты имеешься. И еще два мира: один вовне, а другой внутри тебя. Вот и занимайся этими мирами, связи там налаживай, с самим собой разбирайся. Ты один на эту землю пришел, один уйдешь, так разберись с самим собой, на это тебе жизнь и дана. А вы все о революции грезите... Кому, нахер, нужна ваша революция?
   - Мне нужна, - ответил я, - и Лехе. И еще очень многим людям. А это не мало. Революция - не самоцель, просто жить хочется по совести, чтобы на моей земле, на которую я один пришел, был мир и порядок, чтобы не воровала мерзота у власти. Ты, Мэри, для себя живешь, и тебе не понять, что люди могут жить ради чего-то другого. И умереть за это готовы. Не часто, но иногда и такое бывает.
   - Мерзота всегда будет воровать. При любой власти. И в любое время она в эту власть пролезет.
   - А я так не хочу.
   - Вы сами не знаете, чего вы хотите, но точно знаете, чего вы не хотите. Вот я и говорю: разберитесь в себе для начала.
   - Скажи, Мэри, - вставил Лешка, - А ты бы свалила из Рашки, если бы представилась возможность?
   - Нет.
   - А почему?
   - Язык. Жить надо там, где разговаривают на твоем родном языке.
   - С тобой не все потеряно, мать, - улыбнулся Леха.
   - Спасибо, папочка. - Мэри улыбнулась в ответ; заблестели серьги в отсветах зимнего солнца.
   - А я бы свалил, - подал голос Слава Лунин. - Нечего делать в этой нищей стране.
   - Так пиздуй, - ответил Леха.
   - Денег надо подкопить, - вздохнул Слава.
   - Копи и пиздуй. Только молча копи.
   Лунин насупился, замолчал, но возразить Лехе побоялся. Мэри понимающе хмыкнула:
   - Не бзди, Слава, он не страшный.
   - Да пошли вы...
   Вельфищев открыл вторую бутылку, разлил по стаканчикам.
   - Давайте выпьем за Че Гевару, великого революционера всех времен и народов.
   - Не подлизывайся, Вельфищев, - подмигнул Леха.
   - Я так и знал. Люди, услышав мою фамилию, перестают называть меня по имени.
   - Не кисни, интеллигенция, привыкай.
   - Давно привык.
   - Андрюха вообще Вознесенский. Ничего, живет парень.
   Пьянка пошла по кругу, наматывая минуты на очередной виток. Дозрела и была уничтожена вторая партия шашлыков, испарилась вторая бутылка водки. Мы трепались о жизни, о насущных проблемах, о том, что денег вечно не хватает, о современной литературе, о ситуации в мире, о политике, конечно, еще раз о жизни... Первая бутылка определила тон и стратегию, никто не пытался залезть другому в душу, мы так и остались устоявшимися группками, не пытаясь перемешаться. Да этого и не требовала ситуация. Сова не смешно шутила, мы весело хохотали над тем, как не смешно это у нее выходило, а она смеялась громче всех от полноты и точности своего чувства юмора. И вдруг мне показалось, что все новогодние праздники были созданы специального для этого дня, чтобы он случился, состоялся, не смотря ни на что. Чувство это грело наравне с водкой, Сова украдкой улыбалась мне, я понял, что мы сегодня обязательно переспим. Леха обрабатывал Мэри за неимением иного варианта. Вельфищеву и Лунину наверняка что-то было надо, но они это интеллигентно скрывали.
   - Скажи, Сова, откуда у тебя эта дача? - спросил Леха.
   - Мама оставила. Она сначала хотела продать, когда в Штаты сваливала к своему хахалю, но еще дед был жив, сказал, проклянет, если она дачу продаст. Так и не решилась.
   - Как-то по-русски получилось, - вставил я.
   - А у меня дед русский. Еврейские корни по женской линии передаются, если ты не знал.
   - Жидовочка моя...
   - А ты ездила к матери в Америку? - спросил Лунин. Его худое лицо сосредоточилось и напряглось. - Как там люди живут?
   - Как и везде - по-разному. Но в целом лучше. Вообще американцы лучше русских. Добрее. Там человек человеку друг. Там нет брошенных детей. Ребенок вообще возведен в культ, все вертится вокруг детей. Наверное, поэтому, американцы сами как дети. Взгляд на мир восторженно-ребяческий. И это подкупает. Там на улицах чище. Как-то меньше срут. Но при этом там тоскливо. Первые дни восхищаешься этим непосредственным образом жизни, а потом от него начинает подташнивать. Это как в комиксах: добро побеждает зло, но сюжет слеплен искусственно, улыбки натянуты, герои порядочны до омерзения. И еще: у нас с ними разный патриотизм. Американцы готовы умереть за свое государство, тогда как русские пойдут на смерть только за Родину. Странно?
   - Ничего странного. У них нет Родины, - ответил я. Ответил не Сове - Лунину.
   За разговором мы не заметили, как пропали из поля зрения Лешка и Мэри.
   Сова подошла ко мне вплотную и шепнула на ухо:
   - Пойдем, прогуляемся?
   - Давай. Только недолго.
   Мы вышли на дачную линию. Внезапно повалил снег: плотный, мохнатый, как овечья шерсть. Огромные снежинки падали на дорогу, пространство загустело, окрасилось в серый цвет. В голове моей шумело от выпитого, но это был приятный шум. В душе проснулось пьяное единение с вселенной и, не зная как весомее его выразить, я прослезился, умиляясь собственной чуткости.
   - Я рада, что ты приехал.
   - Ты ведь знала.
   - Нет, не знала. Мы десять лет знакомы, но я ничего о тебе не знаю. Знаю только, что когда ты приходишь, я счастлива. А когда тебя нет, жизнь превращается в пытку, вялотекущую шизофрению. Вот сейчас ты рядом, и я счастлива, понимаешь? Больше ничего и не надо.
   - Сов, не начинай...
   - Я ведь не требую ничего. Ты свободный человек. Но почему я не могу сказать тебе то, что чувствую? Я успешно держу это в себе, но иногда прорывается, и я напиваюсь до свинского состояния, или иду в клуб, снимаю какого-нибудь мальчика и трахаю его всю ночь, или сажусь на "спиды", не сплю неделю, не ем, сижу на энергетиках. Иногда мне кажется, что я сойду с ума, закончу свои дни в психушке, а иногда ничего, отпускает.
   Она говорила тихо, но очень внятно, и я подумал, что надо было трахнуть ее пораньше, пока не начался этот нудный бесконечный разговор. И еще подумал, что ее понесет от выпитой водки и глубины мгновения, и это будет не остановить, и ни о каком сексе тогда уже не может идти речи, и надо будет бежать в спешке, извиняясь, отталкивая ее умоляющие руки, нестись на электричку и уже в городе опять нажираться в сопли... И непонятно, когда это кончится.
   - Так не может больше продолжаться.
   - Не может. Ведь человек рожден для счастья, а я больна тобой и нет никаких лекарств.
   - Мы это сто раз обсуждали.
   - Мне не легче от этого.
   - Я-то что могу сделать? Что? Ну, не люблю я тебя. Застрелиться?
   - Попробуй. - Она улыбнулась в себя, внутрь раненой души.
   - Пошли обратно. Я устал.
   - Конечно.
   Дебильная прогулка. Мы и отошли-то всего на два шага. На площадке перед домом Вельфищев и Лунин неуклюже боролись, ёрзая ногами в рыхлом снегу. Их лица раскраснелись, глаза напряглись, готовые вывалиться из своих орбит. Обычная возня по-пьяни, без злости и повода, чтобы снять алкогольный зуд и немного протрезветь. Сова молчала, смотрела себе под ноги. Я подошел к столу, плеснул себе водки, выпил одним махом, но спиртное уже не брало. Так бывает. И можно выпить хоть литр, оставаясь при этом злым и ленивым, а потом в один момент шандарахнет по голове, в глазах начнет двоиться, язык потеряет связь со временем и сознанием, в ноги ваты набьют.
   Из дома вышли Мэри и Леха, улыбчивые, довольные, расслабленные, с плотоядным румянцем на щеках. Вышли уже как одно целое, объединенные тайной.
   Мне стало грустно. Захотелось домой. А снегопад все усиливался, и скоро нельзя было различить предметы в десяти - пятнадцати метрах.
   - Пойдемте в дом. Я замерзла, - сказала Сова и, не дожидаясь ответа, зашагала к двери.
   Лунин опрокинул Вельфишева на землю, победно уселся сверху и закричал, ударяя себя кулаками в грудь, как Тарзан.
   Я подумал о том, что и через тысячу лет ничего не изменится. Новая Сова обиженно уйдет в дом, новый Вельфищев будет лежать на лопатках, новый Вознесенский будет тоскливо курить и ловить ртом колючие снежинки. И если так и будет, если так и должно быть, то значит, нет смысла что-то менять, выпрыгивать из штанов и делать мир лучше. В конечном счете, мир живет сам по себе, а люди сами по себе. Они пересекаются иногда, убеждают друг друга в единстве, но ничего не меняется за тысячу лет. Человек остается животным, мир вскипает землетрясениями, вулканами, цунами. И над всей этой суетой идет снег, остужая разгул страстей.
   И как только я об этом подумал, случилось то, о чем я мечтал долгие годы, боясь самому себе в этом признаться. Зазвонил телефон. Я посмотрел на дисплей - "Отец".
   - Алло.
   - Здравствуй, Андрей.
   - Здравствуй, папа.
   - С праздником тебя, с новым годом.
   - И тебя тоже.
   Он помолчал в трубку, подбирая слова, и даже не видя его, я представлял его нервное смущение, угрюмую борьбу с самим собой.
   - Мы давно не разговаривали, - продолжил он.
   - Да, давно.
   - Приехал бы...
   - Ты знаешь, почему я не приезжал.
   - Знаю. Прости меня.
   - Давно простил.
   Мы опять помолчали. И не потому, что разговор не клеился, - просто трудно подобрать слова, чтобы выразить главное, без уловок и условностей, без компанейского трепа, который не в состоянии заполнить сосущую пустоту в душе. А найти главные слова - дорогого стоит. Но отец нашел их.
   - Я у мамы был. Оградку подкрасил, конфет ей принес, сигарет...
   Слова расцарапали горло. Я тяжело сглотнул.
   - Как она?
   - Улыбается.
   Сорвали пробку с души, и хлынул наружу гной, лежалые мысли, прелые чувства. Пришлось закусить губу, чтобы не зареветь.
   - Я приеду на днях. Хорошо?
   - Конечно. Я жду.
   - Давай.
   Я первый нажал отбой. Так правильно. Так было надо.
   ...Мы с Лешкой чуть не опоздали на последнюю электричку, наотрез отказавшись заночевать. Сначала перенесли столы в дом, потом долго возились с буржуйкой. В итоге бежали, утопая в снегу, падали, набивая снегом полные рукава. Успели запрыгнуть в последний вагон, и двери со скрипом закрылись за нашими спинами. Уже сидя в тепле, отдышавшись, Лешка хитро на меня посмотрел и сказал:
   - Знаешь, "штанга" в языке - это тема!
   Мы переглянулись и дружно захохотали на весь вагон.
  
  

Слово о философском камне

  
   В январе люди еще продолжали выходить на митинги, выкрикивать лозунги, рисовать едкие плакатики и транспаранты, пустозвонные либералы продолжали подниматься на трибуну, вещать о единстве, выдвигать требования к власти, сладко петь о гражданском обществе и свободах, но любому здравомыслящему человеку уже тогда было понятно, что протест просрали. 10 декабря 2011 года и просрали, когда недоделки вроде Немцова увели народ с площади Революции на Болотную площадь. Гребаные вы по голове, ну какой переворот можно устроить на площади с таким названием? 10-го числа людьми овладела голая эмоция, злость и обида; практически не сговариваясь, все вышли из своих теплых квартир на декабрьский мороз, и на мгновение стихия общего порыва заискрилась электричеством в воздухе. На какую-то долю секунды весы качнулись, замерли в нерешительности и уже 11-го числа со скрипом вернулись в исходное положение. А ведь исторические шансы не валяются на каждом шагу. Либеральные пассажиры, невнятно мямлившее о свободе до этого времени, вскочили на подножку протеста, и, не отдышавшись, решили его возглавить. Их никто об этом не просил, но ублюдочная привычка руководить вышла боком для народа. Люди и сами не знали, чего они хотят, выходя на улицы. Люди поверили им. Русский народ доверчив.
   Помню, на согласованном митинге возле ТЮЗа какая-то крикливая тетка начала скандировать: "Путин - второй Каддафи! Путин - второй Каддафи!" Легкой рябью по головам прошел недовольный ропот. Ее быстро заткнули - в моей стране уважают бедного Муаммара. Бедуин пошел до конца и был растерзан. Но его можно уважать. А за что уважать этих Каспаровых - Чириковых - Немцовых? Беспринципность - вот их отличительная черта. Вкусно есть и сладко спать, а ради этого хоть к черту на кулички. Помани их Царь пальцем - побежали бы как миленькие. Но даже Царю они не нужны.
   Короче, протестные Лжедмитрии решили сыграть по правилам с теми, кто по правилам никогда не играет. Авантюра с самого начала была обречена на провал.
   Ну, объясните мне, недалекому, как можно согласовывать митинг протеста против власти с этой же самой властью? Это как заплатить проститутке и проболтать с ней всю ночь.
   7-го декабря мы с Лехой вышли к "Гостиному Двору" на митинг, получивший название "стратегия 19". Самые обычные люди, которых я каждый день вижу в метро по дороге на работу, стояли и протестовали одним своим видом. Они не знали, что нужно делать дальше. И мы с Лехой не знали. Тех, кто пытался взбаламутить народ и вывести маршем на Невский, ОМОН технично подрезал, скручивал, бросал в "автозак". Менты стояли цепью перед проспектом, периодически шли на захват, обнимая кольцом стоящих на пяточке людей. Те испуганно рассыпались в разные стороны. В какой-то момент мы с Лешкой переглянулись и поняли друг друга с полуслова: не побежим. Нас задержали, сопроводили в автобус. Потом всех задержанных отвезли в отделение. В ту ночь камеры ломились, менты не знали, что с нами делать, никто не был готов к такому количеству задержанных. Сутки мы провели в камере, на следующий день нас отвезли в суд на улице Красных Текстильщиков, впаяли административку и штраф. Но все это было зря, зря, зря... Упрямый чертик народного бунта не давался в руки, юлил, выскальзывал и ядовито гримасничал у самого носа. Казалось, протяни руку и схватишь его за хвост, ан нет. И только потом, спустя время, до меня дошло: не будет никакой революции, не поднимется страна, пока есть хлеб и зрелища.
   В камере, кстати, совершенно не о чем говорить. Мы молча лежали на железных нарах, думали каждый о своем. Телефоны отобрали. Было холодно, таким сквозным холодом, что запахивайся в пальто, не запахивайся - ничего не помогает. Железные нары всасывали тепло наших тел, подвальная сырость забила легкие. Жутко хотелось курить.
   - Когда это закончится? - спросил Леха.
   - Завтра, завтра все закончится, - ответил я.
   - Да я не об этом...
   Не нужно быть пророком, чтобы понимать гнилость и порочную ущербность капиталистической модели построения мира. Моя страна - это частный случай общего правила. Весь мир катится в пропасть. Когда во главу ценностей ставится Золотой Телец, то он своим блеском оттеняет солнце. Капитализм подменяет реальность иллюзией, и это не может закончиться ничем хорошим. Такое чувство, что все это понимают, но что-либо менять просто лень. Влом. Впадлу. Моя хата с краю. А ведь действительно с краю, на самой кромочке уместилась, еще чуть-чуть, - покосится и рухнет, гремя обломками. Тогда засуетимся, забегаем. Как? Кто? Что случилось? Нас не предупредили!? А поздно, дедка, на молодку прыгать.
   Утешает одно, - у русских есть бонус: обостренное чувство правды, совести и медвежья сила, которая долго спит, но, проснувшись, рвет всех без разбора. Правда, сейчас нам усиленно вдалбливают в головы, что это миф, национальная сказка, только кровь все равно не обманешь. Дядькам в Пентагоне надо бы это учитывать. Ведь тот, кто недооценивает врага, всегда проигрывает.
   Да, да, вы не ослышались, именно врага. Давайте хоть на минуту забудем помойное слово "толерантность" и назовем вещи своими именами. Не может быть дружбы между нашими государствами в ближайшей исторической перспективе. Может быть вооруженный нейтралитет, временное затишье, передышка, наконец, но не дружба. Либо мы их сожрем, либо они нас. Третьего не дано. Я ничего не имею против самих американцев, им пудрит мозги их правительство так же, как нам наше. Это обычная практика. Только правительства могут быть разными, а Родина-то одна. И для меня это так ясно, что любые рассусоливания на эту тему вызывают желание хлестко втащить в грудину, чтоб собеседник заткнулся на полувздохе и подавился собственными словами.
   Интеграция в капитал настолько сильна, что мы начинаем принимать на веру самые абсурдные постулаты. Нам говорят, что нельзя построить коммунизм в отдельно взятой стране, и мы глубокомысленно киваем; щебечут, что нельзя уничтожить коррупцию в России, что воровали все и вся испокон веков, и мы с хрюканьем соглашаемся, мол, да, мы такие; нас приучили гордиться дуростью, серостью и пошлостью в себе; отняли незыблемость веры. И главный вопрос не в том, почему это происходит, а кто этим занимается.
   Люди, в чьих руках находится все богатства мира, не хотят терять капитал, ибо он дает власть ненасытную, жирную и неограниченную. А власть всегда защищает себя саму. Это замкнутый круг. Если кто-то еще верит, что выбор в моей стране совершает народ, - убейтесь об стену! Бояре, сидящие наверху, НИКОГДА добровольно власть не отдадут. НИ-КО-ГДА! Набейте татуировку себе на лбу, чтобы не забывать об этом. И если невозможны изменения сверху, они должны прийти снизу. Третьего пути я не вижу. Распните меня на столбе, но только два действия в состоянии взорвать эту гнилую систему: отнять и поделить! И чтобы никто не ушел безнаказанным! И чтобы никто не остался обделенным!
   Вот тут возникает противоречие с нравственной постоянной человеческой души. Для того чтобы никто не ушел безнаказанным и никто не остался обделенным, необходимо наличие неких списков, по которым и будем вести подсчет. И это не какие-то условные списки, а самые натуральные, чернилами по бумаге. Абсолютность и полнота этих списков -- единственное условие, при котором закон справедливости не будет нарушен. Но есть и другие законы. Нет во всем мире человека, который был бы в состоянии эти списки составить. Только Бог. А у человека нет права казнить и миловать. Наделение себя подобными правами и есть основная черта homo capitalis.
   Противоречие это для меня также ясно, как и убийственная точность лозунга "Отнять и поделить!" Две оголенных, наэлектризованных правды смешиваются в душе, вступают в реакцию, шипят, окисляются, и нужен философский камень, чтобы их гармонично объединить. Найдется камень -- найдется и третий путь. Он окажется простым и верным, и люди пойдут по этому пути, и дождь пассионарности прольется над моей страной. Надо только найти философский камень.
   Помню, сдавал на права. Инструктор в автошколе к концу обучения прямо спросил:
   - Как сдавать будешь?
   - Цена вопроса?
   - Полный пакет -- сорок тысяч. Сюда входят теория, площадка и город, как в школе, так и в ГАИ. Все напишут, все подскажут, ты только руль крути и головой кивай. Площадка плюс город -- тридцатник. Но теорию сдаешь сам, по чесноку. Один город -- шестнадцать. Вот такой расклад.
   - Я подумаю.
   - Думай, только не долго.
   Теорию я сдал сразу, площадку со второго раза. Вождение в городе я пересдавал семь раз. Нельзя сказать, что "гаец" валил меня -- нет. Он как сыч сидел рядом и ждал, пока я ошибусь. И не прощал ни одной мелочи. Просто система выстроена таким образом, что ты сам не поймешь, в чем ошибся. На восьмой раз я заплатил и сдал без ошибок. К чему я это говорю? Не платить, стоять на своем, быть верным себе, принципам и, наконец, сдать экзамен -- это и есть философский камень.
   Отношение к власти перешло из разряда личного в разряд моды. В либерально-интеллигентских и лево-консервативных кругах модно ругать Царя. К слову, поводов предостаточно. Но и те, и другие действуют в рамках одной и той же поведенческой модели, как две стороны одной медали. Те же две правды, для которых Царь и хотел бы стать философским камнем, но является лишь камнем преткновения.
   Я всем сердцем поддержал декабрьский протест, не ведая, что он выльется в фарс. Так ведь и Блок писал "Двенадцать", не ожидая "красного террора" и гражданской войны. Все потому, что история в момент своего свершения безоценочна. Она является данностью без полюсов, а ярлыки наслаиваются позже; и тогда событие затушевывается мутной ряской, как глаз мертвой рыбы, - не видно, что там на дне зрачка.
   До какой пошлости нужно было довести мою страну, чтобы фигура Сталина замаячила в положительном ключе? А последнее время множество подобных разговоров. Тиран, поставивший раком русский народ, видится спасителем Отечества. Но ведь все это не рождается на пустом месте. Я сейчас скажу крамольную вещь, но для русского человека лучше тиран, который дерёт и кормит, чем добрый Царь-батюшка, подкрашивающий народу губы жирной красной помадой. От первого знаешь, чего ждать, а со вторым -- темный лес.
   В "семидесятые" годы ругали застой. Это слово прочно вошло в постсоветский лексикон, но такого застоя как сейчас никому и не снилось. Из бытия, преисполненного смысла, высосали этот смысл по капельке, влили какую-то тошнотворную брагу и сделали вид, будто так и было. Что, любители песенных блох, не хотите ли пососать у мерина? Сосем, сосем, еще и причмокиваем.
   Отечеству нужны герои -- пизда рожает дураков. Так любят говорить. И никому невдомек, что нормальных людей она рожает, хороших, простых и обыкновенных. Дураками они с возрастом становятся. И то не все. Просто у русского человека связь с землей не равна связи с государством. И мне кажется, чтобы их уровнять необходима мудрость женского начала в высшем, незамутненном смысле. В самом деле, почему нет женщин-патриархов? Почему Папа Римский всегда мужик? Римская Мать не хуже звучит. Правитель-женщина скорее исключение, чем норма. Только не подумайте, что я ратую за матриархат. Я не за главенство женщин, а за освобождение женского начала как жезнедарующей категории.
   Пора нам президента-женщину. Вот было бы весело, если бы Людмила взбаламутила народ, подняла восстание и захватила бы власть в стране. Мужа в "Кресты", по месту прописки, гимнастку в монастырь... Я бы присягнул этой женщине на верность, пошел бы с ней в разведку.
   И если вдуматься, то нет разницы между Императорской Россией и Советским Союзом -- это все грани громадного исторического полотна под названием Русская цивилизация. С развалом Союза произошел надрыв. Ткань треснула и поползла по швам, и вот уже двадцать лет мы безуспешно пытаемся ткать полотно дальше, забыв, что вначале необходимо сшить место разрыва. Ткацкий станок пробуксовывает, ткачи бастуют, а мы существуем в подвешенном состоянии, боясь уже на что-то надеяться.
   Принято считать, что политические партии выражают волю и настроения части населения моей страны, того процента, который голосует за них на выборах. Но это миф, игрушка для доверчивых простаков. У политической партии в России только один интерес - карман лидера и его приближенных. А голосуют люди по инерции, ставят галочку наугад. Вспоминают лицо главаря, и выбирают понравившееся. Физиогномика определяет, какая из партий наберет тот или иной процент. Ну, в самом деле, какое дело сантехнику из Мухосранска до предвыборных программ? Он и не читал ни одну, а если и читал, то ничего не понял, и не сможет отличить предвыборной программы ЛДПР от программы "Справедливой России". И не только сантехник не сможет - я не смогу, вы не сможете, даже члены этих партий не всегда отличат, если программка не будет подписана. Зато сантехнику нравится грубый, мужланский тон Жириновского. А профессору из Тьмутаракани импонирует витиеватая, изобилующая умными словами лексика Явлинского. Военному из Урюпинска ближе суровый, рассерженный призыв Миронова. И всем этим людям невдомек, что отличия в риторике не предполагают подобных отличий на практике. Все партии, допущенные до выборов (повторю, абсолютно все!) создают иллюзию выбора. Народ верит в эту иллюзию без радости, догадываясь в глубине души, что где-то здесь кроется обман, но распознать его не в силах. Так мышь бежит в колесе, понимает, что бежит на месте, но остановиться не догадается: мешает логика движения, при которой затраченная сила должна приводить к сокращению пространства. И мир не перевернут с ног на голову, законы физики продолжают в нем действовать, просто наш мир вписан в удобную окружность, в которой от затраченных сил не меняется ничего.
   Видимость и доступность выбора - удобная игрушка для лохов. Порядок вещей от него не меняется, пенсия у старушки если и растет, то вровень с инфляцией. И в сложившейся системе координат реальным выбором может стать только отказ от выбора как такового; отказ выбирать из того, что навязано сверху. Если вдруг случится чудо и половина страны не явится на выборы, - система затрещит по швам. Это единственное, что может ее расшатать. Ни митинги, ни протесты, ни призывы ничего не сделают. Система должна взорваться изнутри.
   Вопрос состоит в том, кто именно будет эту систему взрывать? Делается все возможное и невозможное, чтобы задурманить мозги, запугать, сломать, убить и забыть.
   Моя страна превратилась в страну торгашей. Есть Труба, из нее качают нефть и газ, продают его заграницу. Половину вырученных денег разворовывают и переводят в оффшоры, на другую половину закупают шмотье и продукты, машины, технику и прочую вещевую хрень. И вот какой расклад получается!
   70% населения всю эту хрень перепродает друг другу. За прилавком или у стойки, за наличный или безналичный расчет, в офисе или в торговом центре. 5% обслуживают Трубу, еще 5% ее охраняют от внутренних врагов. На внешних всем давно плевать. 5% организуют видимость законности всей купли-продажи, собирают налоги, перелистывают бумажки, сводят кредит с дебетом. Особые 5% обеспечивают пиар-поддержку сложившимуся укладу, обозвав его для удобства стабильностью. Еще 5% снимают пенки. И всем этим дармоедам невдомек, что моя страна кряхтит и держится на оставшихся пяти процентах населения. Эти люди работают учителями, врачами, биохимиками, геологами, культурологами, агрономами, фермерами, геодезистами, инженерами, металлургами, шахтерами, пытаются что-то произвести своими руками и головами. Их мало, но они в тельняшках. Они не ходят на митинги, не сидят в интернете -- некогда! Просто делают свое дело. Не "ради", а "вопреки". Идут до конца. Ищут для моей страны философский камень.
   Однажды девушка, которую я люблю больше жизни (так люблю, что и не догадывался, что вообще так можно) сказала:
   - Вы все так люто ненавидите Царя. А что он вам сделал? Вот тебе лично, что он сделал плохого?
   - Мне лично - ничего. Но только он и хорошего ничего не сделал. Да и вообще, он не причем. Обычный царь. Частный случай. Просто я хочу гордиться своей страной, а гордиться нечем.
   - Очень удобно во всем обвинять власть. А ты с себя начать не пробовал?
   - Родная, девочка моя, ну что ты несешь? Поздно с себя начинать. Доначинались в девяностые, так, что чуть страны не лишились. Дело не в том, что у власти трутся мерзавцы, - так было во все времена. Я просто хочу, чтобы вещи назывались своими именами. Если в стране воруют и пьют, то не надо делать вид, что это такая национальная забава. Если молодежь положила на спорт с прибором, то не надо укорачивать длину этого прибора. Если с экранов телевизора льется пошлость, вульгарность и разврат, то это не пульт барахлит. А Царь... Он не плохой и не хороший, просто он живет в одной стране, а русский народ в другой. И это совершенно разные страны, с разными законами, привычками и традициями. Я не знаю, как это исправить. Если бы знал - начал бы исправлять. Но так не может долго продолжаться. Планомерно, осознанно уничтожают образование и семейные ценности. Пидарасы игриво подмигивают из-за каждого угла. Прилавки ломятся от дешевого пойла. Киркоров онанирует в пробирку, и это обсасывают со всех сторон. А я так не хочу, понимаешь? Не хочу! А ты говоришь, начни с себя...
   - Если каждый начнет, то дело сдвинется с мертвой точки. Я в этом уверена. Не надо изобретать велосипед. Моешь чашку -- мой чашку.
   - Ты идеалистка. Ты или я можем не смотреть телевизор, но это не отменит "Дом-2", "Аншлаг", "Глухаря" и прочий гной.
   - Мы можем попробовать.
   Слава улыбнулась и вдруг потеплело в моей душе. Вопреки всему потеплело. И я подумал, что её улыбка подобна горящей свече в уютной церкви: мерно тлеет и умещает в себе бесконечность Бога. Если люди не разучились так улыбаться, то мир еще поскрипит, подышит. Глядишь, и прорастет в нем разумное, доброе, вечное.
   Пять процентов пробуют. В этом их слабость и сила. В этом их подвижничество и святость. Помните? Подвиг требует тишины. Отношу ли я себя к этим пяти процентам? Нет. Я -- разглагольствующий паразит.
  
  

4. Блудный отец.

  
   Мы разругались с отцом три года назад, на годовщину смерти матери. Он с вечера ходил хмурый, раздраженный. Засыпая в бабушкиной комнате, я слышал, как он о чем-то тихо спорил с новой женой. В шепоте угадывались извиняющиеся нотки. А утром мы пили чай на кухне, и отец сказал:
   - Я не пойду на кладбище. Оля против. Ты один сходи...
   - Пап, ты чего? - я помахал рукой перед его лицом. - Это же мама!
   Он встал из-за стола и отвернулся к окну.
   - Я знаю. Просто я не могу.
   - Это свинство!
   - Чего ты душу мне рвешь? Я просто пытаюсь жить дальше. Как умею.
   - Неплохо умеешь. На этой вон женился... Секаса не хватает?
   - Не борзей.
   - Посмотри на себя, в кого ты превратился. Ты же маму предал.
   - Еще одно слово, и я вышвырну тебя вон.
   Отец напрягся. Было видно, как сжались плечи, потяжелела спина. Тесное пространство кухни не вмещало в себя ситуацию, да и никакое пространство не могло ее вместить. Разве что оградка маминой могилы. Я не видел его глаз и не знал, что он чувствует (голос жесткий, холодный -- не определить). А в моей душе ржавели обида и усталость, и разочарование, и злость. Как будто на твоих глазах котят топят, они пищат, ворочаются в мешке, а ты ничего сделать не можешь. Стало понятно, что точка невозврата была уже пройдена. Ну что я мог ему ответить? Вариант был только один, мы оба понимали это. Время шло на секунды. Я знал, что он не обернется, не схватит меня за плечи, не тряхнет, как куклу, обволакивая больным взглядом. И тогда я ответил, вбивая каждое слово ему в затылок:
   - Ты больше мне не отец.
   Молча собрал вещи. Кинул в пакет рисовую крупу, конфет, достал из холодильника приготовленную с вечера бутылку водки. Отец продолжал стоять у окна. Не обернулся, не вышел в прихожую проводить.
   Я вырвался из подъезда в холодное сентябрьское утро и зашагал на автобусную остановку, оставляя за спиной чужой дом, чужого отца и свое прошлое. Ночью прошел дождь, и асфальтовая дорога была сплошь усеяна мясистыми кляксами раздавленных лягушек. Такова жизнь -- все самое паскудное происходит внезапно. До кладбища я так и не доехал. Напился по дороге.
   Через месяц я ему позвонил, хотел объясниться, но он не взял трубку. И не перезвонил. Я почувствовал облегчение в тот момент. Значит, все идет правильно. Каждый из нас сделал свой выбор.
   Городок встретил меня сонно и равнодушно. Наверное, все провинциальные городки похожи один на другой. Помните зачарованного Теодена, короля Рохана из киноэпопеи "Властелин колец"? Сидит дряхлый старик на троне, щеки впали, глаза мутные, подернутые белесой пленкой, губы еле шевелятся, озвучивая унылый маразм. Вот так и провинция. Морок этот впаян крепко и безусловно; родившийся в провинции впитывает его с молоком матери. Морок этот гнет плечи, сутулит спины и плотно держит цепкими пальцами за кадычок. Соскочить удается немногим, выдирая глотку с мясом и кровью, по живому. Только соскакивать все равно надо. Когда мир начнет корчиться в агонии, - бесчисленные поселки, городки, деревни вяло разлепят ресницы и будут молча ждать приближения конца. Лишь в глубине сонных глаз мелькнет отблеск долгожданного облегчения.
   Ничего не изменилось за те три года, что меня не было, только прибавилось ям на дорогах и стало больше бездомных собак. Они бегали стаями из двора во двор, нагло забирались в помойные баки, облаивали прохожих и, казалось, чего-то ждали.
   Дверь открыла Кира, моя сестренка. Открыла, не спросив, увидела меня и сразу попыталась захлопнуть, но я уже входил, отталкивая ее вглубь коридора. С криком: "Мама, этот приехал", - она побежала в большую комнату, сверкая голыми пятками. В коридор вышла Оля.
   - Мать честная, блудный сын явился.
   - Тебя не спросил. Отец дома?
   - На работе.
   - Ничего, я подожду.
   В моей комнате все изменилось. Проще говоря, не было моей комнаты. В ней сделали ремонт, переклеили обои, выкинули старую мебель. Новые шкаф, тумбочка, кровать, занавески... Все новое и безликое, не имеющее памяти. А вещам, как и людям, необходимо прошлое, чтобы выглядеть если не живыми, то хотя бы одухотворенными.
   Оля молча зашла в комнату, кинула на кровать постельное бельё и так же молча вышла, аккуратно прикрыв за собою дверь. Я стал разбирать рюкзак. Выложил зубную щетку, пасту, мыло, бритву, свежую рубашку, свитер, носки, томик Сарояна "Приключение Весли Джексона". Все. Как мало на самом деле нужно для путешествия. Не имеют значения сроки и расстояния: то, что не влезает в твой рюкзак, не заслуживает права в нем находиться.
   Мачеха крикнула из глубины коридора:
   - Иди поешь. Суп на столе. Остынет.
   Я долго мыл руки под струей горячей, обжигающей воды; плотно растирал кусок мыла, пока пена не скрыла полностью худые ладони, потом смывал, доводя кожу до скрипа. Какую грязь я хотел смыть? Я и сам толком не знал.
   На кухне пахло варёным луком и уксусом. Такой не родной, противный запах, раздражающий ноздри. Его никогда раньше не было, а вот взял, появился, напитал собой воздух, вычеркивая меня из этих квадратных метров.
   Я сел за стол, занёс ложку и замер на полпути. По центру тарелки плавал сочный сопливый плевок.
   Посмотрел на сестру - Кира старательно прятала глаза. Красивый, но неприятный ребенок. Волосы густые, белесые, как у мамы, а губы и подбородок отцовские, в любую секунду готовые задрожать; взгляд карих глаз верткий, не пытливый, а выпытывающий.
   - Тебя где так плеваться научили? - спросил я.
   - В школе.
   - Ясно. А брата уважать тебя в школе не учили?
   - Мама говорит, что ты мне не брат, а приблуда.
   - Мама говорит... - передразнил я. - А сама как считаешь?
   - Никак.
   Она о чем-то задумалась, а потом выпалила:
   - Дай пятьсот рублей.
   - Ишь ты! Зачем?
   - В МакДак схожу.
   - Обойдешься. На вон, лучше супу поешь. - Я придвинул к ней тарелку и встал из-за стола.
   - А ты правда болтаешься, как говно в проруби? - Звонкий её голос цвел недетской иронией.
   - Правда.
   Отец вернулся домой под вечер, небритый, грустный и во хмелю. Я думал, что буду рад его увидеть, но, когда мы обнялись, и он ткнулся мне в лоб щетинистым подбородком, изо рта шибануло перегаром, - жалость развернулась в душе. Это была особенная жалость, ни на что не похожая, потому что она не приносила облегчения и накаляла рождающиеся слова еще до того, как они будут произнесены. Собственно, ничего не изменилось за три с лишним года.
   - Ну, здравствуй, Андрей.
   - Здравствуй, - ответил я.
   - Устроился?
   - Вроде того. Только вещей своих не нашел.
   - Отвезли к деду в деревню. Извини.
   - Ничего. Все ровно.
   Мы разговаривали о всякой ерунде, и я никак не мог понять, что же в нем изменилось. Морщин прибавилось над переносицей, мешки появились под глазами, седина окружила проплешину на затылке... Но это все внешнее. А ведь что-то печальное, непоправимое произошло внутри него, и я никак не мог уловить эту спрятанную ноту.
   - Веру Родионовну помнишь? Над нами жила?
   - Ну.
   - Умерла на днях. Онкология. Она и так всю жизнь худая была, а в последние месяцы совсем высохла. Я ее одной рукой поднять мог. Не напрягаясь.
   Я вспомнил сухопарую невысокую старушку, вечно всем недовольную. Старая дева. Всю жизнь прожила одна. Учась в школе, я делал "дымовухи" из линейки и подкладывал ей под дверь. Она мерзко жаловалась отцу, и тот драл меня за уши, оттягивая их до красноты, почти отрывая.
   - Оказалось, у нее сын есть, - продолжил отец. - Приехал откуда-то с севера, сейчас квартиру на себя оформляет. Даже на похороны не явился. Ее и не хоронили. В крематории... - Он замялся и не стал заканчивать фразу.
   - И так бывает, - произнес я.
   - Может по пять капель за встречу?
   - Нет, я не пью сейчас. В праздники хорошо отметился.
   - Как знаешь. А я выпью.
   Он достал из шкафа початую бутылку коньяка, пузатую стопку. Налил себе до краев и осушил одним махом. И уже просвечивалась в этой торопливости стойкая алкоголическая жажда.
   - Ты знаешь, - что-то живое зазвучало в голосе, - мне часто снится лодка. Тусклый свет лампочки в отсеках, трещат переборки на глубине, плещется балласт в цистернах. Я даже запах чувствую: спертый, соленый и такой вкусный, родной. Я прохожу из отсека в отсек, а никого нет. Только лодка и я. И в этот момент я понимаю, что она живая, умеет думать, способна чувствовать, и мы с ней как-будто связаны невидимой ниткой. Мне плохо -- и она на борт заваливается; мне хорошо -- и лодка идет ровно, радостно. А потом вдруг наступает тишина, как в фильмах ужаса, и сразу же верещит сирена, зажигаются аварийные лампочки, и рвется нить между мной и лодкой. Страшно становится до чертиков, а лодка, потеряв меня, не чувствуя связи, уходит носом в глубину с жутким дифферентом (такой уже не выровнять, даже если все цистерны продуешь). Сжимаются переборки с треском и хрустом, манометр зашкаливает, а я вдруг понимаю, что это сон, но просыпаться мне нельзя, нужно выровнять лодку, вытащить ее на поверхность. Откуда-то из глубин памяти доходит, что если увидишь во сне свои руки, то можешь управлять сном. И я смотрю вниз -- ничего не видно. Лодка дрожит, аварийная лампочка мигает красным светом. И тогда я пытаюсь поднять руки и поднести их к глазам, но в них будто свинца налили, тяжесть нечеловеческая. Становится обидно, как ребенку, у которого конфету отобрали. Спасение рядом, а ты ничего сделать не можешь. И вдруг картинка меняется. Я уже не в лодке, а снаружи, на глубине, плаваю эдаким красивым дельфином и вижу как тонет мой корабль. Глубина мерцает зеленоватым светом, все видно, хотя должна быть тьма кромешная. А сон разбивается на кадры, идет с такими паузами: лодка приблизится ко дну и остановится, снова приблизится и снова остановится. И перед самым ее падением на дно я просыпаюсь. Глаза на мокром месте, сердце колотится. Выхожу в туалет покурить, а потом долго уснуть не могу... Как думаешь? Это ведь снится мне неспроста?
   - Попробуй помолиться.
   - Пробовал. Серьезно пробовал. Не помогает.
   - Налей мне тоже, - произнес я.
   Мы выпили, легонько чокаясь. Отец сидел не радостный и не хмурый, но будто потерянный, заплутавшийся в трех соснах. Он растерял предметы, к которым можно прикипеть кожей, костьми, прикипеть не ради мещанства, а чтобы жизнь оставалась наполненной смыслом. Лодка, мама, я, Дальний восток, - мы являлись этими предметами. Он их растерял. Думал, что сможет нажить новые -- не вышло. Новые предметы оказались иного масштаба, чужой эпохи. А ведь ничего уже не исправить. Это как склеить чашку: пить можно, но выглядит уродливо.
   Бесшумно возникла Оля, порезала лимон, разложила сыр, колбасу на тарелки и так же незаметно удалилась.
   - Вообще плохо спать стал. День через день. Вернее, ночь... В общем, неважно. Как у тебя дела? Когда внука мне подаришь?
   - А ты внука хочешь? Ни за что бы ни подумал.
   - Годы идут, годы. - Отец сделал вид, что не заметил иронии. - Я их тормозить пытаюсь, придержать за узду, а они скачут в своем темпе, болезненные, лихорадочные. Я раньше не любил стариков. Ущербные, немощные и сморщенные, - они казались мне ошибкой природы. Их нужно ждать, уступать им место, пропускать в очереди, переводить через дорогу, терпеть их брюзжание, жалеть, уважать... Тьфу! А сейчас чувствую, как сам в скором времени превращусь вот в такого шаркающего, никому не нужного. Сколько мне еще бодрых лет? Пять? Десять? А дальше? Кто мне хлебушек жевать будет? Ты? Кира? Оля? Кто?
   Я молчал, ничего не говорил в ответ. А отцу казалось, что если я не возражаю, значит, соглашаюсь, молчаливо одобряю его скорбный пафос.
   - Скажи, Андрей, что я не так сделал в этой жизни? В какой момент произошла ошибка и все пошло наперекосяк?
   - Я не знаю, - соврал я.
   - Не лгал, не подставлял, не предавал. - Он стучал кулаком по столу, жестко вбивая каждый глагол.
   - Папа, хватит.
   - Любил жену, вырастил сына. О, даже дерево посадил. Помнишь, у деда в деревне яблоньку купили - саженец - и посадили за баней? Помнишь? По-о-омнишь. А недавно звонил деду, как, говорю, яблонька моя? А никак, говорит. Пятый год яблок не дает. Срублю, говорит... Я все делал по совести. Так за какие грехи я не сплю по ночам, зачем лодка мне снится? А по утрам работа из рук валится, тошно, хоть в петлю лезь.
   - Перестань.
   - И ни одна блядь мне руки не подаст, по плечу не хлопнет, не подмигнет. Что, капитан третьего ранга, Вознесенский Валерий Викторович, обосрались? Так точно, тащ Бог, по полной программе.
   Он не был пьяным, - выпившим малость, не больше. Но вся боль, которую он копил долгое время и не давал выхода, внезапно хлынула горлом, и было ее не остановить. Отец уже и не пытался. Морщился, бил кулаком по столу, смотрел мне в глаза, остро и цепко, выедая подтверждение своим словам, а потом внезапно ронял голову на грудь, больно сглатывал и тяжело дышал ртом, чтобы не зареветь. На проплешине выступили капельки пота. Лицо раскраснелось. Он вяло закусил куском колбасы, разлил остатки коньяка.
   - А давай к деду в деревню рванем? Прямо сейчас. - Взгляд его оживился. - Баньку затопим, как в старые времена, выпьем, поговорим...
   - Поздно уже.
   Он криво усмехнулся.
   - Да, ты прав. Поздно.
   А потом он выпил коньяк, не чокаясь со мной, закусил лимоном, аккуратно отставил стопку в сторону и начал говорить, глядя мимо меня.
   - Оля у меня молодец, все понимает, не лезет с расспросами. Живем душа в душу. Она в "Пятерочке" работает, продавец-кассир. Зарплата небольшая, но ничего, крутимся. Я снова инженером на ТЭЦ устроился. График сменный, удобно. Работа не пыльная - следи за датчиками приборов; чаек, кроссворды, пиво после смены. По выходным гуляем, магазины, посиделки. Ничего, жить можно. Стабильность появилась, уверенность в завтрашнем дне. Не то, что раньше.
   - Это ты к чему?
   - Кира растет не по дням, а по часам. Платьица ей нужны, туфли нужны, косметика детская, телефон хороший, игрушки всякие. Все денег стоит, все не просто так. Ты теперь сам знаешь, как деньги зарабатываются. Да и я на ржавой "семерке" езжу, заводится через раз. Надо карбюратор чистить, сцепление барахлит, регулировать надо, холостой ход плохо держит. А зимой так вообще беда - глохнет постоянно. Надо менять машину. Я уже присмотрел себе Logan, трехлетку. Но на все деньги нужны. Замкнутый круг какой-то.
   - Пап, ты чего?
   - Но я не жалуюсь. На днях хотел матери позвонить, бабушке твоей, да потом передумал. Как считаешь, может, зря передумал?
   Он говорил и не слышал меня. И не для меня говорил. Как школьник, вызубривший урок, монотонно отвечает у доски, не вдумываясь в смысл произносимого, с одной мыслью: не забыть, отбарабанить слово в слово и получить пятерку, - так и отец сейчас разговаривал сам с собой.
   - А ведь я наврал тебе. - Он продолжал смотреть мимо, вскользь, на чертика за моим левым плечом. - Не был я на могилке, оградку не красил. Вообще не знаю, как там все. Покосилось? Заросло? Не знаю. И знать не хочу. Потому что жизнь идет дальше, и нам надо в ногу идти, шаг в шаг, след в след. А задумаешься, помедлишь на секунду, и все, пропал. Не догонишь, заблудишься. Я раньше тоже думал, что все просто, что всегда есть выбор, а потом понял, что выбора нет. Это только в книжках правда одна, а в жизни много правд, и каждая правда верная. И ошибок никаких нет.
   Мне захотелось встать и уйти. Что-то неприятное, мерзкое было даже не в словах, а в самой интонации, в голосе. Я сидел и думал о том, что этот человек не может быть моим отцом. Только не он. Но ведь нельзя без отца. Кто-то обязательно должен быть моим отцом, иначе как я на свет появился?
   - Оля по вечерам "Дом-2" смотрит, переживает, ну, совсем натурально. Говорит, вот это настоящие проблемы у людей. Они, конечно, тупые, но такие живые, искренние, их так жалко. Я улыбаюсь, ничего, пускай смотрит. Она молодая еще, ей интересно. Кира планшет какой-то хочет, у всех, мол, в классе есть. А где денег взять?
   - Посмотри на меня, пожалуйста. Папа, посмотри мне в глаза.
   Не смотрит. Только сглатывает нервно.
   - Вот мы и решили. Ты с нами все равно не живешь, а комната мертвым грузом висит. Будем менять квартиру на "двушку" с доплатой. Правильно, как считаешь? Я на Logan пересяду, оденемся, обуемся, кухню купим нормальную. Тебе что-то останется. Ну, правильно же мыслю? А за наследство не переживай. Тебе и Кире все отпишу. Сами потом решите, поделите... Только сейчас тебе выписаться надо из квартиры. У Оли знакомые в паспортном столе, все быстро сделаем, без очередей, без проволочек. А пропишешься у деда в деревне. Он не против. Я, правда, с ним не разговаривал. Он, как голос мой слышит, сразу трубку бросает. Но он согласится. Дед же. Родной. А нам надо дальше жить.
   И он решился. Посмотрел в глаза. Взгляд прямой, смелый, уверенный в своей правоте. Только в глубине глаз, на самом дне зрачка что-то дрожит еле заметно.
   - Придумал про яблоньку? - спросил я.
   - Что?
   - Дед ведь не разговаривает с тобой.
   Он заморгал часто-часто, а потом расхохотался во весь свой желтый рот.
   - Ишь ты, молоток! Подловил отца, поймал на крючок...
   Дрожали плечи, ходуном ходила грудь. Он смеялся и всхлипывал, смеялся и всхлипывал. Выступили слезы на глазах, но было не понять: это от смеха или от стыда.
   - Все, хватит, - хлопнул он ладонью по столу. Смех оборвался мягко, бесшумно, как лопнувшая нейлоновая струна.
   - А если не выпишусь?
   - Решим через суд.
   - Ну, ты и тварь, папа...
   - Дай Бог тебе не оказаться на моем месте.
   Атомная подводная лодка проекта 670 "Скат" зарылась носом в песчаное дно, замерла на мгновение, вздрогнув от удара, и упала на грунт. Линии вала сместились вперед, разгерметизировались сальники выхода вала за борт, за ними переборочные сальники, и хлынула с кормы в лодку плотная, густая, черная морская вода. Корабль замер навсегда.
   Удар был сильный, но не смертельный. Это я уже не о лодке - о себе. Спасибо, папа, тебе за все. За то, что родил, вырастил, воспитал. За то, что предал сначала мать, потом бабушку, потом меня. Спасибо, что научил не жаловаться, не плакать, не бояться и ничего не просить. Все еще пытаешься научить не верить, но здесь проблемы: ученик уперт и бестолков. Спасибо за то, что в детстве я гордился тобой. Гордился силой, когда взирал на мир с высоты твоих крепких плечей. Гордился мужеством, когда втайне от тебя и от мамы доставал твои медали и цеплял их на детскую бессовестную грудь. Спасибо за честность. Спасибо за то, что учил не сдаваться. Я и сейчас не сдамся. Тебе назло. Спасибо за то, что превратился в сволочь и подлеца: теперь я буду знать, как происходит это превращение. Спасибо за все и гори в аду!
   Я лежал не в своей комнате, на чужой кровати, пытался сосредоточиться на Сарояне, но строчки плясали перед глазами, буквы прыгали, как кости в пустом стакане, а смысл слов доходил с трудом, прорываясь из вакуума. Игра в испорченный телефон.
   Стены в панельной пятиэтажке тонкие, почти из картона. Это один из минусов великого прошлого моей страны: дома строили серые, безликие, штампованные под копирку. Не потому что пилили деньги. Нужно было построить как можно больше домов в кратчайшие сроки, чтобы обеспечить жильем всех. Обеспечить всех не удалось. Великая страна рухнула, в ее развороченное сердце хлынул яд либеральной демократии. Но стены домов не стали от этого толще.
   Я слышал, как ложится спать отец со своей женой, как скрипит пружинами диван, как они ворочаются, устраиваясь поудобнее, о чем-то шепчутся вполголоса. А потом он начинает ее драть. Сначала тихо и медленно, сохраняя видимость приличий; Оля старается не стонать, но стены, стены - их не исправить! - не глушат даже тяжесть ее дыхания. Потом прорываются стоны, раздаются ритмичные шлепки. Судя по звуку, он трахает ее сзади. Задолбали, уроды!
   Громко стучу в стену кулаком. Три раза. Они затихают, но через какое-то время продолжают снова. Оля уже никого не стесняется, стонет часто, сладко и с издевкой. Шлепки ускоряются. Отец, видимо, решил поставить рекорд, вышел на спринтерскую дистанцию.
   Зачем я приехал? Ведь все было понятно еще три года назад. Я сказал свое слово - он сделал выбор. Все. Ничего лишнего. Ни упреков, ни елейных объяснений. Зачем я сейчас все это терплю? Можно испортить им жизнь, не выписываться из квартиры, нанять адвоката и через суд добиться размена. Все это можно сделать. И, наверное, нужно поступить именно так. Потому что подлецов надо учить. Потому что подлость и предательство не должны оставаться безнаказанными. Но в тот самый момент, когда я об этом подумал, я уже знал, что никогда так не поступлю. И дело здесь не в принципах, не в родстве и не в крови. Если я так сделаю - он победит. Я стану таким же. Это паскудное противоречие невозможно объяснить рационально, но я четко знаю, что должен сделать: выписаться из квартиры и забыть о существовании отца. И никогда его не прощать. Так будет правильно. Только так и будет правильно. А человек всегда знает, прав он или нет, совершая поступок. Всегда.
   Отец не соврал, формальности заняли полчаса. Никаких очередей, коридоров, заявлений. Оля сама все написала, о чем-то переговорив с паспортисткой. Я только подпись свою поставил. В паспорт плюхнули едкий штамп о выписке... И ничего не екнуло в сердце. Так я остался без дома.
   - Ты не переживай, - суетливо затараторил отец, - Наследство на тебя и Киру оформлю. Продадим квартиру, я тебе позвоню.
   - Хорошо.
   Я знал, что это ложь. Он, вероятно, тоже об этом знал. Да и какая разница, позвонит он или нет? Никаких денег от него я брать не должен. Для меня это было ясно. Мысль оказалась легка, свежа и приятна. Ни копейки. Никогда.
   Мы вышли из здания МВД. Ударило в глаза зимнее солнце, легкие наполнились морозом и свежестью. Ломко захрустел плотный снежный наст под ногами. Облезлая собака погнала вдоль дороги такого же облезлого кота, заливаясь от гневного лая.
   Перед тем как уйти, я обернулся к отцу и сказал с улыбкой:
   - А ведь тебе жить с этим. До самого конца.
   Я шел и улыбался. Чувствовал спиной его злой, растерянный взгляд. Я шел и ни о чем ни жалел. В душе были мир и покой. Так всегда бывает, когда делаешь выбор, а он оказывается правильным. И стоило жить, и работать стоило.
   На автобусной станции я заглянул в окошко кассы и спросил:
   - Скажите, "семерка" когда пойдет? Мне до кладбища надо.
   - Маршрут на зиму отменен.
  
  

Слово о равенстве

  
  
   Необходимо понять, что мироздание подчинено единому замыслу, чья божественная природа бесспорна, точна и закономерна. Замысел этот - в достижении всеобщего равенства. В этом смысле социализм наряду с христианским мифом являются наивысшими выразителями природы этого замысла. Когда вбивали гвозди в ладони и стопы Христа, когда разваливали великую Советскую империю - уничтожали не Россию, не христианство как религию, которой на тот момент еще не было: убивали равенство, распыляли надежды о нем, высмеивали саму мысль о возможности быть равным в созидании, труде, радости и мире.
   Силы Золотого Тельца приручили христианство, превратив его в институт власти, но не смогли приручить идею, что живет в сердцах миллионов верующих. Эти же силы свалили социалистический проект России (хорошо ли, плохо ли, но проект работал), но не смогли убедить народ моей страны в том, что он ложен. Борьба не прекращается. И есть только два пути завершения: либо Золотой Телец поглотит все и вся, либо на планете воцарится равенство свободных людей и народов. В этой связи смена правителей не играет никакой роли. Путин, Обама, Меркель, Аланд и т.д. и т.п... Даже не важно, кто из них искренне служит Золотому Тельцу, а кто лавирует, пытается вывернуться, ускользнуть из тисков. Нужен прорыв по всем фронтам одновременно: в экономике, политике, культуре, искусстве, науке. Но больше всего необходим прорыв в сфере духа.
   Либералы в правительстве маскируются под державников и имперцев, правые грызутся с левыми, левые презирают консерваторов, правозащитники отрабатывают зарубежные гранты, Дума играет на заседаниях в игрушки на мобильнике (ручные, они знают когда, где и за что нужно отдать голос). Лживые колумнисты тратят долларовые гонорары в дорогих рестаранах, танцуют там своих блядей, средний класс загорает на пляжах Анталии, артисты славят действующий порядок вещей в каждом новом фильме, передаче, песне. Телеведущие льют патоку с экранов телевизоров. Менты жиреют, стригут бабло на улицах, трассах, дорогах, кабаках, как заправские баскаки. Морды их откормлены, подбородки дрожат и вибрируют при ходьбе, как загустевший студень, затылки троятся, глазки уменьшаются с каждой принятой взяткой. Главврачи толкают налево лекарства, оборудование, инвентарь. Директора среднего пошиба живут на откатах за выигранный тендер. И вся несусветная прорва денег всасывается упырями в человеческом обличье, прожирается, просирается.
   В это самое время обычные люди живут своей серой, нищенской, пропитой жизнью. Инвалиды, когда-то давно, в другой жизни защищавшие Родину на южных рубежах, ныряют на работу в метро. Старушки расставляют в переходах свои банки с солениями, дешевые кофточки, веники, сушеные грибы, мочалки. Мнутся на морозе, плотнее закутываются в драные полушубки. Граждане огромной и некогда великой страны с серыми, не выспавшимися лицами бредут на работу. В больницы поступает новая партия больных. Как всегда не хватает места, и людей размещают в коридорах. Двадцать первый век на дворе, а у нас люди лежат в коридорах после операции, пьяные медсестры матерятся, орут и дышат перегарам. Я не придумываю ни капли - зайдите в любое хирургическое отделение среднего провинциального городка. В это самое время дембеля бьют провинившегося "духа" в сушилке: ногами бьют, встав полукругом, втаптывают с кровью в нагретый кафель. Офицеры сидят в своей комнате, делают вид, что не слышат. В это самое время мать-одиночка собирает дочь в детский сад. Дочь упирается и плачет, говорит, что Заур с Ахмедом опять будут ее бить. Мать тоже плачет, но продолжает молча одевать ребенка... Слышите? Это все в одной и той же стране происходит, это в моей стране происходит день ото дня. Это не две разных страны, не два разных народа - это расколотые надвое сердца и души, земля и вера, небо и недра, совесть и честь. Расколоты, разрублены, разъединены. Это все мы, русские, страдаем и ненавидим, совершаем подвиги и низвергаемся в подлость, страшим врагов и страшимся сами себя. И нет сил, чтобы соединить нас воедино. Все ищем, копим, тужимся... И терпим. Из века в век неистощимо наше терпение.
   Что нужно сделать? Я не знаю. Может быть, сбросить лживого царя, который говорит одно, а за окном все совсем по-другому. Но поменяв царей, сменив шило на мыло, мы не приблизимся к равенству. А я убежден, что лишь одно равенство сможет спасти нас от полного вырождения и гибели, повернуть этот мир вспять, избежать падения в пропасть.
   Наверное, надо поверить, что один в поле воин. Только один в поле и воин.
  
  
  

5. Слава

  
   Февраль наступал, лупил, утюжил. Мороз обездвижил город, и каждый шаг в этом холоде давался с трудом, каждое движение в звенящей ледяной густоте утверждало апологию борьбы за существование. Кровь противилась собственному току, бежала медленнее в жилах. Жар дыхания не грел, пар застывал на лету, едва вырвавшись из-под простуженных губ. Я убежден, что зима придумана Богом в испытание человеку. Чтобы сквозь морозную немоту он продолжал бороться, утверждая движением жизнь внутри себя и вовне. А после ценил весеннее тепло, как величайшее чудо, внимал звонкому всхлипу первых проталин. Учился преодолевать себя. Каждый год. Каждый день. Ведь, в конечном итоге, только немногое имеет смысл в нашей жизни.
   В феврале я сдал аспирантский экзамен по философии истории. Сдал легко и блестяще.
   Лешка Конаныхин в очередной раз сделал Насте предложение, и она в очередной раз ему отказала.
   - Не знаю, ничего не знаю. Не могу ее понять. Да, люблю - здесь все ясно. Нет, не люблю - тоже все ясно. А этой что нужно?
   В феврале либералы окончательно развалили протест. До президентских выборов оставалось два с половиной месяца, но все уже было понятно без слов. Как чертик из табакерки, появился Прохоров, чтобы оттянуть у коммунистов искомый процент голосов. Волшебник Чуров изображал из себя дурачка. Шоу продолжалось.
   Так же в феврале дед прописал меня в своем доме в деревне. Это единственное жилье, которое точно перейдет ко мне по наследству. Дед не заводил об этом разговора, да и я не поднимал тему: мы просто понимали друг друга без слов. Есть вещи, которым тесно находиться во фразе. Произнесенные вслух, они неизменно теряют вес и объем.
   В феврале заболела бабушка Тася. Я не отходил от нее несколько дней, делал компрессы, выносил горшок, поил горячим чаем, кормил с ложечки. Она смотрела на меня с тоской и благодарностью, я гладил ее по голове, по дряблой морщинистой щеке, по спутанным седым волосам и говорил, что все будет хорошо. Она плакала, ловила мою ладонь и прижимала к губам. Через неделю она выздоровела, и ей стало стыдно за минутную нежную слабость. Возник колючий холодок в отношениях, но мне уже было не привыкать.
   - Ты когда-нибудь простишь отца? - спросил я перед тем, как уйти.
   - Он сам себя простить не может. Чего ты от меня еще хочешь?
   В феврале...
   В феврале...
   Много всего произошло в феврале, как много всего происходит с нами каждый месяц. Жизнь происходила в феврале, и это нормально. Так и должно быть. Но это не самое главное. А самое главное в том, что в феврале я встретил Славу.
   Я возвращался вечером с работы, усталый и раздраженный. Плечи ныли от навалившегося одиночества. В Петербурге оно особенное, не такое, как, скажем, в Москве, Ростове, Армавире. В Петербурге одиночество - бесконечно и безусловно. С ним невозможно бороться, - только пропустить его сквозь себя. Ты словно заключаешь с городом пакт о ненападении: Питер обязуется не убивать тебя до смерти, а ты в ответ не трепыхаешься, не мечешься в бессмысленной борьбе, а исправно избываешь свой крест до конца, до последней капли. Только тогда город начинает тебя уважать.
   Нырнув в метро, я окунулся в вялотекущую городскую шизофрению. Усталые мужчины и женщины с электронными книгами, разбитные азиаты, радующиеся, как дети, новой игрушке на мобильном телефоне (есть в этом что-то от радости дикаря, нацепившего стеклянные бусы), старушки с котомками, краснорожие начальнички среднего звена, успевшие остограммиться в любимом кабаке, яростная молодежь (наштукатуренные красотки, выжженные солярием до пронзительной коричневой глубины, грубые и резкие парни, упивающиеся своим мачизмом, хлипкие студенты, оценивающие действительность завистливым взглядом). Каждый старается крутануть мир вокруг себя, а мир ошарашено дрожит, не зная, куда ему спрятаться от всех этих рук.
   В городе прибавилось сумасшедших за последний год. Я увидел одного в узком, коротком переходе на "Техноложке". Толстый и неуклюжий мужчина лет пятидесяти, одетый в бесформенное пальто нараспашку, драный свитер и трубы-брюки. На шею намотан шарф, бывший когда-то желтого цвета. Лицо серое, туберкулезное; спутанная борода в мазках седины. Крупный мясистый нос и какой-то внушительный платоновский взгляд. Он стоял посередине прохода и одышливо взвизгивал, обращаясь ко всем и никому: "Будет, блять, гараж стоять! И никаких гвоздей! Волоком потащу!.. Волоком!.. Волком! Волком!" Он замахал руками и протяжно завыл... Из глубины перехода уже выплывали два сотрудника полиции.
   Я прошел мимо сумасшедшего и кожей ощутил другой мир, приобщаться к которому страшно, но любопытно. Как в поговорке: и хочется, и колется... Какое знание о нас всех живет в маленькой овальной голове? В глазах его сияла испуганная ярость человека, провалившегося в пустоту, в иное измерение. Каково ему там? Сам я испытывал жалость и отвращение, боязнь и любопытство. И еще облегчение от того, что сам я в этом мире, и реальность имеет четкие контуры. И законы этого мира велят пройти мимо, не останавливаться, не заглядывать человеку в глаза. Заглянешь один раз, и начнешь сомневаться: какой из миров реален?
   Выйдя на улицу, в вечерний холод-свет-скрип-лязг, я глубоко вздохнул, наполнив легкие ледяной свежестью, торопливо закурил на морозе и нырнул в подземный переход. И в этот момент закрутился маховик случайностей.
   Подземный переход на "Парке Победы" усеян вдоль стен ларьками, прилавками, лотками с ширпотребом. Осоловевшие от холода продавцы тяжело дышат, согреваются водкой и пританцовывают на месте. Адская работа. Мать четыре года так отработала. Что-то теплое и жалостливое рождается в груди, когда я вижу всех этих торговцев. Наверное, поэтому я часто покупаю у них разную, не нужную мне ерунду: дешевые зажигалки, статуэтки, фонарики, лупы, лазерные указки. И в этот раз я остановился у лотка.
   Повертел в руках маленький ножик для резки бумаги. Пластмассовая ручка, стилизованная под кость. Изогнутое тонкое лезвие.
   - Сколько?
   - Тебе за двести отдам. Бери, парень! Хорошая вещь.
   Я расплатился, кинул нож в сумку и, разворачиваясь по ходу движения, налетел на чье-то жесткое плечо. От неожиданности меня крутануло на девяносто градусов.
   - Смотри, куда прешь! - я крикнул зло и рассерженно.
   - Чё, бля?
   Кавказцы. Трое. Эти звери редко ходят по одному. Молодые парни лет по двадцать, здоровые, с гордой порослью первой бороды. Одинаковые кожаные куртки, черные вязанные шапочки, плотно обтягивающие голову. Черные беспощадные глаза: смесь нахальства и готовности убивать.
   Надо уйти. Развернуться и уйти, принимая спиной ругательства и оскорбления. Но в такие моменты меня несет. Неудержимое бешенство рождается в затылке, кровь резкими толчками бьет в голову, и яд скапливается на кончике языка.
   - Ты тупой или в уши долбишься? - ответил я.
   Я успел развернуться и засадить с локтя одному из них, а потом меня повалили на бетонный пол.
   Били недолго, но сильно.
   Никто не заступился. Ни одна падла не подошла. Люди обходили место драки стороной. Отводили взгляд или нет, я не знаю, мне не до того было. Наверное, отводили. Дорогие мои, трусливые русские люди. Ваша хата обычно с краю. Просто запомните одну вещь: когда в ваш дом ворвется дикий варвар, кровожадный гунн, начнет вырезать семью на ваших глазах, насиловать жен и дочерей, - никто не придет вам на помощь!
   Спасла продавщица. Закричала грудью, по-бабьи:
   - Убива-а-ют! Мили-и-иция!
   - Заткнись, биляд, - крикнул один.
   Но бить перестали. Кто-то напоследок приложился с ноги - ударил в грудь носком ботинка. Пропал воздух, и зазвенело в голове. Мир закачался, потемнел, в груди все разрывалось на мелкие кусочки. Так сильно в солнечное сплетение меня били один раз в жизни, в армии, и эти секунды звенящей, выворачивающей нутро боли я запомнил надолго. И вот сейчас опять... Когда вернулась способность дышать, - хрипло, по кусочку втягивая воздух, - я перевалился на колени. Подбежала продавщица, помогая подняться. Хачики уже дошли до конца перехода, остановились, закурили. Они о чем-то болтали на своем наречии, весело поглядывали в мою сторону и гортанно смеялись пустым, клекотным смехом. Минуты мне хватило, чтобы отдышаться. И вновь бес упрямства и гордости оттолкнулся в груди от ребер и рванул к горлу. Я достал купленный ножик, сунул его в задний карман джинсов - так, на всякий случай, - и заорал что есть мочи:
   - Гондоны! Ослоебы! Чтоб ваши дети пидорами стали!
   Слова родились внезапно, на озарении...
   Бежать пришлось быстро.
   В кино все это выглядит весело и забавно. Экран телевизора гарантирует безопасность. Главный герой сматывает удочки, ловко обегает все препятствия, оставляя злобно кричащих преследователей далеко позади.
   В жизни все не так. Начать хотя бы с того, что никто не кричит тебе в спину. Бежали молча, тяжело дыша. Бежали изо всех сил. И это уверенное молчание отзывалось в висках единственной мыслью: догонят - убьют. Без красоты и картинных ударов, просто запинают до смерти. И я бежал, не чуя ног под собой, на втором, седьмом и десятом дыхании. От силы ног и выносливости легких зависела моя жизнь. Ну, и от удачи, конечно. Без нее никак. Я бежал, как ветер. Нет, быстрее ветра. Ничего не свистело в ушах, мир не проносился перед глазами. Это был тяжелый бег по прямой, с выбранным темпом. Бег на измор. И я ускорялся, наращивал темп, спасая собственную шкуру. Но и хачики не отставали.
   Мы сделали круг: сначала по Московскому проспекту, потом я свернул на площадь Чернышевского, нырнул налево в арку и дворами выскочил на Бессейную улицу. И понял, что силы мои не бесконечны. Я задыхался. Звенело в голове. Загустела слюна во рту. Тошнота подкатила к горлу. Помню, что мелькнула шальная мысль: "Пиздец тебе, Вознесенский".
   Ноги сами вынесли меня к зданию национальной библиотеки - огромному зданию, эдакому книжному Колизею. Я рванулся вдоль стены, и сразу понял, что попал в ловушку. Их было трое, и хачи разбежались веером, захватывая меня в полукольцо. Я машинально провел рукой по заднему карману джинсов, но карман был пуст, - смешной перочинный ножик выпал на бегу. Да и вряд ли бы он мне помог.
   И в этот момент откуда-то из стены раскрылась дверь. Зуб даю, это чудо! Минутой позже, и меня бы уже ничто не спасло. Но дверь открылась в нужном месте, в нужное время. И я не подкачал. Точно, кто-то наверху рисует нашу жизнь, заботливо очерчивая каждую секунду. Есть, есть ангел хранитель. И то, что я жив - прямое тому подтверждение.
   В дверях показалась девушка, но выйти она не успела. Я втолкнул ее обратно, забежал следом и захлопнул за собой дверь. И повезло, что дверь захлопывалась, а не запиралась с ключа. Уже через несколько секунд послышался яростный стук: лупили ногами, разбегались и прыгали со всей силы, но дверь была тверда, надежна и нерушима. Ангелы хранители фуфло не подсовывают, всегда точны в мелочах и нюансах. Хачи матерились, вспомнили маму и всех родственников, обещали зарезать и выебать, но у меня не было сил отвечать. Даже хохотать сил не было. Я опустился на холодный пол, вытянул ноги и просто сидел, тяжело дыша, сплевывая липкую тягучую слюну. Смотрел на девушку. Она на меня. Первое несколько минут никто не произнес ни слова.
   Невысокая, напряженная, как белка на лесной дорожке, тронь - зазвенит, взорвется; глаза огромные, синие-синие, испуганные. Длинные каштановые волосы прижаты вязаным беретом. Строгое полупальто, юбочка до колен, начищенные лакированные сапожки на остром каблуке.
   Я с трудом поднялся, тяжело сипя прокуренными легкими.
   - Не бойтесь... Простите меня, так получилось... - я махнул рукой в сторону двери, надеясь объяснить этим жестом все, но она даже не обернулась.
   Строгая, испуганная, рассерженная, - она долго смотрела мне в глаза, а потом произнесла:
   - Не надо плеваться здесь.
   Самый обычный женский голос, немного дрожащий от волнения, немного детский, с такими ласковыми, взлетными интонациями. Но вдруг стало понятно, что этому голосу принадлежит все: лестница, тусклая лампочка под потолком, библиотека... И сверх этого: солнечный свет, снег, зима, - весь видимый мир. В знании этом не было восторга или любви с первого взгляда. Просто от него стало спокойно, как будто решен долго мучивший тебя вопрос, или принято долгожданное решение. И ты умыт этим успокоением, равен ему и верен.
   Смолк клекающий шум за дверью.
   - Тут такое дело...
   Я объяснил в двух словах. Девушка улыбнулась и махнула рукой:
   - Пойдемте, я выведу вас через центральный вход. Не боитесь?
   Надо быть полным кретином, чтобы признаться в страхе. Я только хмыкнул и повел плечами.
   - Всего доброго.
   Затерев слюну подошвой, я шагнул к двери и уже взялся за ручку, готовый повернуть замок, лязгнуть, распахнуть дверь, выйти в ночь и подохнуть, но девушка легко сбежала вниз и накрыла мою руку своей, резко и взволнованно.
   - Ну, что вы делаете? Я же специально вас провоцирую.
   - Я знаю.
   - А зачем поддаетесь?
   - Такие правила. Не я их придумал.
   Мы улыбнулись одновременно, а она убрала свою руку, задержав ее на пол вздоха дольше.
   - Андрей.
   - Слава.
   - Это как певица?
   - Нет, это как Ярослава.
   - Восхитительно.
   С ней было не комфортно молчать. С ней хотелось говорить, говорить, говорить, задавать вопросы и выслушивать ответы (не слова, не их смысл, зависающий на периферии сознания, а звучание голоса, все эти прыгающие, скачущие нотки). Такой голос хотелось оберегать, защищать, убаюкивать, по-новому открывая для себя суть мужского предназначения.
   - Понимаете, беда, если ваша мать помешана на древнерусской литературе. Вас ничто не спасет от славянского имени, от бесконечных сказок, былин, а впоследствии - филфака. Это крест, который нужно нести всю жизнь. Вас заставят учить наизусть "Слово о законе и благодати" Иллариона, выпьют кровь над учебником старославянского...
   - Мне нравится ваше имя. Редкое и красивое.
   - Все равно вам не понять.
   И тут я не выдержал и расхохотался. Не просто случайность - сама судьба улыбалась из-за угла, подпрыгивая, пританцовывая от своих проказ.
   - Я что-то смешное сказала?
   - Все в порядке, я потом объясню.
   И она кивнула, соглашаясь с этим "потом", умещая в нем хрупкое и неопределенное будущее.
   По узкой лестнице мы поднялись на второй этаж, Слава остановилась у двери в фойе, повернулась, пропуская меня вперед, а я не удержался, подошел вплотную и попытался ее поцеловать... Как это объяснить? Она как будто заранее знала любое мое движение, не отошла, не отстранилась, но и не подалась вперед, только взгляд стал задорным и насмешливым. И я осекся. А потом задохнулся от пряного запаха ее волос. Вдруг стало очень страшно разрушить еще не созданное.
   - Извините.
   - У вас синяк под глазом... Набухает.
   Красным стало лицо, красным стал воздух. Слова стали красными. Густой стыд разогрел уши, шею, ладони, а Слава делала вид, что ничего не замечает, только хохочущие зайчики прятались в углах губ.
   - А вы всегда такой... шустрый?
   - Нет. Всегда. Не знаю... Вы простите, много всего за один вечер.
   Мы вышли в фойе, и сразу же обрушилась на головы гулкая тишина библиотеки.
   - А вы давно здесь работаете? Вы ведь здесь работаете?
   - Давно... Недавно... Пол года. Устроит?
   - Давно. И как вам? Нравится?
   - Вы задаете много вопросов.
   - Любознателен от природы. Может на ты?
   - Я же говорю, шустрый. - Слава улыбнулась куда-то в сторону, мимо меня. - Вас едва не убили десять минут назад, а вы уже со мной флиртуете.
   - Что поделать, жизнь коротка.
   Мы спускались по широкой лестнице РНБ, она шла чуть впереди меня и отвечала не оборачиваясь, так что я не видел ее лица. Протяжным эхом отдавалась звонкая чеканная походка. Я на секунду представил, что эта девушка - моя жена, и не почувствовал никакого дискомфорта от этой мысли. Наоборот, мысль была правильной и спокойной, простой и естественной. И это притом, что никакой влюбленности и в помине не было. Так, игра, интерес, случайность... А потом я сразу же представил ее беременной, носящей моего ребенка. Обязательно мальчика. Слава лежит на кровати, улыбается, а я глажу ее красивый холмистый живот... Бред, что за бред лезет в голову?
   - Я провожу вас?
   - До метро.
   Мы могли нарваться на хачиков. Запросто. Вот в этом самом единственном переходе. Но я подумал об этом, только когда она скрылась из глаз. На "Парке Победы" стеклянные двери. Слава помахала мне рукой и скрылась за ними, а я продолжал стоять и смотреть, как она проходит через турникет, ступает на эскалатор, слепая механическая сила везет ее вниз.
   Женская интуиция абсолютна и непобедима. За мгновение до того, как пространство сжалось и вырезало ее из моих глаз, Слава поправила челку (небрежным, автоматическим жестом, единственно верным, цепляющим на крючок) и обернулась. Одно мгновение длился взгляд, и он ничего не успел выразить. Но он и не должен был ничего выражать, - это был взгляд подтверждения, узнавания, утверждения. Один короткий миг, определяющий понимание взаимности... Чего? Еще не любви, но чего-то загадочного, волнительного. Миг, выводящий за пределы понятий и объяснений, разрывающий эти пределы, как упаковочную полиэтиленовую пленку.
   Конечно, я не забыл взять у нее номер телефона.
   Надо сказать, что мне везло с девушками. Чувство мое всегда было сильным, искренним и взаимным. Но при этом небесами был отмерен какой-то определенный запас счастья и времени. А потом мои девушки меня бросали. Чаще это происходило легко и без угрызений совести. Иногда сложнее, с выяснением отношений, тоскливой руганью, жалостью, переходящей в ненависть. А я умирал от любви, подыхал самым натуральным образом. Всех своих женщин я возводил на пьедестал, и было больно, когда они с него падали, ломая ноги, руки, ногти. Падали они, а больно было мне. Сам виноват. Не хер мастерить такой высокий пьедестал. Каждый раз я убеждал себя, что времена Лауры и Беатриче давно прошли, земля диктует свои правила, а потом боль утихала, рубцы стягивались, проходило время и рождалось новое чувство... И я вновь хватал жадными руками мастерок и по кирпичику строил новый помост. Чего им всем не хватало? Я и сейчас не знаю ответа на этот вопрос. Так, есть догадки по поводу, но не более.
   Первый поцелуй у меня случился в пять лет. Я не помню имени той девочки. Мы жили с ней в одном доме, на одном этаже. Наши отцы служили на одной лодке. Помню, как завел ее за угол панельной девятиэтажки, приказал закрыть глаза и неумело ткнулся губами в ее губы. Вкус был мокрый, обыкновенный. То есть, совсем ничего особенного. А вот запах ее волос и кожи взволновал. Мне кажется, я до сих пор его помню: смесь молока, карамели и белого хлеба... и еще чего-то совершенно неузнаваемого, женского. Именно этот незнакомый оттенок спаивал весь букет в волшебное целое.
   Какое-то время мы гуляли с этой девочкой под руку, вместе играли в различные детские игры, а потом их родители переехали в другой город, и мы больше никогда не виделись. Мы провожали их семью у подъезда, взрослые грузили вещи, выпивали на ход ноги, а когда она села в машину и красная "семерка" тронулась, выворачивая в неизвестность, моя первая любовь обернулась, высунулась из окна, в попытке вернуться из зоны необратимости... и показала мне язык. Моя первая любовь, мать ее за ногу, показала мне язык, и этот жест навсегда определил мои отношения с женщинами.
   Целоваться по-взрослому меня научили в четырнадцать лет. Это случилось летом у деда в деревне. К тому времени я вовсю занимался онанизмом и больше всего на свете мечтал переспать с женщиной. Шестнадцатилетняя Регина, ладная деревенская блядь, несколько дней выедала меня тем грязным, не оставляющим сомнений взглядом, и как-то вечером позвала в "беляк". "Беляком" называли сгоревший клуб на краю деревни, его обжили деревенские пацаны, притащили ржавую кровать и груду матрацев, закидали все сверху соломой.
   Грех наливался кровавым сгустком между ног, солома больно колола в спину. Регина легла сверху и начала дразнить губами: поцелует и отпрянет, облизнет языком полные губы и вдруг резко укусит за подбородок. А потом она раскраснелась, вжимаясь в меня полными ляжками, все шептала "сейчас... сейчас...", а я грубо мял ее задницу, целовал грудь, пытаясь поймать твердый, торчащий сосок... Конечно, я кончил в штаны. Она чуть не взвыла от разочарования.
   - Блядь, опять скорострел!
   - Ты извини...
   - Первый раз, что ли?
   - Да.
   - Ладно, не бери в голову. В рот тоже не бери. - Она хохотнула. - Ты хоть целоваться умеешь?
   - Умею.
   - Не пизди, умеет он. Ладно, давай научу. Смотри...
   Потом мы целовались. Час или больше, время отошло на второй план. Просто вся сладость мира сосредоточилась на кончике женского языка. Того самого языка, с которого только что срывалась в воздух словесная грязь. Это было приятно и греховно, волнительно и запретно. Мы целовались в тот вечер, пока не устал рот и не опухли губы. А через несколько дней Регина уже крутила роман с другим парнем, старшаком лет семнадцати.
   Первый секс случился у меня в общежитии, когда я учился на первом курсе университета. Райское наслаждение не состоялось. Я, конечно, помню, эту девушку, ее звали Марина, она училась на курс старше. Но ощущения во время начисто вылетели из головы. Мокрые, хлюпкие движения тазом, колкое напряжение во всем теле и опустошающее послевкусие: чувство неловкости, помноженное на тесноту кровати. И возвращение стыда. И противная сытость внизу живота. А ведь надо еще о чем-то разговаривать... Короче, мой совет всем девственникам: не спешите расставаться с невинностью. Не надо делать этого с кем попало, - дождитесь любимого человека. Овчинка точно не стоит выделки. Что-то грязное проникает в мысли и тело, плотно и окончательно проникает. Не тает со временем. Не выветривается.
   Мне иногда кажется, что летает над планетой Земля эфирная тварь, и простерла она свои крылья над самыми дальними уголками материков и океанов. Эта птица питается похотью. Жрет мутную энергию стонов, шлепков, рычаний, и после секса мы откидываемся без сил, выпотрошенные до нутра. Тяжело дышим, успокаиваем стук сердца, а в глубинах подсознания ютится вопрос: ради чего все это? И отказаться сил нет. Если бы меня поставили перед выбором: год без секса или год без книг, - я не знаю, что бы выбрал. Нет, вру. Знаю.
   Еще я знаю одного парня, у которого в группах "Вконтакте" соседствуют "Иисус Христос -- истинный путь" и "Бесплатные шлюхи". Воистину, неисповедимы пути твои, Господи. А похоть... Её не искоренить. Она, как помутнение рассудка, может завладеть любым человеком.
   Со временем я перестал возводить девушек на пьедестал, восторженность заменил напором, искренность разбавил осторожностью, разочарования заправил цинизмом. А самое главное -- сменил цель. Так бывает, когда обжигаешься несколько раз подряд. Вместо райских садов и вечной любви со стихами, сердцем на ладони и прочими о-ло-ло, я выбрал спокойствие и постель. Эдакий дружеский секс с незначительными обязательствами. И всем стало легче. Мне в первую очередь. Жить стало проще, понятнее. Но иногда необъяснимая тоска проникала в сердце, хотелось буйства красок, разгула эмоций... и светлой нежности. Я точно знал, что такое бывает, просто длится недолго. А хотелось, чтоб всю жизнь. Наперекор обстоятельствам и опыту. Интересно, случаются ли чудеса в награду за веру? Ведь если перестанешь верить в любовь, то очень немногим станешь отличаться от жучков, паучков, которые ползают с утилитарной целью, едят, плодятся и тоннами мрут, поддерживая круговорот веществ в природе.
   Вот что главное я почувствовал в Славе: в ней не было опасности. Женской игры и позы тоже не было, но главное не в этом. Ей как-то сразу хотелось верить. Даже не ей самой, не словам, а ее взгляду, запаху, улыбке. Наши отношения начались легко и непринужденно. Уже на втором свидании я обнял ее и сказал, что соскучился. Это нормально, ответила она и ткнулась носом в мое плечо.
   С ней не нужны были прелюдии, конфетно-букетная необходимость. То есть, мы не нуждались во времени привыкания друг к другу. Момент узнавания был точечным, внезапным и стопроцентным. И все это было так непохоже на предыдущие клятвы, страдания, ревность и страсть.
   Мне хотелось быть для нее мужем, другом, братом и отцом одновременно; хотелось ее защищать, укрывать от серости этого мира. А ведь любовь не свалилась на нас внезапным, огромным чувством, но втекала в сердца размеренно, расширяясь в границах, постепенно становясь смыслом и содержанием любого поступка.
   Слава работала библиотекарем в Российской национальной библиотеке. Это тяжелая работа, для тех, кто не знает. Три смены, утренние, дневные и вечерние, разбиваются на два блока: четыре часа "за прилавком" на выдаче книг и четыре в фондах на формировании заказов. Наказать могут за что угодно. Если ты принял у читателя неправильно заполненный формуляр, то виноват будешь только ты. Самодисциплина и сумасшедшая усидчивость вознаграждаются двенадцатью тысячами рублей в месяц. Текучка кадров в библиотеке дикая, безнравственная. А Слава ничего, справляется с улыбкой. Я никогда не слышал, чтобы она жаловалась.
   - Неужели тебе хватает на жизнь? - спрашивал я.
   - Мне много не надо. К тому же у меня есть репетиторства. Учу малышей английскому.
   - Слава, ты святая!
   - Брось, я только учусь.
   Наша первая ночь... Я не буду о ней рассказывать. Это как исповедь, как крещение -- таинство. Принадлежит только мне и ей. Скажу только, что никогда не испытывал ничего подобного. Не подозревал, что такое вообще существует. Оценочные критерии нашей близости лежат не в плоскости наслаждения, а неизмеримо выше, в пределах единения, робости, трепета, надежды, защиты, гармонии и покоя. Так бывает. Просто поверьте мне на слово.
   А еще я понял, что имел неверные представления о любви, о ее природе и протекании. Мне раньше казалось, что это сводящее с ума чувство, замешивающее мысли в густую брагу, выворачивающее скулы от падений и взлетов. Но со Славой у меня ничего такого не было и в помине. Наоборот, уверенная, спокойная радость, - не обладания, но дополнения. Я не томился думами о Славе во время вынужденной разлуки, не изводил себя бессмысленной ревностью; просто жил, ходил на работу, встречался с друзьями; но каждый мой шаг, каждый вздох и жест были пронизаны теплым, насыщенным светом. Он не был ярким, этот свет, не слепил глаз, не заполнял собою весь мир. Но и того было достаточно, что он освещал меня изнутри, а до внешнего мира мне и дела не было. Вероятно любовь и счастье - это не новое состояние человека, но лишь возврат к единственно верному ощущению себя во времени и пространстве. Раскрываются створки глубинной памяти, и ты вдруг понимаешь, что любовь как категория, всегда жила в тебе с момента твоего рождения, в любую секунду готовая прорасти, ожидая лишь места, часа и одного единственного человека.
   Ярослава не была красавицей в устоявшемся смысле этого слова. Высокий выпуклый лоб, который она прятала челкой и называла наковальней, сам по себе смотрелся странно и внушительно. Острый прямой нос, огромные синие глаза, мило вздернутая верхняя губа и татарские скулы сами по себе вообще не смотрелись, но, воплощенные в одном лице, оживали, приобретали шарм и неуловимое очарование. И в каждом повороте головы робкая чистота, детская непосредственность и вера в добро (неискоренимая, впитанная с молоком матери, окончательная и безусловная). Как еще мне ее описать? Славу как будто Богородица по голове погладила. Я не встречал девушки чище и светлее.
   - Кем бы ты хотела родиться, если бы можно было выбирать? - спросил я ее однажды.
   - Огласите весь список, пожалуйста, - ответила она.
   - Нет, никаких списков. Вообще. Полная свобода выбора.
   Она надолго задумалась, сдвигая по привычке брови к переносице, а потом посмотрела мне в глаза и ответила:
   - Ромашкой в поле.
   И, заметив мой удивленный взгляд, добавила:
   - Меня сорвет молодой поэт и подарит своей возлюбленной.
   - Тебе не кажется, что это романтичность на грани с пошлостью?
   - Не кажется, - продолжала она. - Романтичность не может быть пошлой, или это не романтичность вовсе.
   - Но почему именно ромашкой?
   - Глупый, - улыбнулась она извиняющее, - ромашки дарят только любимым.
   Слава жила с бабушкой в двухкомнатной квартире панельной девятиэтажки на улице Ярослава Гашека, недалеко от метро "Купчино". Родственность имен, ее и толстощекого чешского писателя, в честь которого названа улица, подтверждала закон неслучайности всех случайностей. Совершенно не важно, веришь ты этому закону или нет (его существование не зависит от человеческой веры), - он придает божественную стройность твоей судьбе.
   Родители ее погибли несколько лет назад в автокатастрофе, а бабушка, Серафима Григорьевна, заслуживает отдельного упоминания. Сухая, твердая старушка, чрезвычайно деятельная и чем-то похожая на куст туи или акации, - такие же ветвистые и колючие были ее мысли, жесты, резкие оценочные взгляды, - она была центром притяжения в своей квартире, властителем дум и безусловным авторитетом. Трудно поверить, что она разменяла на своем веку восьмой десяток.
   - Каковы ваши намерения, молодой человек? - спросила она меня в коридоре, не дав раздеться.
   - Самые серьезные, - ответил я, и зачем-то добавил: - Браки совершаются на небесах.
   - Чушь собачья! Не повторяйте глупостей ни за кем и никогда, ибо глупость произнесенная есть частное заблуждение, но глупость повторенная становится страшным оружием. Браки совершаются в первую очередь на земле, а вот дорастут ли они до того, чтобы состояться на небесах, покажет время.
   Ее синтаксис, манера построения предложения, слова и стилистические конструкции окунали меня в девятнадцатый век, и - странное дело - этому уровню хотелось соответствовать, тянуться к нему и разговаривать с Серафимой Григорьевной на одном языке.
   - Судя по всему, вы будете часто бывать в этом доме, - продолжала она, рассматривая меня придирчиво и настороженно, - хочу предостеречь вас от непоправимых ошибок. В этих стенах категорически запрещено говорить плохо о Ленине, говорить хорошо о Сталине и вообще говорить о Путине. Вас ведь не затруднит выполнять эти простые условия?
   - Вы можете на меня рассчитывать.
   - Я так и думала. - Ее рот растянулся в морщинистой улыбке, первая теплота проснулась во взгляде. - Вы производите впечатление воспитанного молодого человека.
   Слава стояла за ее спиной и с трудом удерживалась от смеха.
   Уже в комнате, распивая крепкий ароматный чай из чашек немецкого фарфора ручной росписи, Серафима Григорьевна сказала:
   - Вы, Андрей, похожи на поэта времен романтизма: бледная кожа, горящий взор, неудовлетворенность миром. Вы пишете стихи?
   - Бросил.
   - Молодец! Не у всех достает мужества завязать с этим возвышенным делом. Я вот до сих пор нет-нет, да измараю бумагу.
   - Я пишу прозу... Иногда.
   - А вот это зря. Или у вас хорошо получается?
   - По-разному. Иногда, получается, - ответил я с вызовом.
   - Если получается иногда, значит не получается вовсе. Все остальное - самоотвод. Получаться должно всегда, как у Толстого, Достоевского, Йоси Бродского. Понимаете, о чем я говорю?
   - Вы знали Бродского?
   - Бабушка дружила с Марианной Басмановой, - ответила вместо неё Слава.
   - Это она со мной дружила. Слава, будь точна в мелочах. Из них состоит жизнь и история. Сначала Иосиф добивался моей благосклонности, но я уже была знакома с дедушкой Ярославы, - продолжила старушка, повернувшись ко мне. - А потом я познакомила Иосифа с Марианной. Продолжение вам известно.
   - Поразительно! И вы никогда об этом не говорили? Это же в корне меняет биографию поэта... Ну, не всю биографию, но конкретный эпизод.
   - Глупости, ничего это не меняет.
   - Но как же! Не познакомь вы его с Басмановой, не возникло бы лучшего блока его любовной лирики. Мы лишились бы лучших его стихотворений!
   - Вы всерьез так думаете? Вы считаете, что конкретная Марианна Басманова определила любовную лирику Бродского? Поймите, Андрюшенька, поэт дарования Иосифа Бродского не зависит от конкретных людей. Не Басманова, так какая-нибудь другая женщина стала бы его музой. Человек на пути поэта всего лишь катализатор, а любовная лирика, да и вообще, любая лирика... Она живет в подушечках пальцев, и всегда там жила. Басманова лишь выпустила ее наружу. К слову сказать, она и сама придерживается такого же мнения.
   Мне нравилось разговаривать с этой женщиной об искусстве, истории, об ушедшей эпохе. Ее оценки были легки, точны и лишены красочности мифологии.
   - Только один раз в жизни я испытала радостное чувство свободы, несравнимое ни с чем вообще. Умер Сталин, и так легко стало дышать, воздух вдруг обрел потерянный вкус. А народ плакал. Русский народ всегда со слезами на глазах провожает своих тиранов. Я тоже плакала. Сидела на работе и плакала от счастья.
   Отца и мать Серафимы Григорьевны расстреляли, как врагов народа, ее саму отправили в детский дом. Ей не за что было любить изъеденного оспой азиата. Половину жизни она ненавидела советский строй, с ликованием восприняла перестройку, чтобы через несколько лет плеваться в телевизор, проклинать Ельцина и сочувствовать защитникам Дома Советов в судьбоносном 1993-м году. Миллионы русских людей пропустили сквозь сердце аналогичную последовательность восприятия истории. К концу жизни Серафима Григорьевна стала убежденной социалисткой.
   - Левые убеждения, Андрюша, - говорила она, - нельзя приобрести в одночасье, как нельзя их спустить сверху в виде теоретических концептов. Их тебе твоя совесть нашептывает. Все лучшее в этой жизни - через боль.
   - Вы будете голосовать за Зюганова?
   - Не смеши мои старые калоши! Этот - не левый. Только прикидывается. У честного человека в современной России только один путь: не ходить на выборы.
   - Тогда ваш голос украдут.
   - Его и так украдут. Только если половина страны на выборы не пойдет, сделать это будет сложнее. Запомни, власть боится только одного, что люди просто откажутся выбирать. На все остальное у них есть рецепты.
   В словах Серафимы Григорьевны была не просто логика, но глубинное понимание сути вещей. Сухая вздорная старушка с высоты своих лет давала оценку действительности, и била не в бровь, а в глаз.
   - Все войны, Андрюша, происходят от того, что отдельные нации пытаются строить свою собственную историю, считая ее важнее других историй, и только никому не нужные старухи вроде меня знают, что история одна на всё человечество.
   - Не всем дано играть в бисер.
   - Так ведь не все и стремятся в него играть. Вот ты, к примеру, хотел бы научиться?
   - Нет. Я просто хочу жить счастливо в счастливой стране. Разве это так много?
   - Что тебе мешает жить счастливо в несчастной стране?
   - Совесть мешает. Нельзя так жить.
   - Глупости. Нельзя жить богато, когда вокруг тебя умирают от голода, а счастье человека и счастье страны - это две большие разницы, и они не обязательно должны пересекаться. Разве в несчастной стране ты перестаешь влюбляться, радоваться, смеяться?
   - Это софистика, Серафима Григорьевна!
   - Это реальность.
   - Я не хочу жить в такой реальности. Бейте меня, режьте, душите - не хочу. И всю свою жизнь буду бороться с подобным порядком вещей.
   - Вот! Ты уже начинаешь играть в бисер...
   Слава не принимала участия в наших спорах. Изредка вставляла одну-две фразы, но при этом сидела как бы в стороне, снаружи разговора. Иногда мне казалось, что ей все равно, о чем мы говорим с её бабушкой, иногда, - что она знает о существе вопроса, о его мясе и крови что-то такое, до чего не доросли ни я, ни Серафима Григорьевна. Слава сидела в кресле, поджав под себя красивые длинные ноги, маленькими глотками пила чай и с тихой улыбкой смотрела на нас. И взгляд ее выражал понимание незначительности всех разговоров на свете... Бывает ли так? Сейчас я уже не уверен; память - штука обманчивая. Но тогда мне казалось именно так.
   Ее отзывчивость другим, совершенно незнакомым ей людям подкупала своей искренностью и спонтанностью. Слава всегда уступала место в метро старушкам, переводила их через дорогу, подавала милостыню, помогала подняться упавшему рядом человеку или поднять тележку на лестнице перехода. В этой помощи не было любования собой, движения выходили естественными и простыми; отсутствовало время между осмыслением ситуации и принятием решения; помощь шла от сердца напрямую, минуя мысль и все возможные сомнения.
   - Славушка, - говорил я ей, - пойми, нельзя помочь всем людям на свете.
   - А я не помогаю всем, - отвечала она серьезно, - только тем, кто нуждается в помощи.
   Часто после работы Слава оставалась у меня: от библиотеки до студенческого городка рукой подать. Контрольно-пропускной режим там строгий, через забор не перелезешь, да и камеры слежения везде понатыканы, но мне повезло, - в охране работал парень, с которым мы служили в одном батальоне в учебке. Близко не общались, но пересекались пару раз по службе. Он первый меня и узнал, Сашка Бугаев. Оправдывая свою фамилию, он был здоровый детина под два метра ростом, и, как все большие мужчины, источал тучное неуклюжее добродушие. Иногда в его смену я приходил к ним ночью на КПП, мы пили пиво, вспоминали армию, обсуждали сержантов и командиров. Он почему-то сразу начал называть Славу сетрой.
   - О, привет, сестра! Проходи, проходи...
   В одну из ночей в конце марта Слава снова осталась у меня. Уставшие от близости, счастливые от полноты опустошенности, мы лежали на моей узкой кровати, и я задал ей неизменный банальный вопрос:
   - У тебя много мужчин было до меня?
   Нельзя было об этом спрашивать. У Славы - нельзя. Она не создана была для таких плебейских вопросов, но я спросил, а слово, как известно, не воробей.
   Она ничего не ответила, только отвернулась. Вначале я не придал этому значения, мол, не хочет отвечать, ну и ладно. Через некоторое время Слава начала мелко вздрагивать, я попытался ее обнять, повернуть к себе, но она крепко вцепилась в подушку, пряча лицо.
   - Девочка моя, ты чего?
   Звук моего голоса окончательно разрушил невидимые подпорки в душе, и она зарыдала, не в голос, но тихо, стараясь сдержаться изо всех сил, но от этих попыток только давилась слезами, сглатывая плотные, больные комки.
   Я стал трясти ее за плечи, целовать, снова трясти, шептал на ухо успокаивающие глупости, зная, что смысл слов не доходит, но важна сама интонация...
   - Как ты... мог? - всхлипнула она, заикаясь от рыданий, - Зачем ты... спросил? Зачем?
   - Прости, прости, я дурак, я полный дурак...
   - Неужели ты... не понял?
   - Что не понял, Славушка?
   Этой ночью слезами и словами обиженной девушки судьба преподнесла мне подарок. Я не знаю, заслужил я его или нет. Хочется верить, что заслужил. Ночь наполнилась смыслом, а время остановилось, когда Слава, продолжая рыдать у меня на груди, произнесла:
   - Ты мой первый мужчина.
  
  
  

Слово о нелюди

  
  
   Все организмы на планете Земля можно условно разделить на три вида: живущих в гармонии с природой, хищников и паразитов. На примере человека эта троичность особенно наглядна. Качества эти врожденные, но не взаимоисключающие. В каждом человеке эти начала присутствуют, отличия лишь в пропорциях. Среда, воспитание, обстоятельства только обостряют или приглушают их. Но человек потому и отличается от животных, что способен внятно анализировать происходящие в нем психические процессы. Хищничество и паразитизм - не фатальные качества, не окончательный приговор. Но чтобы преодолеть в себе эти начала, необходим подвиг, мощнейшее усилие духа. Не каждый на него решится, но способен - каждый.
   Иногда являются миру великие личности, Творцы, художники неведомого. Они приходят на Землю, чтобы сделать мир чуточку лучше, ярче, честнее и справедливее, чем он есть. Такими пришли на Землю Данте, да Винчи, Толстой, Достоевский, Моцарт и многие-многие другие... Но также существуют, к сожалению, чистые хищники. Их задача - разрушить планету, ввергнуть человечество в хаос, войну, мор, глад и трус. И они справляются с этой задачей не менее успешно, чем созидатели со своей. Но еще есть паразиты. Эти могут выжить и пировать лишь на обломках цивилизации. Когда все вокруг горит, рушится и разваливается на куски - они насасываются силой и властью, богатством и могуществом. Это их естественная среда обитания. В атмосфере мерзости и гниения они процветают и чувствуют себя, как рыба в воде. Все остальное время они посвящают тому, чтобы довести мир до состояния своей среды. И не жалеют на это ни сил, ни времени. Хищников и паразитов я называю нелюдью.
   Так сталось, что нелюдь ненавидит все русское. Язык, культуру, смыслы. Русскость - она из силы и нравственности прорастает. Стало быть, отрицает все то, чему служит нелюдь. Я ведь не фантазирую, не в конспирологические дебри удаляюсь. Пища для моего анализа разбросана вокруг в огромном количестве. Надо просто свое зрение настроить определенным образом.
   Нелюдь всегда ждет своего часа и, как правило, дожидается. Но русский мир им не свернуть, этот хребет им не по зубам.
   Слышите, нелюдь? Я сейчас с вами разговариваю.
   Вы называете народ быдлом, потому что боитесь его. Русский человек внушает вам страх своей безбашенной непредсказуемостью и крайностью: прощает, так от всего сердца, бьет - жестоко и до смерти. Вам страшно оттого, что русский человек не боится закона, и судит по справедливости. Вам страшно оттого, что награбленное рано или поздно придется возвращать, и тогда не помогут ни суды, ни законы, ни оккупационная конституция 1993-го года - ничто не поможет. Придется бежать, очертя голову, бросив все, и бежать придется быстро, иначе есть опасность не успеть. Вам страшно оттого, что русские вилы - не садовый инструмент, и кому как не вам лучше всех об этом знать.
   Терпение - это ваш бонус, но ведь когда-нибудь оно закончится, и произойдет это внезапно. Вам кажется, что на ваш век хватит, а там трава не расти, но я вам открою секрет: не хватит! И когда начнет полыхать, вам останется лишь молиться и уповать на русское милосердие.
   Мне долгое время не давала покоя причина вашей лютой ненависти ко всему русскому; ненависти иррациональной, животной, на уровне инстинкта. Все встало на свои места после просмотра фильма "Матрица", первой его части. Помните тот момент, где агент Смит говорит связанному Морфеусу о своем видении природы людей? "Я хочу поделиться теорией, которую недавно создал. Я занимался классификацией биологических видов и пришел к выводу, что вы - не млекопитающие. Ведь все животные на планете земля инстинктивно приспосабливаются, находят равновесие со средой обитания, но человек не таков. Заняв какой-то участок, вы размножаетесь, пока все природные ресурсы не будут исчерпаны. Чтобы выжить, вам приходится захватывать все новые и новые территории... Есть один организм на Земле со сходной повадкой. Знаете какой? Вирус. Человечество - это болезнь, раковая опухоль планеты." Ведь это о вас. Только надо заменить "человечество" на "нелюдь", а "природные ресурсы" на "духовные ценности". Вирус обычно уничтожают, изгоняют из организма.
   Вы заняли ключевые посты в государственном аппарате, подмяли под себя сферы экономики и промышленности (той ее части, что чудом уцелела после вашей атаки), заполнили собой средства массовой информации, из которых круглосуточно учите русских людей, какими им надлежит быть. Вы ненавидите русский народ, и при этом жестоко, мучительно завидуете. Это не оговорка, в зависти вашей действительно есть что-то сальериевское. Вас раздражает система ценностей русского человека, его обостренное чувство справедливости, его бескорыстие. Вам не понять, как это душа может быть нараспашку, как можно драться в кровь, и тут же на месте мириться, как можно поделиться последним с незнакомым человеком, как можно быть способным на подвиг. Вам невдомек, что русский человек в обычной жизни может быть не равен самому себе, но в исключительных случаях - выше себя самого.
   Есть нелюдь иного порядка: тупая, желчная, пьяная, жестокая, сладострастная чернь. Нелюдь с врожденным отсутствием чувства морали и нравственности, получающая удовольствие от мучительства и страха. Ее мало, но в минуты переломов и катаклизмов, она вылезает на поверхность, как черви после дождя, и кажется, что эта нелюдь заполнила собою весь мир. Она грабит, жжет, насилует и убивает, и делает это с восторгом, с нескрываемой радостью. В отсутствии запретов анархия дна выплескивается на улицы из подворотен; агония эпохи - самая питательная для этой нелюди среда. И чернь стремится успеть насытиться, потому что ублюдским своим мозжечком понимает недолговечность хаоса.
   Между этими типами нелюди прямая связь. Первые создают предпосылки для разрушения - вторые пируют во время чумы. Это как два полюса магнита, две стороны одной медали. Одна без другой будет неполноценна, слаба и недееспособна. Лишь вместе они составляют страшную силу деструкции, хаоса и беспредела.
   А теперь ягодки. И те, и другие не имеют национальности. Скажу бессмысленную с виду вещь, но в ней присутствует высшая логика: принадлежность к этносу не равна принадлежности к нации. Для нелюди понятие национального вообще чуждо, так как само понятие подразумевает созидательный труд во благо национального нерва, во имя его взросления, процветания, твердости - вплоть до нерушимости. Нелюдь же служит единственному божеству - раздутому в мерзости эго. В одном случае это эго циничное, холеное, интеллектуальное; в другом - низменное, похотливое, кровожадное. Но в обоих случаях природа эго ущербна и патологична.
   Показательна ненависть нелюди к социализму и вообще всему Советскому прошлому. Советский социализм, при всех его минусах и перегибах, во многом утрированных, формировал новый тип человека-творца, воспитанного на принципах равенства, братства, гуманизма и справедливости. Именно этот тип наиболее близок русскому психотипу вообще. И именно его ненавидит нелюдь всеми фибрами своей души. Уничтожить русский психотип можно только одним способом: через уничтожение культуры, извращение и осмеяние ее заслуг, выпячивание на первый план Великой Пошлости. И она льется с экранов телевизора, книг ерофеевых, татьян тостых, багировых и прочая, прочая, прочая... Потому и корежат русский язык, засоряя его, упрощая и сокращая. Потому что человек, говорящий и думающий на русском языке, изначально встроен в иную модель мироздания, не имеющую ничего общего с Капиталом. Безусловно, есть моральные уроды, и их достаточное количество, но если говорить о народе в целом, то именно язык наравне с чувством земли, почвы - вот те скрепы, на которых держится русский народ. Об этом можно и нужно говорить громко, не стесняясь упреков в "лубочности", потому что молчать и дальше - стыдно. Нас так долго учили молчать, что мы позабыли сладкое, волшебное чувство правдивой речи, которая, не взирая на звания и чины, называет черное черным, а белое белым. Но стоит начать говорить, как моментально и вдруг возникает чувство упоения честностью, вырвавшейся за пределы страха. Потому что правду, как сказал Булгаков устами Иешуа Га-Ноцри, говорить легко. А уж Михаил Афанасьевич в этом кое-что понимал.
   Чем беспросветней действительность, тем сильнее усталость, давящая на плечи. Эта усталость въедается в мозг, рассасывается по всему организму трупным ядом. Она внутри человека разрушает личность, волю и убивает надежду. Усталость сознательно культивируется, приумножается в геометрических размерах - ею пронизано все. Хочется лечь спать и заснуть на веки вечные: разбудите меня, когда все кончится. Хочется привалиться прямо на дороге, у пенька, у завалинки, накрыться ватником, зарыться в стог сена и спать: крепко, сочно, долго и с километровым храпом. Видеть сны о былом величии и будущей эре благоденствия, вникать предсонной мыслью в область мифопоэтической древности. Туда, в дремучее прошлое, где дружные племена славян давали отпор врагу, растили детей в мире с природой, жили по совести, судили по справедливости. Туда, в края, где лад простерся над всей среднерусской равниной... Так хочется, если не наяву, то хотя бы во сне увидать эти картины, впустить их в свою усталую душу, чтобы насытили, напитали родниковой свежестью и чистотой... Но если все лягут спать - нелюдь победит. Сразу. В тот самый миг. И рухнут хлипкие подпорки границ, и тьма вползет на русскую землю, и, сонных, нас перережут, как баранов. И заполнят небо тучи саранчи. И исчезнет род русский, сведенный под корень. Поэтому спать нельзя. Как угодно, но бодрствовать, щипать себя за руку, колоть булавкой, вставлять спички меж ресниц, но не спать, не спать, вашу мать... Пока мы бодрствуем - нелюди не победить. Поэтому не спать, не спать...
  
  

6. Выборы

   Этимология слова "работа" восходит к слову "раб". С этим не спорят ни Фасмер, ни Крылов. И это верно и точно, рабство наиболее полно отражает тот процесс, которым заняты почти все взрослые люди моей страны с утра до вечера пять-шесть дней в неделю. Понятие труда не имеет с работой ничего общего. Труд предполагает созидание, вложенную частицу души в конечный продукт, и самое главное, удовлетворение результатом. Труд предполагает радость самого процесса, наполненность смыслом в каждом усилии. Работа может легко обходиться без этих категорий.
   В Советском Союзе была уголовная статья за тунеядство, потому что государство заботилось о человеке, и в любом случае не давало ему умереть от голода. Не хочешь трудиться - заставим! Новый мир ввел новые правила: кто не работает, тот подыхает. А если не хочешь сдохнуть от голода, то работай там, где скажем, и получай свою миску похлебки. Миска может быть разных размеров, в зависимости от уровня принудительных работ, но она никогда не превратиться в мейсенский фарфор.
   Проблема моей страны - это невозможность решения вопроса сосуществования двух категорий людей: запредельно богатых и чудовищно нищих. Но ведется работа и в этом направлении, и думают мудрые головы, как бы логично оправдать существующий порядок вещей.
   В середине апреля мне позвонили из приемной ректора.
   - Андрей Валерьевич, зайдите к Вячеславу Николаевичу.
   Ректор сидел за длинным, красного дерева, столом, чистил ножом сочное зеленое яблоко и ленивым жестом отправлял в рот ровные куски. Жевал он медленно, но увлеченно, вытягивая все соки из фрукта, с наслаждением сглатывая слюну. Пространство огромного кабинета наполнилось этим неторопливым хрустом; размеренно двигались челюсти, готовые перемолоть все подряд, - что им какое-то яблоко. Захотелось стать незаметным, невидимым. Испариться.
   - Садись, Андрей Валерьевич, - ректор небрежным жестом указал на кресло.
   Я сел, даже не сел, а утонул в шикарном приемном кресле. Сам ректор сидел так, что неизменно возвышался над сидящим напротив собеседником. Чувство неловкости усугублялось тем, что я сидел без трусов. В штанах, конечно же, не подумайте ничего такого, просто без нижнего белья. Накануне я ночевал у Славы, с утра проспал и, впопыхах собираясь на работу, никак не мог найти свои трусы. Слава сонно улыбалась, следя за моими поисками, но трусы так и не нашлись. Пришлось натягивать брюки на голое тело.
   Попробуйте походить так, каждый шаг будет выдавать вашу неуверенность в себе. Трусы - это не просто предмет одежды, это наша невидимая защита, последний заслон цивилизации. Человек без трусов робок и беззащитен, с ним что угодно делать можно.
   - Читай. - Ректор протянул через стол лист бумаги.
   Это было письмо из мирового суда. Судебный участок N203 ул. Красных текстильщиков. В тексте сообщалось, что сотрудник университета, заведующий студенческим отделом Вознесенский Андрей Валерьевич, был осужден 8 декабря 2012 года за участие в несанкционированном митинге, и ему назначен штраф в размере одной тысячи рублей, который он, сука свободная, не оплатил. Рекомендовано принять меры в отношении данного сотрудника. И подпись: руководитель пресс-службы, Гзянькина С.С.
   Я отложил письмо. Поднял глаза на ректора.
   - Ты - мудак, Андрей Валерьевич!
   Я смолчал.
   - Мудак и распиздяй. Это я тебе по отечески говорю, в качестве просветляющей клизмы.
   Проглотил и это. Заерзал на кресле. Брючной шов неудобно пролег между ягодиц.
   - Ты думаешь, что-то представляешь из себя? Ты думаешь, ты этим нужен, хомячкам-революционерам? Ты просто мясо. И для меня, и для них. Просто у меня ты зарплату получаешь, можешь хлебушек себе купить, пивко после работы, а у них ты в дерьмо вляпался. Как отмываться думаешь?
   - А я не думаю отмываться.
   - Так ведь воняет, дурашка, - произнес он со сладкой улыбкой. И все пространство кабинета стало сладким и липким.
   Есть люди, которые пусты, хамоваты, гроша ломаного не стоят, но им все подчиняются. Они утверждают свое право командовать и распоряжаться чужими судьбами одним словом, случайным жестом, настроением, в конце концов. И подчиняют они легко и внезапно, хоп - и ты уже на крючке, барахтаешься скользким пескариком, а сделать ничего не можешь. Эти люди грубы, жестоки и бескультурны. Но есть в них какая-то бесовская сила, против которой идти страшно. Можно, можно идти против, но только надо быть готовым сдохнуть за свою правоту. В прямом и переносном смысле. В глубине безжалостных глаз читается готовность растоптать, уничтожить, и это становится понятно сразу, без сомнений и колебаний. Тут нечего взвешивать. Такие люди мгновенно принимают решение и уже никогда его не меняют. Они не колеблются, прежде чем уволить или отправить на смерть. Такие люди выигрывают сражения, начинают войны, создают империи. Такие люди кроят карту и пишут историю, по крайней мере, видимую ее часть. Но они же боятся тех, кто выше, сильнее, зубастее их. И хронически, природно ненавидят тех, кто разрывает созданную схему страха-управления-действия, ненавидят так, как собаки ненавидят волков. Именно таким человеком был ректор.
   "Интересно, - подумал я, - а в каких трусах он сидит? В шелковых семейниках, наверное?" Почему-то я был уверен, что на нем сейчас шелковые семейные трусы в горошек. Их еще называют "генеральские".
   - Ты пойми, - продолжал Вячеслав Николаевич, - через месяц выбор сделать придется - не чета декабрьскому. Ты думаешь, мы президента выбирать будем? Мы жизнь выбирать будем, свободу и будущее будем выбирать. От этого выбора решится, начнется завтра война или нет. Шагнешь в сторону, засомневаешься - и завтра враг будет сидеть в твоем доме, топтать твою жену и трепать твоего сынишку по щеке. А женщина твоя сама к врагу в постель прыгнет - женщины всегда выбирают победителей. Ты думаешь, холодная война закончилась? Она никогда не закончится. Думай, Вознесенский, думай лучше и не ошибись. Либо мы их сожрем, либо они нас - третьего не дано!
   - А Царь, значит, гарант?
   - Да, Андрей Валерьевич! Да, сучонок ты маленький! Гарант! Он один эту заразу сдерживает. Твоя гребанная оппозиция сама с собой договориться не может, ты думаешь, они страну удержат? Разломать легко. Один раз уже разломали. Хорошо тебе жилось в девяностые?
   - Она не моя, - ответил я.
   - Что?
   - Оппозиция - не моя. Мне с ними не по пути.
   - Чего ты хочешь, Вознесенский?
   - Зарплату хочу достойную. Работу честную, чтобы палки в колеса не ставили.
   - Чтобы получать семьдесят, девяносто тысяч, надо работать много. Я, будучи директором института развития образования, приезжал домой под вечер, а потом сидел до ночи и писал диссертацию, а с утра опять на работу. А еще статьи написать надо, конференцию провести, бытовые вопросы решить. Работать надо. А ты как хотел? Чтобы сразу миллионы в карман упали? Так не бывает. А палки в колеса ты сам себе ставишь. Не умеешь организовать свой рабочий день, не умеешь подобрать сотрудников, сформировать студенческий актив. С кадрами работать не умеешь, а всех вокруг себя обвиняешь. Чего еще хочешь?
   - Счастья хочу для всех людей.
   - Его не отвоевывают в революции и на митингах. И это не ко мне вопрос.
   - Я знаю, Вячеслав Николаевич.
   Он доел яблоко, выбросил огрызок в мусорное ведро, вытер руки салфеткой.
   - Короче, ситуация такая. В нашем университете будет избирательный участок. Студенты, зарегистрированные в общежитии, должны будут по месту прописки взять открепительные талоны, явиться в день выборов на участок и проголосовать. Правильно проголосовать. И организовывать этот процесс будешь ты.
   - А если откажусь? Уволите?
   - Еще чего, мучеников плодить! Не уволю.
   - А что тогда?
   - Ничего. Но ты не откажешься.
   - Вы уверены?
   - Уверен.
   Больше он мне ничего не сказал, кивком указал на дверь и уткнулся в бумаги. И почему я с утра не нашел свои трусы?
   Я шел по коридору и думал: а ведь я раб. Ведь я ничего не возразил ему. Столько раз представлял себе откровенный разговор с ректором, выкрикивал мысленно ему в лицо слова обличения, а вот сейчас, когда и надо было сказать все, что думаю, промолчал, засунул язык в задницу и промолчал. Ведь я боюсь его. Как шавка, боюсь и дрожу. Тварь дрожащая - это про меня. Я не один такой - весь универ его боится, но никто из себя героя не корчит, не претендует на равенство и свободу. А я претендую, и при этом сру в штаны от одного его взгляда. А сегодня и трусов не было, чтоб говно удержать, скатывалось на пол по штанине. Как это гнусно, и как это по-русски! Холопство въелось в нашу кровь и плоть за тысячу лет. Где те предки, русы-бореалы, которые жили в мире с собой и природой, которые знали, что за правду надо стоять до конца, а за свободу и умереть не грех? Им на смену пришли трусливые крепостные. Челядь, готовая пропить свою мать. Что с нас взять, убогих? В говне ворочаемся, а еще хотим за барским столом щи хлебать. Так нет, ряхой не вышли. Правильно нас в дерьмо окунают, глубже надо, чтобы либо захлебнулись, либо проснулись, наконец. А мы - ничего, принюхались, стерпелись.
   Пустая прохлада заползала в штаны.
   Лешка Конаныхин отреагировал прямо и просто:
   - Соглашайся, обязательно соглашайся, а сам развали это дело изнутри.
   - Двойной агент?
   - Нет! Разведчик в тылу врага! И это почетно. Или нарвись на увольнение - станешь борцом с режимом.
   - Мерзко все это, противно...
   - Тогда делай, что тебе сказали. Выполняй свою работу. Ты же знал, на что подписывался? И нечего ныть.
   - Да пошел ты!
   Самое убийственное было в том, что я действительно знал, на что подписывался. Нет, поначалу были идеалистические мечты, хотелось поставить воспитательную работу в университете на крепкие и твердые ноги. Хотелось сделать что-то величественное и честное, чтобы результатом работы явилась закипевшая студенческая жизнь. Реальность посмеялась над моими потугами. Идеализм оказался не конвертируемой валютой, к тому же никому не нужной, вроде монгольского тугрика.
   В первую очередь я столкнулся с чудовищной бюрократией. Например, для того, чтобы провести мероприятие, какой-нибудь конкурс или турнир, или чемпионат КВН, или конференцию, - необходимо написать приказ и смету расходов на мероприятие, в приказе обозначить ответственных и не участвующих, виновных и обязанных, согласовать его с проректором по учебной работе и проректором по экономическим вопросам. У последнего выпросить деньги на подарки, унижаясь и заискивая, доказывая, объясняя, убеждая. И сумма-то для вуза пустяковая, десять или двадцать тысяч рублей, но проректор будет долго вчитываться в приказ, находить ошибки и неточности, заставлять его переписывать, и дня через три, вымотав все нервы, лениво подпишет, почесывая рыхлое пузо. На мгновение блеснет из-под рукава циферблат швейцарских Rolex. Только после этого можно нести приказ на подпись ректору.
   Уже одобренные деньги получить тоже не просто. Сначала их нужно заказать в бухгалтерии минимум за день до получения. Потом написать заявление на выдачу денег, подписать его у начальника планово-экономического отдела, бухгалтера, главного бухгалтера и проректора. Их кабинеты находятся в разных концах здания, но это, конечно же, мелочи, досадные пустяки, не более того. Только после этого в кассе выдадут запрашиваемую сумму. В это время в актовом зале или на другой площадке проходят репетиции, ход которых необходимо отследить, но времени катастрофически не хватает. Ведь нужно еще купить призы, расходные материалы, не забыв взять кассовый и товарный чеки. В течение десяти дней за деньги необходимо отчитаться, и это тоже геморрой. Купленные в качестве подарков книги могут быть признаны нецелевым расходованием средств, все зависит от настроения бухгалтера, и тогда эти чеки не примут, заставляя оплачивать подарки из собственного кармана. Много чего можно сделать с заведующим студенческим отделом, ух, как много, аж душа заходится в радостном предчувствии крепкой порки. А качество мероприятия... Это уже лотерея. Я не знаю, каким оно выйдет, я не присутствовал на репетициях, не следил за процессом подготовки, но я получу по полной программе, если что-то не понравится представителям ректората.
   Виновен здесь не бухгалтер и не проректор, которые просто выполняют свою работу. Виновата система, организовавшая работу подобным образом. А еще есть деканы, большинству из которых насрать на то, что там выдумывает этот неугомонный заведующий. И приходится перепроверять, довел ли деканат информацию до студентов, или забил на это дело по привычке. И деканы тоже ни в чем не виноваты. Их дерут за ненаписанные методички, не составленные списки, накосячивших студентов. Они, завязшие в феодально-крепостных отношениях, пытаются лавировать между администрацией и кафедрами, организовывают в этих абсурдных условиях учебный процесс, чтобы хоть какие-то знания дошли до студентов.
   А студентов, в свою очередь, срывают с занятий, сгоняют, как стадо баранов в актовый зал, чтобы показать очередной фильм про Царя или "Единую Россию", в приказном порядке отправляют на бесчисленные, никому не нужные форумы "активной молодежи", просто для массовки, потому что из комитетов спущена разнарядка - семьдесят человек от вуза, или сто, или больше - сколько понадобится. И студенты едут под страхом отчисления, проблем во время сессии и просто по привычке повиноваться. Если и было студенчество в моей стране самым передовым, самым свободолюбивым слоем населения, то эти времена давно канули в лету. Нынешний студент аморфен, ленив и равнодушен. Ему неинтересно участвовать в конкурсах или соревнованиях, он и учится по инерции, не ради знаний, а просто потому, что время надо как-то занять. По вечерам он сидит в интернете в социальных сетях или тусит на after-party, или на пенной вечеринке, нажираясь там до скотского состояния, накачивая себя легкими наркотиками и алкоголем. И этот порядок вещей навязывается, как НОРМАЛЬНЫЙ. Это - система высшего образования в моей стране. Ей не дает провалиться в тартарары пара-тройка деканов, преподавателей, заведующих отдельными кафедрами. Человеческий фактор, утверждающий порядочность, гуманистичность и необходимость научного знания вопреки всему. Аккредитацию вуз проходит с легкостью, заселяя комиссию из Москвы в пятизвездочном отеле, развозя их на взятом в аренду лимузине, организуя им кормежку в лучших ресторанах, экскурсии и прочие радости жизни. На это дело ректор с легкостью тратит до миллиона рублей. Ничего, государство все спишет. 99% сотрудников университета живет на мизерные зарплаты. Доктор наук, профессор со стажем научной работы, автор ряда монографий, заведующий кафедрой, получает 25 000 - 30 000 рублей. Это потолок. Отдельным личностям, проявившим себя на поприще лизоблюдства, устанавливается доплата из внебюджетных средств вуза. Большие зарплаты (от 60 000 и выше) у единиц: главный бухгалтер, ректорат, начальник планового отдела. Все. Ну, и конечно, сам ректор. Внебюджетную доплату к своей зарплате он устанавливает сам. Я не знаю, какая у него зарплата. Моему пониманию эти суммы недоступны, но, судя по всему, зарплата очень высокая: он живет в другом мире. В этом мире не надо думать о наличности и прочих житейских мелочах. В этом мире можно отстроить под своим кабинетом комнату отдыха с бассейном и сауной. В этом мире абсолютно нормально провести выходные в Каннах. В этом мире дети учатся в Англии, а загородные дома в нескольких странах всего лишь признак хорошего тона. И самое главное: этот мир существует лишь потому, что его обеспечивает другой мир - мой, неумытый, болезный и нищий. Два мира с легкостью сосуществуют рядом, и никто, ни одна живая душа почему-то не видит в этом вопиющего противоречия. Да воздастся вам по бездействию вашему!
   Наверное, и ректор не виноват, - у него свои начальники, председатель комитета по образованию, партийное руководство, министерство. Он выживает в этом мире, делится и выживает. Если вдруг он захочет организовать работу вуза по другому принципу, перевести на нормальные, человеческие рельсы - ему не дадут этого сделать, обрубят финансирование, загонят, как волка, бесконечными комиссиями и, в конечном итоге, перевыберут. Начальники комитетов и министры тоже, в свою очередь, несут откат наверх. Разве можно их в чем-то обвинять? Они типичные представители своего класса, и желают находиться в этом качестве как можно дольше. И Царь, скорее всего, не виноват: он выстраивал подобную систему исходя из закономерностей капиталистического мира. Повернись он лицом к народу (истинным лицом, а не личиной в косметических подтяжках), и на него найдут управу, введут эмбарго, снизят цены на нефть и газ... Да мало ли чего можно придумать? Но и сам народ, бедный и нищий, грязный, пьяный и восторженный русский народ ужаснется, узрев истинное лицо. Оно никому не нужно. Порядок вещей устоялся и утвердил себя в исторической перспективе. Но ведь кто-то должен быть ответственным за всю эту мерзость, которая называется "шумом времени", обязательно должен быть человек или группа людей, к которым тянутся все ниточки. Ведь если их нет, то виновным окажусь я, что сидел перед ректором без трусов, старательно не глядел ему в глаза и боялся возразить.
   Вместе со мной организацию выборов в университете свалили на Ангелину Николаевну, коменданта общежития. С Ангелиной мы вместе учились студентами, она была на курс старше. Простая и крепкая девка, из народа, что называется.
   - Андрей, они затрахали меня!
   - Я знаю.
   - В администрации района все такие, сука, вежливые, аккуратненькие, а ебут за каждую букву. Списки студентов, регистрация по районам, количество сотрудников, которые будут голосовать, связь с ментами... Еще эти долбаные наблюдатели от партий... Если хоть один студент из списка не придет голосовать, ректора вызовут на ковер, а он уже нас вздрючит по нисходящей. А как я могу всех студентов проконтролировать? Не приведешь же их за руку на участок... Как меня все это достало. Давай напьемся с горя?
   - Не могу, меня невеста ждет.
   - Счастливый!
   А ведь и правда, я должен быть сейчас самым счастливым человеком на свете. Я люблю и я любим, чего еще нужно для счастья? Оказывается, что-то еще нужно. Понять бы, что именно.
   Воздух в стране стал нервный, неспокойный. Чем ближе приближались майские праздники, чем неотвратимее становился день выборов, тем тяжелее делался воздух. В самой атмосфере разлили свинцовую взвесь, и она давила, эта гадость, оседала на плечах, пригибала к земле. Оппозиция проводила митинг за митингом, суровые мужики из Челябинска рвались в бой, дабы отстоять свою стабильность, власти выбрасывали в народ "Анатомии протеста", интернет разрывался от сенсационных разоблачений, все поливали друг друга грязью, и, казалось, этот процесс неостановим. Все происходящее напоминало дурную пьесу в дешевеньком балагане: актеры пьяны, клоуны разбежались, и непонятно, когда и чем все это закончится.
   В этой заболевшей действительности неуловимым образом изменились лица людей. Нет, ничего ужасного или кардинального, просто нет-нет да мелькнет неуверенность в глубине глаз продавца, нечаянно дернется щека водителя маршрутки, сведенная внезапным спазмом, нахмурится лоб у менеджера среднего звена. Не высказанная вслух тревога отразилась на лицах людей. И вместе с этим все чаще в метро попадались молодые люди с яростно горящим взглядом, интеллигентные мужчины за сорок обретали волевой подбородок. Старушки и старички, впрочем, все так же продолжали критиковать власти - эти ничего не боялись во все времена, потому как терять нечего. Но - удивительная вещь! - критика их перестала носить отвлеченный характер, и впервые имя Царя озвучивалось в общем ряду с мздоимцами, лиходеями и подлецами. Главного человека одной шестой части суши публично называли вором, и смелость этого утверждения пугала и восхищала одновременно. Царь - вор! Еще год назад подобное заявление казалось крамолой и святотатством, но вот фраза произнесена, и она отчего-то не распыляется в пространстве, а повисает в нем. Всему виной тяжелый воздух.
   Простые люди запутались, и их можно было понять. "Болотные" активисты вязли в своем болоте, "поклонные" деятели продолжали бить челом до земли и присягать на верность, а народ выглядел растерянным. Кому верить? За кем идти? Кто обманет, а кто выведет? Причиной растерянности явилась простая фраза "Царь - вор!", но сама по себе фраза бессильна; любое утверждение обрастает внятностью и весом лишь тогда, когда груз правоты делает фразу монолитной. Оттого и растерялся народ, что казавшееся абсурдным сочетание фамилии царя и сути его деятельности слились воедино, и сплав этот налился тяжестью, и, раз возникнув, не хотел растворяться в атмосфере.
   Каждую неделю студентов собирали в актовом зале, то один, то другой залетный деятель объяснял им сложное положение страны, успехи, победы и достижения, с искренностью и дрожью в голосе наставлял на путь истинный. Нет, нужная фамилия открыто не произносилась, но общий вектор был понятен без слов. Сакральное слово "стабильность" в сочетании с "лодкой", которую не надо раскачивать, делали свое дело. Студенты сначала слушали молча, потом стали плеваться, потом смирились с неизбежность, а потом - потом! - червячок сомнения зародился в их душах. А может и правда не надо раскачивать лодку? А ведь действительно, у нас есть стабильность! И не надо вредить своим вольнодумством. Воистину, когда человеку сто раз повторят, что он свинья, он радостно захрюкает и перестанет верить отражению в зеркале.
   Агитационная кампания шла полным ходом. По всем телевизионным каналам. По всем газетам и журналам. Изо всех щелей. Хотелось закрыть глаза, заткнуть уши и выскрести из самого себя всю скверну, что сочилась тоненьким ручейком каждый день.
   Проблема выбора в моей стране стоит острейшим образом и из века в век только усиливается ее острота. Со стороны это кажется смешным: выбора нет, а проблема есть, но через каждый определенный промежуток времени подлецы и мерзавцы лезут вон из кожи, добиваясь того, чтобы народ им поверил. И народ верит. Плюется, крестится, жмурит глаза и, махнув рукой (где наша не пропадала), верит. Но это не от того, что мерзавцы в совершенстве владеют политтехнологиями, и не от того, что народ глуп и неразумен. Просто народ - ребенок. Ему чуда хочется! Того самого, волшебного, иррационального чуда, что случается только в сказках. Русский народ верит в сказку, где добро побеждает зло, где лягушка оказывается принцессой, а Иван-дурак спасает мир. Верит искренне, с любовью. Верит вопреки. И поэтому он непобедим. Мерзавцы и воры пользуются этой верой, потирают руки, очередной раз обведя людей вокруг пальца, а народ терпит, скрепит, затягивает пояс потуже и продолжает верить. Этой бессмысленной сказочной верой он Бога причащается, заглядывает Ему в глаза, и, наверное, даже на смертном одре не откажется от своей веры.
   Спокойной и умиротворенной в эти сумасшедшие дни выглядела Слава. Она так же ходила на работу, убиралась по дому, писала кандидатскую диссертацию, заваривала крепкий чай, и каждое ее движение было неторопливым, чистым, исполненным высшего смысла. Когда я, встревоженный и запутавшийся, приходил к ней домой, то становилось понятно, что все мои проблемы и метания вообще ничего не стоят, и заговаривать о них глупо. Взгляд ее синих глаз был так же прост, ясен и все противоречия мира разбивались об эту синеву.
   - Скажи, - спросил я однажды, - неужели тебе все равно, что будет дальше со страной?
   - Нет, не все равно.
   - И ты уже выбрала, за кого будешь голосовать?
   - Глупый, - она рассмеялась, - ну разве это тот выбор? Какая разница, за кого голосовать и голосовать ли вообще?
   - Не понял.
   - Неужели непонятно, что все они, эти путины, прохоровы, жириновские, навальные - все они! - фэйки, миражи, обманка. Кого бы ты ни выбрал, порядок вещей не изменится. Не правителя надо менять, а этот чудовищный порядок. И не на избирательном участке его менять надо.
   - А где же?
   - Я попробую объяснить. - Она поморщилась в сторону, как делала всегда, когда волновалась, или не знала, как емко и точно выразить мысль. - Есть мир видимый и мир невидимый. В видимом живем мы, люди, что-то делаем, о чем-то рассуждаем, работаем, влюбляемся, заводим семью и рожаем детей - живем. Но все что мы делаем в нашем видимом мире - переходит в мир невидимый. Ударишь ребенка или украдешь у старушки - и чистого зла в невидимом мире станет больше. Полюбишь женщину, спасешь человека - прибавится добра. И вот чего в этом невидимом мире окажется больше, добра или зла, то и распылится над нашим миром. Распылится и возведется в принцип. Но это как весы, все меняется каждое мгновение. А я просто стараюсь жить так, чтобы добра оказалось больше. Если его накопится там, в невидимом мире, то и на Земле все устроится по его законам. Я, наверное, наивная дурочка, но я верю в это всем сердцем. Меня так мама с папой учили. Я не могу изменить мир извне, но я пробую менять его изнутри. Это единственное, что зависит от меня и ни от кого больше.
   - Есть злодеи, маньяки и подлецы, которых нельзя исправить. И твое абстрактное добро не поможет. Их нужно уничтожать, выжигать каленым железом. Здесь и сейчас.
   - Ты будешь выжигать?
   - Если больше некому, то я.
   - Смотри, сердце себе не выжги ненароком.
   - Ничего, проживу. Если надо будет вместе с ублюдком свое сердце сжечь - я на это согласен. Зато, хоть одной мразью станет меньше.
   - Не станет. Родится новая мразь. А вот сердце уже не вернешь.
   - Верно, все верно! Обязательно родится! И сердца уже не останется на новую мразь! Только выжигать все равно надо. Чтобы новый подонок боялся. Сидел у себя в углу, дрожал и никогда не забывал о судьбе предшественника. Потому что единственный язык, который понимает эта мерзота - это язык страха. Другими наречиями они не владеют. - Слава подалась навстречу, захотела возразить. - Подожди... Не перебивай. Я все понимаю, гуманизм, христианские ценности, непротивление злу насилием... Все это прекрасно. Истины велики, идеи честны, правильны, напитаны моралью и любовью; только рано к ним обращаться. Или поздно, не знаю уже. Но точно знаю, что мы загнали себя в тупик, забыли все и вся, и пришла пора начинать с самых азов, - вернуть ветхозаветный Закон, языческий закон: око за око, зуб за зуб. Только так. Не надеясь на суд земной, не дожидаясь суда небесного.
   - А кто дал тебе право судить?
   - Кто тебе сказал, что это право нужно заслужить или получать? Правда - не индульгенция, не облигация, она либо есть, либо ее нет. И ты всегда знаешь в глубине своей души, где правда, а где ложь, где справедливость, а где обман. И все твои поступки выстраиваются, исходя из этого понимания Правды.
   - А для милосердия есть место?
   - Есть. Но не для всех.
   - Выборочно, значит, прощать будешь? А как выбирать будешь, по какому принципу? Этот мерзавец неисправим, его в расход, а с этим, значит, повозиться можно, на путь истинный направить? Так что ли? Объясни, как суд вершить будешь?
   - По совести буду. Она не обманет.
   - Дурак! Нельзя прощать выборочно. Если прощать, то всех сразу. Если не прощать, то не прощать никого. А все что иначе - грех и тоска, и от Правды далеко. Чем ты тогда лучше тех, кого судить будешь?
   - В этом вся проблема, вся эта гребанная проблема... Тебе мешает мораль. Ты каждый свой поступок взвешиваешь на ее весах. А мерзоте мораль не мешает, и потому они творят беззакония без страха. А упреки им, как об стенку горох. Чиновник ворует, маньяк режет, насильник насилует, журналист разлагает. И все это сходит им с рук, потому что над тобой - мораль. Ты ужасаешься, осуждаешь, но бездействуешь. Тебя по правой щеке бьют - ты левую подставляешь. А подонки бесчинствуют и торжествуют.
   - Зло нельзя победить злом.
   - Черт возьми, нам с пеленок это талдычут. А кто придумал эту дебильную максиму? Почему нельзя? Фашизм был злом, и мы его уничтожили, потому что Правда была за нами. И всех врагов с древнейших времен мы били мечом и ружьем, кулаком и саперной лопаткой. И, заметь, побеждали. С либерализмом так же надо было поступить - расстрелять Ельцина из танков, но тут слабину дали, мораль вторглась. И в результате получили разрушенную, разоренную страну, в которой зло бесчинствовало и продолжает бесчинствовать. В рабство продают детей и женщин, воруют, грабят и убивают, спаивают народ, но зато все, сука, моральные, с чистеньким сердцем. Ты знаешь, какие доходяги сейчас в армию идут? Двух раз подтянуться не могут, к восемнадцати годам пропитые и прокуренные рахиты. Эти - меч в руках не удержат, но кто-то должен его взять, иначе подохнем все. С высокоморальной улыбкой на лице.
   - Андрей, скажи, ты любишь меня?
   - Что?
   Я не понял вопроса. Он был не к месту, не по теме, не вовремя. Слава смотрела на меня не отрываясь своими глубокими синими глазами, и ничего не отвечала. И тогда я еще раз спросил:
   - Что?
   - Ты меня любишь?
   - Зачем ты спрашиваешь? Я люблю тебя, Слава! Я очень сильно тебя люблю. Больше жизни. Больше всего на свете.
   - Тогда ты должен понимать одну простую вещь.
   - Какую?
   - Когда ты возьмешь свой меч и начнешь вершить свой суд, когда по зову Правды осудишь и казнишь, тогда твой поступок превысит Правду, станет тяжелее нее, и сама Правда перестанет быть Правдой. В этот самый момент ты сожжешь свое сердце и разучишься любить, потому что нельзя любить, не имея сердца. И ты будешь жалеть об этом всю свою жизнь, но ничего уже нельзя будет вернуть назад.
   - Значит - прощать?
   - Прощать.
   - Всех без исключения?
   - Всех.
   - И убийцу детей прощать?
   Слава отвернулась, встала и подошла к окну, плотно обняв себя худыми руками.
   - Не рви мне душу. Хватит на сегодня этой карамазовщины.
   - Нет, ответь. Убийцу ребенка - прощать?
   Она молчала долго. Слышно было, как проезжают машины за окном, шумит улица, тикают бабушкины настенные часы, отмеряя мерный, неторопливый, извечный ход. Слышно было, как наливается звоном мой вопрос. И когда мне показалось, что звон этот глубок и непобедим, Слава ответила:
   - Не прощать. Но и казнить - не тебе.
   - А кому тогда? Службе судебных приставов? Конституционному суду? Гаагскому или Страсбургскому? Адвокату, прокурору, следователю, эфэсбэшнику? Кому?
   - Матери.
  
  
   Самым популярным вопросом последних дней стало сакральное: "За кого голосовать будешь?". В зависимости от ответа определялся вектор разговора и отношения к человеку. Собственное, вопрос разделял всех людей на "своих" и "чужих". И никогда еще за последние восемнадцать лет это разделение не ощущалось так явственно и безоговорочно. Лучшие друзья орали друг на друга до хрипоты, ругались, крестили "нашистами", "пиндосовскими подстилками", "путиноидами", - в зависимости от политических предпочтений. И каждый был свято уверен в своей правоте. В среде прогрессивной молодежи, студенчества, офисных работников стало признаком хорошего тона облить помоями Царя и правительство, с надеждой обсудить кандидатуру Прохорова. Наоборот, люди в возрасте, работяги и военные, с ненавистью смотрели на плакаты с физиономией миллиардера, утверждая, что честный человек столько денег заработать не сможет, и видели в лысеющем человеке с рыбьими глазами спасителя Отечества. Пенсионеры и молодые социалисты во все глотки превозносили Зюганова, Удальцова и прочих "леваков", апеллируя к мощи и славе Советского Союза. Каждый лагерь отстаивал свою правоту, и каждый лагерь был по-своему прав, но отчего-то абсурдность этого никому не бросалась в глаза. Ведь если все правы, то это значит, что не прав никто, потому что Правда - не блядь вокзальная, не спит со всеми подряд. Ее нельзя приватизировать и подчинить, наоборот, это она подчиняет людей своей логикой, жаром и внятностью. И уж тем более бессмысленно искать ее в обещаниях политиков. Если правы все, то сама идея выбора становится глупой, пошлой игрой по заранее согласованным правилам, и победитель в этой игре выбран задолго до ее начала. Но это вопиющее противоречие оставалось никем незамеченным.
   Любая политическая программа, обрастая массами, готовыми ее отстаивать, теряет что-то главное в самой себе, трескается от искажений, расплывается на глазах, как подтаявший студень. Это начинает происходить в тот момент, когда выразителем идеи становится воля одного или нескольких человек, так называемых лидеров движения - партии - содружества. Необходимо понять, что воля одного человека, пусть даже самого талантливого и решительного, неизмеримо мала по сравнению с необъятным космосом, заложенном в идее. Это говорит о том, что идея не может и не должна управляться, - она может быть только реализована. И не сверху реализована, а изнутри. Социализм рухнул оттого, что помимо подрывной работы Запада, идея равенства и братства народов была дискредитирована действиями его вождей. Социализм невозможно спустить сверху и назначить политическим строем - он должен быть выбран людьми, как единственная нравственная основа их повседневной жизни.
   В конце апреля, выходя из метро "Гостиный Двор", где еще недавно я, Лешка и сотни незнакомых, но родных по духу людей вышли выразить свой протест, я наткнулся на Сову и Вельфищева. Как и протест, впоследствии приватизированный либералами, так и сам пяточек перед входом в метро был усеян агитаторами всех мастей. Молодые ребята с вертлявыми глазами, одетые в белые футболки поверх серых толстовок, раздавали листовки с портретами Жириновского. Черными жирными буквами были втиснуты лозунги, что-то из психиатрии, вроде "я слышу какие-то голоса". Неподалеку разместились жилистые старушки и старички, одетые в брезентовые пальто; их отличал фанатичный блеск во взгляде и плотно стиснутые губы. Красные знамена, "левацкие" газеты и портрет Зюганова с бессмысленно-грозным взором из-под узких век. Крупное, мужицкое лицо лидера коммунистов несло в себе печать случайной избранности, но отчего-то никто этого нюанса не видел.
   Я подошел к ребятам, мы поздоровались. Было заметно, что Сова с Вельфищевым стоят давно, они мерзло переминались с ноги на ногу, вяло выстреливали заученными лозунгами и поглядывали на часы. Оба сразу стушевались тем самым легким стыдом, когда кто-то ловит тебя ночью на кухне уплетающим колбасу. Вельфищев держал в одной руке плакат с логотипом "Справедливой России" почему-то глубокого, карминного цвета, а другой придерживал стенд с портретом Миронова. Сова раздавала листовки, на груди висел старенький, еще советской сборки громкоговоритель.
   - Здорово, Андрей, - сказал Вельфищев.
   - Привет, - сказала Сова.
   Вид у обоих был напуганный, но решительный.
   - И вам не хворать. Тоже в политику подались?
   - Ничего личного - только бизнес.
   - А, тогда понятно. Решили срубить легкую деньгу перед выборами?
   - Не совсем. Решили зарабатывать в политике. Не самый плохой заработок, надо сказать.
   - Да, я не сомневаюсь. А почему Миронов? Почему к Прохорову не пошли? Сейчас как раз актуалочка.
   - Не, - со знанием дела ответил Вельфищев, - это дохлый номер. Ежу понятно, что он не выиграет. Оттянет у нас, да у коммуняк голоса, а потом кинет своих избирателей.
   - У вас оттянешь...
   - Не смейся, - вставила Сова. - Идеи у Миронова не самые плохие, в целом, он говорит правильные вещи, и я с ним согласна. Не надо думать, что мы с Никитой совсем уж беспринципные сволочи.
   - Ну, что ты. Конечно, не совсем.
   - Давай, смейся. Через пару недель Царь выиграет выборы, а Миронов получит должность в правительстве, и, в отличие от Прохорова, он дорожит своей командой.
   - А вы не так просты, ребята, вас бояться надо.
   - А ты бойся, - Сова мило улыбнулась.
   Ни взглядом, ни движением головы она не напоминала о случившемся зимой на даче. Я не настаивал.
   - Если хочешь, мы за тебя словечко замолвим в штабе. Нам умные люди нужны. - Вельфищев выжидательно замер.
   - Не надо меня вербовать, Вельфищев, я как-нибудь сам, своими силами.
   - И за кого же ты? - спросила Сова. Впервые за весь разговор в голосе мелькнули искренние нотки, печаль и забота любящей женщины.
   - Я еще не решил.
   - В последний день?
   - Типа того.
   - Ничего ты не решишь в последний день.
   - Может и не решу, тебе-то что за печаль?
   - Так, любопытство, праздный интерес.
   - Не переживай за меня. Какой бы выбор я ни сделал - я всегда готов за него ответить.
   - Не это тебя волнует.
   - А что же? Просвети, будь добра.
   - Какой бы выбор ты ни сделал - он будет неправильным.
   Сова попала в точку. Она легко и внятно сформулировала мысль, которую я сознательно пытался отогнать от себя в течение последних недель. Проблема русского человека не в том, что выбирать не из кого, а в том, что выбирать все равно надо. Из нескольких кучек дерьма - самую маленькую; из двух гнилых яблок - менее червивое. Так и живем, так и маемся. Игра в "свободные выборы" устроена по принципу из двух зол - меньшее. Черт возьми, это самый беспроигрышный вариант, до которого только можно было додуматься. Как кость в горле была графа "против всех". Она сводила выбранный за основу принцип на нет. Эту графу отменили, не смотря на многочисленные протесты. Народ моей страны может протестовать, никто не отбирает у них этого права, только ничего не меняется. Один мудак может отменить графу "против всех", другой - переписать Конституцию, увеличив срок президентских и думских полномочий, а быдло пускай выносит на площади свои самодельные плакатики. Помашут ими, понадрывают глотки, с довольным ревом набросают ультиматум властям и разойдутся по домам с чувством выполненного долга. Вот и вся анатомия протеста в моей стране. Из всех политических движений одни нацболы пытаются что-то делать, их ненавидят и правые, и либералы, и коммунисты, а бедные ребята из года в год продолжают стоять на своем. Им ни за что не победить, никогда, ни при каких обстоятельствах. Тем ценнее их подвиг!
   А за кого я? Элементарный вопрос, но я не могу найти на него ответа. Все дело в слабости, нерешительности, сомнениях, отчаянии и прочее, и прочее... Но не это главное. Что-то внутри меня самого, глубинное и пронзительное, восходящее к основам бытия, не дает ввязываться в общую склоку. Я совершенно твердо знаю, что если начнется война, то я, ни секунды не сомневаясь, запишусь на фронт добровольцем. Но это легкий выбор, простое и верное решение. Тут нечем гордиться. А как быть, если война не на улицах города, не на полях сражений, а в головах, в интернете, по телевидению и в газетах? Что делать, если линия фронта размыта, не ясно, где свои, где чужие, да и сам факт полномасштабной войны на уничтожение вызывает сомнение у сотен тысяч людей? Что делать, если тесный мирок личных проблем и заморочек перевешивает общую беду? Как быть, если иногда хочется, чтобы тебя просто оставили в покое? И есть ли смысл бороться, когда все уже давно просрали?.. Говорят, есть! Говорят, надо бороться. Говорят, только один в поле и воин. Но я так и не могу ответить на один простой вопрос: за кого я?
   4 мая выдался теплый и солнечный день. С самого утра необъяснимым образом схлынуло напряжение, висевшее в воздухе. Чаша весов, незримо маячившая перед глазами, вдруг уверенно качнулась и завалилась на ожидаемый бок. Все стало понятно, ясно и безнадежно.
   Макс с Кристиной устроили перфоманс. Они зашли на избирательный участок, девушка получила свой бюллетень, расписалась за него и тут же, у всех на глазах съела его, запивая бумагу заранее принесенной минералкой. Она отрывала по кусочку и жеманно комментировала, поедая фамилию за фамилией, намекая на единственно правильную урну, куда она вбросит свой бюллетень. Макс снимал все на видеокамеру. Им никто не мешал, только занервничавшие менты под конец трапезы попросили их удалиться.
   Лешка решил сорвать выборы. Он заранее записался наблюдателем, и с самого утра мешал работе избирательной комиссии. В середине дня он решился на поступок. Схватил прозрачную урну и попытался вместе с ней убежать, но его поймали, сбили с ног и моментально скрутили. Сутки он провел в обезьяннике.
   А я успокоился. Долго смотрел, как студенты строем приходят на участок, выстраиваются в очередь, по одному заходят в кабинку, ставят подписи, выходят, опускают лист бумаги в урну... Все было очевидно, гнусно и противно. И ничего нельзя было изменить.
   Я получил бюллетень по открепительному талону, зашел в кабинку и поставил галочку напротив фамилии Царя. Ничего не шевельнулось в душе. Нечему было шевелиться. Я знал, что делаю неправильный выбор, и все равно делал его. Не потому что боялся и не потому что верил в Царя, - от бессилия. Мой выбор глуп, иррационален и, возможно, преступен, но когда моя страна начнет проваливаться в тартарары, я знаю, кого мне винить.
   Вечером я напился до поросячьего визга, без повода накачался пивом до одурения и провалился в беспокойный сон. Мне снились какие-то толпы, митинги, крики, по Московскому проспекту бежали стаи собак и вообще все куда-то бежали, спешили, суетились. Я стоял, прижавшись к стене, и не мог сдвинуться с места, боялся сделать шаг, боялся быть сбитым и затоптанным. А с востока на город набегала тяжелая, ядовитая туча. Казалось, несколько минут, и она всех накроет и сметет город с лица земли. Топот ног сливался в нарастающий гул.
   Вдруг ко мне подъехала Серафима Григорьевна на велосипеде. Она ехала по обочине против людского потока, притормозила рядом со мной, кивнула на заднее сиденье, мол, прыгай быстрее.
   - Куда вы? - спросил я. - Куда вы едете?
   Она ничего не ответила, еще раз указала взглядом назад.
   - Там туча, туда нельзя...
   Она зло плюнула мне под ноги и поехала дальше, в сторону темного и страшного. Худые морщинистые руки уверенно держали руль. Она глядела прямо перед собой и ехала прямо, никуда не сворачивая.
   А гул нарастал, усиливался, иссушая воздух, и, наконец, заставил вынырнуть меня из предсонья. Я похмельно привстал с кровати, завертел головой... Шумело в коридоре. Повинуясь какому-то едкому чувству, я встал, подошел к двери и открыл ее...
   По коридору бежали крысы. Падали сверху из систем вентиляции, прогрызая решетки, обрушивая подвесные потолки. Много крыс. Визжащий живой ручеек стекался к лестнице и в панике мчался вниз. Визжали студентки, парни пытались бить их тапками, кастрюлями, куртками, но крысы не отвлекались и уверенно стекали вниз. Я стоял как вкопанный и был не в силах пошевелиться или отвести взгляд. Это был Исход. Это был Вселенский Потоп. Проворно шевелились серые лапки, умные черные глазки навыкате смотрели прямо перед собой. Одна крыса свалилась на меня сверху и, раздирая когтями кожу на спине, рванулась к полу, вслед за товарками. Это привело в чувство. Я попятился в комнату, вырвал из стены карниз над окном и кинулся обратно в коридор. Я бил крыс длинной палкой, бил крепко, до смерти, вдавливая маленькие головы в пол. Животные отвратительно визжали, дергались в агонии и, даже умирая, ползли к лестнице, в общем направлении. А я вошел в раж, в исступленный, первобытный азарт; я давил врага, смертельного и вечного, я бил его слепо и яростно, слушая, как хрустят кости в противных телах, как расползаются по деревянному полу кровавые кляксы. Пропали звуки, остался только холодящий кровь крысиный визг, а я все бил, бил, бил...
   Очнулся я утром в своей кровати. В руках продолжал сжимать вырванный карниз. Руки мои были в крови, и я не знал, чья это кровь.
  
  

Слово о евреях

  
   Бей жидов -- спасай Россию! Актуалочка на все времена. Только вместо конкретных жидов бьют ни в чем не повинных евреев, а уж что там спасают, одному Богу известно.
   Да, жиды и евреи -- это не одно и то же. Но прежде чем разбираться в еврейском вопросе, давайте в самих себе разберемся. Кто такой русский? Бухающий в деревне крестьянин? Вкалывающий до седьмого пота работяга? Жирный ГИБДДшник? Мелкий менеджер в корпоративном рабстве? Гламурный тусовщик, мечтающий свалить из рашки? Бритоголовый скинхед? Или Мандельштам, Пастернак, Бродский, Лотман, Шнитке? Кто из них больше русский, и вообще, применима ли к понятию русскости сравнительная степень? Это не досужий вопрос, пока мы в нем не разберемся, Вечный Жид не оставит мою страну.
   Вечный Жид мерзок, многолик и многорук, всосан во власть, культуру и СМИ, щупальца его запущены во все углы. Вечный Жид умен и хитер, действует жестоко, бьет исподтишка. Вечный Жид залезает к вам в мозг и переворачивает мысли с ног на голову, черное закрашивает белым и наоборот, выдавая серую мазню за национальную идею. Он не знает пощады, не ведает усталости, совести у него нет, к любви не способен. Им движет алчность и жажда власти. Он вербует в свои ряды все новых и новых сторонников. Он везде и он нигде. Вечный Жид в начале XXI века силен как никогда ранее. Вечный Жид -- это Капитал -- это Золотой телец -- это мы. Все подлое и гнилое в наших душах. Но есть и конкретные представители.
   В. Гусинский, Ю. Лужков, А. Смоленский, А. Шаевич, М. Ходорковский, М. Фридман, П. Авен, Б. Хаит, Б. Березовский, В. Потанин, В. Малкин, М. Прохоров, О. Дерипаска, Е. Гайдар, А. Чубайс, Р. Абрамович, А. Кох, С. Лисовский, П. Бородин, А. Яковлев и многие, многие, многие... Масок у них много, а лица нет, ибо Вечному Жиду не нужен лик. Личин хватает.
   Бедных евреев гонят с места на место столько, сколько помнит себя история человечества. Гонят не то чтобы за дело, а на всякий случай, стараясь прихлопнуть Вечного Жида. А тот неизменно стоит в стороне, потирает руки и картаво хохочет. Избранники божьи далеко не святые. Торговцы, ростовщики, трактирщики, банкиры, жулики. А еще врачи, ученые, учителя, писатели, музыканты. Удивительная национальная особенность: одинаковая способность к интеллектуальному труду и торговле.
   Мое отношение к евреям зависит от их собственного отношения к моей стране. Если они, как и я, считают ее своей, готовы трудиться ей во благо и, если понадобится, жизнь за нее отдадут, - мы с вами одной крови. Если еврей холит и лелеет свой иудаизм, жалобно утверждает миф о богоизбранной нации, и при этом пытается перекроить культуру России на свой лад, - пшел ты вон!
   Гонения, погромы и холокосты приучили евреев к осторожности. Они с легкостью меняют национальные фамилии на исконно русские, переезжают с места на место, держат нос по ветру и всегда готовы к удару в спину. По сути, несчастная нация. Отверженные во всем мире, оставшиеся без родной земли. Разбросанные по разным уголкам планеты, они бережно хранят свой язык -- единственное, что у них осталось своего. Но вот создано государство Израиль, однако далеко не все евреи мечтают вернуться на землю обетованную. По статистике, только 40% евреев проживает в Израиле. Еще 30% в США. В России -- 1,7% от общей численности евреев (228 тысяч). И здесь возникает момент острого национального негодования. Как, каким образом этой ничтожной группе удалось прибрать к рукам все банки, газ, нефть, руду, фабрики, заводы, культуру, газеты, журналы, телевидение? И снова раздается из подворотен нарастающий гул: "Бей жидов -- спасай Россию!" И вроде гул справедливый, и меня самого раздражает подобное положение вещей, и разговоры о русском шовинизме -- удобная ширма для оправдания экспансии, но смутный червячок сомнения мешает добавить свой голос в этот рассерженный гул.
   Попробую объяснить на пальцах. Россия -- многонациональная страна. И русский в ней не тот, кто считает себя таковым по крови, но тот, кто идентифицирует себя с русской культурой, землей и языком. И совершенно не важно, какой у него разрез глаз или цвет волос. Культура, земля и язык -- вот три максимы, спаянные воедино, приятие которых делает тебя русским. И русская культура -- это не мультикультура, воспеваемая космополитами, но совершенно особый сплав множества национальных культур. Русская земля -- это пространства от Ладоги до Чукотки, от Таймыра до озера Байкал. Это леса, равнины, степи, горы, пески; это реки, озера, заливы, моря. Огромные пространства без конца и без края. И не может, и не должен один этнос владеть такими богатствами, но только все вместе, в содружестве, завися друг от друга и помогая ближнему можно сохранить и приумножить богатства русской земли. Русский язык -- это цемент русского народа. Сформировавшийся на основе восточнославянских диалектов, он восходит к индоевропейскому языку -- праязыку человечества. Русский не является родным для многих народностей. Он сложен для изучения, но без него рассыплется русский мир. Эмигранты первой, второй и третьей волн уже во втором поколении перестают быть русскими. Оторванные от земли, утратившие язык, не способные впитать в себя русскую культуру -- они молча ассимилируются среди коренного населения. И никакая кровь не спасает. Оттого и евреи так свято блюдут свой идиш, дабы не забыть, кто они такие, не растаять в океане народностей.
   И коль скоро моя страна много: -национальна, -конфессиональна, -гранна, - только одна идея позволит ей выжить. Это идея равенства и братства. Попыткой выстроить модель такого равенства был Советский Союз. Авантюра не удалась. Никто не сказал спасибо за попытку. Золотой Телец проник в души советского человека и победил. Много было причин краха империи. Как объективных, так и созданных искусственно, но это не отменяет величие попытки. Потому что нет у человечества иного пути, кроме пути равенства друг перед другом.
   Вот эта мысль о равенстве и мешает мне прокричать: "Бей жидов -- спасай Россию!" Да, жидов надо гнать суковатой дубиной, но евреев-то зачем трогать? Необходимо понять, что слово "жид" за последние сто лет изменило свое значение. Из уничижительного этнонима еврейства оно стало символом Золотого Тельца.
   Жид -- это человек без Родины, без совести, без Бога. И никакая национальность или кровь здесь не причем. Жидом может быть еврей, русский, татарин, англичанин, американец, француз, эфиоп... Кто угодно. Ротшильд -- жид! Ельцин -- жид! Киссинджер -- жид! Любой, для кого идея равенства людей подобна смерти -- Вечный Жид. Он рухнет вместе с Тельцом, рассыплется на куски. Не хотелось бы скатываться в пророческий пафос и проповедничество. Я ведь просто говорю так, как чувствую, не добавляя ничего лишнего. Бог не устал нас любить. Это мы устаем от его любви.
   Ну вот, худо-бедно разобрались. Отделили евреев от жидов. Но надо сказать, что и с самими евреями не все так просто. Я не антисемит, нормально отношусь к людям любой национальности, но, общаясь с представителями именно этой конкретной нации, никак не могу избавиться от чувства настороженности. И дело здесь не в физиогномике, не в выпуклых грустных глазах.
   Во-первых, те русские евреи, кого я знаю, не считают себя евреями. Национальный вопрос вообще для них воспринимается острее, больнее, чем кем бы то ни было. Все они считают себя русскими, идентифицируют себя с русской культурой, но фокус в том, что собственное еврейство воспринимается ими как категория превосходства над всеми остальными. Еврейство возвышает их в интеллектуальном, житейском, бытовом уровне. И они действительно умны, с этим не поспоришь. Они действительно практичны. И при этом сами себе на уме. Мне сложно им доверять.
   Во-вторых, их понятие о дружбе расходится с моим. Не уверен, способны ли они вообще на это чувство так, каким видит его русский человек: отдать последнюю рубаху, подраться насмерть, и тут же искренне побрататься с обидчиком, - чтобы все всерьез, все до конца. Они не мыслят дружбу без выгоды. Система мелких взаиморасчетов развита крепко и не выглядит дико в их собственных глазах. Эти два понятия сливаются в их душе настолько естественно и органично, что даже неловко осуждать. Да и кто мы такие, чтобы осуждать? Нет, не судите, да не судимы будете. И я не сужу их за это, но и в разведку не пойду.
   В-третьих, они привередливы в еде и одежде. Это в анекдотах евреи ходят в смешных не по плечу костюмах, неряшливы и неопрятны. В реальности все по-другому. Я не видел ни одного еврея неряху. Если костюм, то итальянский, чтобы сидел, как влитой. Если туалетная вода, то самая лучшая. Из металлов - золото. Страсть к вещам (хорошим, дорогим вещам) сидит на подкожном уровне. И расстаются с вещами они тяжело, не могут по-русски махнуть рукой, рассмеявшись: "Бог дал, Бог и взял!"
   В-четвертых, еврейство является паролем. Клановость в их среде сильна, как ни в какой другой. Они много работают, усердно двигаются вверх по карьерной лестнице, и постепенно пристраивают своих (братьев, сестер, дяденек, тетенек, просто хороших людей). Стоит ли удивляться, что ниша российского телевидения занята в большей части представителями этой нации? И ведь они не бездарны, зачастую талантливы и даже очень. Просто при прочих равных охотнее возьмут еврея, если начальник еврей. Это не заговор, не "пятая колонна". Просто они так устроены. А может быть и заговор. Сейчас все так запуталось, что сам черт ногу сломит.
   Дружил я в детстве с одним еврейским мальчиком. "Дружил" громко сказано, хотя первое время я воспринимал его именно как друга. Я вообще изначально верю всем людям. До тех пор, пока они не докажут обратное. Так вот. Мы каждое лето приезжали на дачу и жили на соседних линиях. Ходили в гости друг к другу, играли в футбол, купались до посинения на карьере, рыбачили... Словом, вели себя, как все мальчишки в двенадцать лет. Но однажды я пришел к нему в гости, а он сморщился, подбежал к калитке и, не дав мне войти, вытолкнул на улицу со словами: "Иди, иди, тебе сейчас нельзя" Я ничего не понял, но жутко обиделся. Это было предательство. Самое натуральное. Он ничего не объяснил, и, верно, не понял, что делает что-то не то. Но я-то четко знал, что с другом так поступать нельзя, и я бы с ним так никогда не поступил. Он словно провел черту между нами, забираясь на ступеньку выше. Черт, он и был выше в тот момент. Оказалось, у его дедушки были важные гости. Но я-то здесь причем? Мне двенадцать лет, я верю в дружбу и порядочность. Обидно было не то, что меня выставили вон, но то, с какой легкостью он это сделал: походя, уверенно и с небольшой долей снисхождения. Вот! Я нашел это слово. Он снисходил до меня. И этого я не смог ему простить. Дружба наша сошла на нет.
   Лет через пять, через шесть я случайно встретил его в метро. Он похвастался, что учится в академии МВД, был красиво и дорого одет, в какой-то сутенерской меховой шапке. Одной рукой обнимал стройную блондинку, другую лениво держал в кармане. Это был человек довольный жизнью во всех отношениях. Прощаясь, он оставил мне номер своего мобильного (тогда они только появлялись и были у редкого счастливчика):
   - Ты звони, если что. Посидим, выпьем, как водится, по-русски.
   Махнул рукой и ушел. Избавил меня от необходимости что-либо отвечать. И ведь я не испытываю к нему никакой зависти. Просто у нас разные ценности. Я счастлив, что не такой, как он, что никогда не стану на него похожим. А он... живет в своем мире. Без Торы и Талмуда, воспитанный на русской культуре. Но мне кажется, что в глубине души он и все евреи понимают, что они не русские, и в нашем понимании русскости никогда ими не станут. Оттого и бесит их вопрос национальной принадлежности. Оттого любые разговоры на эту тему заканчиваются обвинениями в национальном шовинизме. Ну, какой из меня шовинист? Я просто хочу разобраться, докопаться до истины. Мы ведь помним, что истина всегда одна.
   В-пятых... Да какая разница, что там в-пятых, в-шестых, в-седьмых. Каждый из пунктов является разделяющим, разводящим по разные стороны. Пока не баррикад, но кто знает, как там дальше сложится наша история? Однако, должны быть объединяющие зацепки, должны, должны, без них Россия давно бы рухнула.
   Евреи, русские, татары, украинцы, узбеки, чудь, белорусы, коми, мордва, чукчи, ненцы... Вы поймите, что нам необходимо стать равными друг другу.
   Равными не "для", а "в".
   Не для мира, не для политики, не для справедливости или сохранения традиций, не для какой-то вышей цели.
   Равными в честности, доброте, искренности. Равными в Слове. Равными в Поступке. Равными в любви.
   Знайте, евреи! Знайте, русские! Аплодируя в театральной ложе, погибая в Аргунском ущелье, выстукивая SOS в затонувшей подлодке, выстраивая лотки на вещевом рынке, воюя за очередь в магазине, читая Талмуд и Достоевского, прикуривая сигарету на ветру, замерзая в неотапливаемой хрущевке, оценивая букет французского вина в дорогом ресторане, уплетая суши в забегаловке, сажая картошку по весне, бегая трусцой ранним утром, готовясь к экзамену, меняя работу, засыпая в метро, сидя у ночного костра, загорая на пляже в Египте, высматривая пустые бутылки в урнах для мусора, покупая хлеб и продавая тело, утомляясь от кретинов и дураков, влюбляясь и предавая, жертвуя, убивая, восторгаясь, ненавидя, прощая - знайте всегда, каждую секунду, каждое мгновение вашей жизни: есть Царство Небесное! И Бог есть! И имя ему Любовь.
   Не Яхве, не Аллах, не Иегова, не Ра, не Будда, не Вишну, не Ишвара, не Зевс, не Перун.
   Любовь!
  
  

7. Лад

   Чувство, переходящее в привычку, ущербно в самом зародыше. Любовь, если она единственная и настоящая, в привычку перейти не может, ибо ежесекундно подпитывается счастьем. И счастье тоже не может перейти в привычку, потому что в какой-то момент возникает страх. Это не страх смерти или боли, скорее боязнь потери. Тот самый случай, когда все настолько хорошо, что невольно закрадывается в голову мысль: так не бывает, обязательно что-то случится и хрупкий картонный домик твоего счастья рухнет. Именно страх потери и только он цементирует счастье, выветривает яд привыкания и заставляет трудиться (постоянно, осторожно, твердо) каждый божий день. Да, любовь - это счастье, но еще и труд. Не стоит об этом забывать.
   После пьяного психоза в общежитии я заболел. Поднялась температура до тридцати девяти, кружилась голова, как в бреду, и постоянно тошнило. Неделю я провалялся в постели, и все это время Слава была рядом со мной. Сгребла в "лентовский" пакет батарею пустых бутылок и вынесла на помойку, отпаивала горячим чаем с малиновым вареньем, выносила тазик с желчной рвотой, готовила еду, мыла посуду, читала вслух стихи Блока, просто сидела рядом и гладила по голове. Именно в эти дни я впервые задумался о том, что могу ее потерять, и эта мысль не просто ужаснула, - от нее повеяло могильной мерзлотой; в короткое неуловимое мгновение душа взлетела к горлу и тут же обвалилась вниз, к животу. Слава сидела рядом, и я крепко сжал ее ладонь. Она удивленно посмотрела на меня, коротким взглядом вопрошая: что? Я замотал головой, сглотнул кислый комок: ничего, родная, все в порядке. Но ладонь не отпускал.
   - Ты должен бросить пить, - сказала она.
   - Я знаю.
   - Этого мало. Ты должен бросить пить совсем, понимаешь меня?
   - Понимаю.
   - Нет, не понимаешь. Совсем - это значит совсем, то есть ни капли. Никогда. С сегодняшнего дня и всю оставшуюся жизнь.
   - Это слишком. Так я не смогу.
   - Сможешь.
   - А если нет, что тогда? Уйдешь от меня? Разлюбишь?
   - Не уйду и не разлюблю. Но уважать перестану.
   Любовь - это когда ты делаешь выбор и трудишься каждый день во имя того, чтобы этот выбор оказался правильным. Без одолжений. Без полумер. Просто потому, что так надо.
   - Я попробую, - сказал я.
   - Мне этого недостаточно.
   - Я не могу тебе обещать за всю жизнь.
   - Можешь, я знаю.
   - Откуда такая уверенность?
   - Я люблю тебя, - сказала она просто, - а человек, которого любят, может все.
   - Человеку, которого любят, не ставят условий.
   - Еще как ставят. Только ему и ставят. Ты мужчина, и чтобы ты оставался мужчиной, я всю жизнь буду ставить тебе невыполнимые задачи. А ты будешь их решать.
   - Ты делаешь мне предложение?
   - Да, я делаю тебе предложение.
   Именно так мы решили пожениться. Конечно, я дал слово не пить.
   Май выдался теплым в этом году. Страна кипела, пузырилась от злости, люди били полицию, полиция била людей в ответ, кого-то сажали в тюрьму, кого-то выпускали. Появилось новое модное слово - "оккупай". Оно не имело ничего общего с покупками или купанием. Молодые люди с гитарами, свитерами и спальниками занимали скверы, парки, пяточки по всей стране, горланили свободные песни и несли вахту бессмысленной доблести. Круглосуточно. Без перерыва. Одни уходили, приходили другие, менты настороженно дежурили рядом, искали малейший повод, чтобы прицепиться и разогнать народ. Иногда это получалось, иногда нет.
   Из заграницы прислали спеца по оранжевым революциям, но и он только горестно развел руками: из искры пламя не разгорелось. Наверное, еще не время, решил спец, и приступил к своим прямым обязанностям посла дружественной нам державы. Таких друзей, как говорится, за хер да в музей, но народ по традиции ничего не решал.
   Мир продолжал сходить с ума. Пидорасы требовали разрешить им официальные браки с правом усыновления детей, "натовские" войска продолжали бомбить арабский восток. В день инаугурации Царя "силовики" зачистили улицы от восторженного люда: кортеж следовал по пустой Москве, вымершей, брошенной людьми и Богом. Шоу продолжалось.
   Я понял вдруг, что смертельно устал от всех этих волнений, свистоплясок, выборов и прочей галиматьи. В моей жизни ничего не поменялось, как и в жизни миллионов граждан моей страны. За это болотное спокойствие все и голосовали. Да, болото - оно не только на площади с белыми лентами, оно прямо перед глазами, каждый день рядом, окружает медленно и незаметно, становясь привычным пейзажем как вокруг нас, так и внутри. Но ведь всем плевать. Я не знаю, кто прочитает эти записки, но кто бы ни взял их в руки - тебе ведь тоже плевать. Да, да, тебе. А если нет, то какого черта ты еще продолжаешь читать?
   Я устал от постоянной необходимости находить компромисс между окружающей действительностью и собственной совестью. Это ни хера не просто. Когда мир сходит с ума, надо что-то делать, чтобы остановить этот процесс. Надо жертвовать: свободой, работой, достатком, спокойствием - собой. А так не хочется жертвовать, когда весна, когда ты любишь и любим. Это страх, самый банальный страх, всегда ссыкотно приносить себя в жертву. И ты говоришь себе: надо подождать, чуть-чуть изменятся обстоятельства, и тогда я сразу кинусь в бой. Но штука в том, что обстоятельства не изменятся никогда. И на вопрос, когда же бросаться в бой, во все времена был и будет только один ответ: вчера.
   В начале июня я сказал Славе:
   - Поехали ко мне в деревню? С дедом тебя познакомлю.
   - Давно пора.
   Она была в курсе моих семейных дрязг. Добирались мы целый день, сначала до моей малой Родины на электричке из Питера, потом несколько часов ждали на автовокзале нужный рейс. Пообедали в привокзальной кафешке, отравились ужасным кофе и жестким шашлыком.
   - Ты будешь деду спиртное покупать? - спросила она.
   - Он не пьет.
   - О, у тебя есть с кого брать пример.
   Автобус трясся по раздолбанной дороге моей страны, проезжая мимо заброшенного завода, речки, полей, лесов. В салоне пахло тосолом, людей набилось под завязку - дачный сезон. Мы проезжали мимо заброшенных когда-то деревень, начинающих оживать, расправлять сутулые бревенчатые плечи. Деревни на глазах превращались в дачные поселки, и на том спасибо. Все-таки есть в русском человеке неистребимая тяга к земле; веками ее пытаются выбить, в 90-е почти вышибли, но люди иррационально тянутся к своим корням. Летом деревни оживают, к зиме замирают; так дерево тормозит движение соков в своих венах. Остаются к ноябрю две-три старухи, в апреле снова стягивается народ. Не все деревни ожили после гибельных 90-х, но и погибли не все. Конечно, в былом виде деревню уже воскресить не удастся никогда. Но и окончательно ей хребет переломить никто не в силах.
   Нас встретила облезлая сука Дина дрожащим, заливистым лаем. Это был лай узнавания, приятия. Она рвалась с цепи, давилась звуками, а когда я подошел вплотную, бросилась на грудь, облизала лицо, завертелась вьюном, схватила зубами за руку, но не кусая, только легко сжимая пасть, чтобы навек привязать меня к этому месту.
   Дед работал в гараже, ковырялся в движке мотоблока.
   - Здорово, дед!
   - Здоровей видали.
   Он широко улыбнулся во весь свой белозубый рот, крепко обнял, потрепал по голове, как в детстве, грубо потрепал, с любовью, так что сердце на секунду сжалось. Я чуть отстранился.
   - Это Ярослава, моя невеста.
   Дед посмотрел на нее мельком, но цепко, твердо.
   - Здравствуйте, - шагнула вперед Слава. И сразу мир вокруг... нет, не стал ярче, просто встал на свое место, обрел четкость границ и внятность замысла.
   Дед цокнул языком.
   - Знатное имечко. Да и сама как с картинки. Ты откуда, девонька, такая чудесная? Из какой сказки сбежала?
   - Я не сбежала, меня украли, - отвечала Слава со смехом.
   - Кто посмел?
   - А вот он и украл, - кивнула она в мою сторону.
   - Андрюха может, - произнес дед с гордостью. - Идите в дом, чай ставьте на плиту. А я баньку затоплю.
   В сенях было прохладно, несмотря на летнюю жару. Стены были обиты стареньким линолеумом, утеплены поролоном. Вдоль стен висели полки с бесчисленными банками, жестянками, коробочками. Каждая на своем месте. Дед всегда знал, в какой из них лежит нужный винтик или проволочка, или крючок, или наждачка. Все в его мире было упорядочено. Все было грубо, но добротно, без спешки и суеты. Каждый предмет, обретая свое место, никогда уже его не терял - ошибок тут быть не могло. Даже косы, обычные деревенские косы, которыми дед давно не пользовался, аккуратно висели на стене впритирку к потолку, наточенные и начищенные до блеска.
   История дома уходит своими корнями в историю деревни Чернецы. Когда он встал на этом месте, уже и сам дед не помнил. Его дед, Клим Серафимович, родился в этом доме через неделю после смерти Пушкина, прожил долгую жизнь, начиная крепостным крестьянином, вкусив прелести реформы 1861-го года, умело миновал все войны Российской империи, застал революцию и гражданскую войну. Он прожил сто четырнадцать лет и умер в бедности, как и родился, как и всю свою долгую жизнь протянул. В Великую Отечественную дом горел вместе с деревней, после войны мой прадед-алкоголик пытался его поднять, да только водка не крепит фундамент. Как умер Клим Серафимович - дом запустел, забросился. Дед же перебрался в деревню поздно, в середине 80-х, после того, как вышел на пенсию. Бабушке он сказал так: "Воля твоя, но в городе я больше не могу. Останусь - загнусь. Уезжаю я. Хочешь - поедем со мной. Не хочешь - оставайся. Я свое слово сказал" Бабушка решила остаться. С тех самых пор он и жил в деревне, в родовом гнезде, восстанавливая его кропотливо, по бревнышку. Я приезжал к нему на все лето, иногда он сам выбирался в город, но надолго там не задерживался: земля звала обратно. Сам перебрал фундамент, построил веранду, срубил баню взамен сожженной немцами. Дом обрел хозяина и зажил новой жизнью. И сам дед, перенесший в городских условиях язву, грыжу и много других болезней, словно сбросил с плеч невидимый груз, задышал легко и свободно. Щеки вернули себе былой румянец, руки наполнились молодецкой силой и крепостью. Дом, почувствовав хозяина, подпитывал его своей энергией, и ее с лихвой хватало на жизнь и здоровье. Разменяв восьмой десяток, дед многим молодым мог дать фору. Глаз его был остер, разум ясен и чист, тело слушалось и не подводило. Свежий воздух, колодезная вода, баня и ежедневный труд - вот и все что нужно для крепкого здоровья. Немного, совсем немного. Дед собирался жить долго, и решимость его было не расшатать.
   Деревенский дом имеет свой собственный, ни на что не похожий язык, и он понятен с первого слова, с первой произнесенной фразы. Этот язык лишен пафоса и стилистических нагромождений, но главная его особенность в другом: он лишен заимствований. И оттого речь деревенской избы легка, проста и глубока. Постепенно возникает логичное понимание ситуации: язык этот тебе родной, просто забытый, отложенный в запасники памяти за ненадобностью. Любой лингвист или переводчик вам скажет, что язык, если на нем не говорить, очень быстро забывается. Отсутствие речевой практики губительно для человеческой памяти. Но при этом раз выученный язык забыть невозможно. Начиная разговаривать на нем, утраченные навыки возвращаются. Это вопрос усилия и продолжительности речи.
   Я вернулся в старый дедовский дом, и понял что все эти долгие месяцы жил в безъязыковом пространстве, а сейчас простая речь полилась в мою душу, заполнила ее до краев и, плескаясь, зазвучала родным, ключевой чистоты, исконным Словом. Очень трудно передать это ощущение. Тут и память крови, и чувство защищенности, надежности бревенчатых стен. А еще понимание, что за стенами - бескрайние поля, леса, реки, косогоры, а над всем этим - благодать Божья; и ты причащаешься этой благодати.
   Почти по центру избы, чуть ближе к левому краю, стояла русская печь. Летом дед запасался дровами, а зимой растапливал ее и грел спину на лежанке. Пространство избы наполнялось теплым запахом красного кирпича, гудел воздух в печной трубе, потрескивали поленья. Концерт для трубы с оркестром. Нет, конечно, это не музыка в привычном понимании, но звуки и запахи натопленной печи сливались в древнюю языческую мантру. Душа поглощала эти напевы, насыщалась ими сполна. За окном трещит стужа, сквозь наледь на стекле ничего не разглядеть. Фонари не горят - это вам не город. Тьма - хоть глаз коли. И в этой сгустившейся ледяной мгле есть только огонек избы и натопленная печь - целый мир, вселенная, космос.
   Слева от печи холостяцкая кухня: ничего лишнего, несколько тарелок, кружек, ложек и вилок, пара кастрюль, чугунная сковорода. Старенькая плита с двумя закопченными от гари конфорками. Тут же раковина с рукомойником. Водопровода нет, поэтому за водой нужно ходить каждый день на колодец. Справа - жилая комната. У стены широкая деревянная кровать добротного советского образца, шкаф для одежды, книжные полки, заставленные хорошими книгами. На стене висит ружьё - старенькая гладкостволка ИЖ-54. Дед давно не ходит на охоту, но оружие содержит в образцовом порядке, регулярно смазывает солидолом колодку и чистит ствол, скорее по привычке, чтобы ощутить в руках приятную тяжесть. В правом углу избы, под потолком, старая икона Богоматери с младенцем. Дед говорит, что икона эта была в доме всегда, сколько ей лет он не знает, но в одном уверен точно: сколько лет дому, столько и иконе. Оклад образа вырезан из меди, потемневшей от времени. А младенец смотрит так, как только раньше умели смотреть: он все про тебя знает и ему грустно от этого знания.
   Слава чудесным образом стала своей в этом доме, влилась естественно и органично. Сложила наши вещи на лежанке, налила воду из бака в чайник, поставила его плиту. Она ни о чем не спрашивала, где что лежит, но находила каждую вещь понятным только ей наитием. Но главное даже не это: само ее присутствие в доме вносило цельную, глубокую ноту мира и лада.
   По дороге мы купили продуктов, Слава достала сыр и колбасу, аккуратно нарезала, разложила внахлест по тарелкам. Чайник на плите засвистел, зашипел, забулькал. И сразу в избу вошел дед, шумно и по-хозяйски, хлопнул дверью и, закрыв, чуть вдавил на себя, задвигая полотно двери надежно и плотно.
   Над вешалкой у двери висели широкие лосиные рога, покрытые лаком и блестевшие на свету. Слава их не сразу заметила, а как только разглядела, привстала, удивленно воскликнув:
   - Красота какая... Это трофей? Это ваша добыча?
   Дед кивнул с улыбкой:
   - Да, добыча. За литр пойла добыл.
   - В деревне много охотников?
   - До водки много. А лося нельзя бить, да залетный народец один черт браконьерит. Лесника нет, был один, да сбежал.
   - Надоело?
   - Испугался. Бандиты лес валили, он сунулся было порядки наводить - еле жив остался. Начальству все это по боку, да и бандюки начальству отстегивают. Вот так и живем. - Он помолчал немного и добавил: - А рога мне ханурики местные приволокли. В лесу грибы собирали на продажу - нашли. Рога лось к зиме сбрасывает, полгода, значит, они пролежали. Я подумал, возьму, один черт пропьют.
   Чай дед заваривал со смородиновым листом и чабрецом. Слава потянулась было нарезать хлеб, но дед мягким движением остановил ее, взял буханку из ее рук и лично, будничным властным движением отрезал три крупных ломтя.
   - Хлеб хозяина любит, - добавил он.
   Дед пил чай крупными глотками, шумно прихлебывая кипяток, обжигая гортань и морщась от удовольствия. На лбу проступали капельки пота. Я рассказывал ему о своих делах, он слушал вполуха, изредка кивал. Он никогда ни о чем сам не расспрашивал, не лез в душу, и новости мои ему были неинтересны. Самое главное между нами не произносилось - диалог велся в иной системе координат. Вздох, поворот головы, нечаянный смешок или улыбка, пристальный взгляд - этого было достаточно, чтобы высказать главное, не событийное, но смысловое.
   Я помню, мальчишкой лет двенадцати приехал к нему на лето. Дом охраняла новая собака - немецкая овчарка Искра, злая и сумасшедшая. Собака сидела на цепи, и длины этой цепи было достаточно, чтобы перекрыть проход к двери. Зверь сидел у конуры, напряженный и готовый убивать, перегрызть горло любому, кто осмелится войти. Дед щурился и усмехался. "Давай, смелее" - подбадривал он. "А ты собаку подержишь?" "Нет, давай рывком, успеешь добежать." Мне было страшно. Овчарка не отрываясь глядела на меня спокойным, безжалостным взглядом и ждала знака, повода и причины. Уверенная в праве рвать и грызть, она вклинилась занозой в мой мир, растравила трусость под кожей. "Ну, раз боишься, стой у ограды." Дед махнул рукой и вошел в дом, забыв обо мне. Я стоял минут сорок, собираясь с духом, вот-вот готовый побежать, рвануться, но каждый раз предательский холодок в лодыжках примораживал меня к земле. "Де-е-ед", - закричал я. Никто не ответил, только занавески глумливо колыхнулись за окном. И вдруг я побежал, неожиданно для себя самого. Собака кинулась наперерез, без лая, в полной тишине. И сразу стало понятно, что я не успею добежать, и обратно вернуться не успею. Она настигнет меня на полпути и загрызет. Говорят, что отчаяние придает силы - ни черта подобного, отчаяние рождает злость и готовность идти до конца, но сил больше не становится. Я готов был сражаться за свою жизнь, но внезапно распахнулись створки окна и властный окрик деда хлестнул зверя по глазам. Овчарка засеменила по инерции и, жалобно скуля, завертелась на месте, не смея ослушаться хозяина. Я добежал до двери и был спасен. А дед улыбался, как и прежде. "Молоде-е-ец, - протянул он. - Наша порода, Касатоновская" Я тяжело дышал, стараясь успокоить бурлящий котел в груди, чтобы подленькая дрожь не проскользнула в голосе. Внутреннее чувство подсказывало мне, что ничего не нужно отвечать. И я молчал. Тяжело дышал, молчал и заглядывал в серые глаза деда. А тот одобрительно улыбался и трепал меня по голове тяжелой мозолистой рукой. Вот в таком молчании мы учились говорить друг другу о главном. И это было ценнее и понятнее всяких слов.
   Дед продал Искру через несколько лет, после того, как та передавила соседских кур. Продал легко и без сожаления. Он вообще никогда ни о чем не жалел. Приняв решение, был верен ему в мельчайшем поступке и всегда был готов за него отвечать. Он никогда не ходил на выборы. И решение свое объяснял очень просто: "Ходят на выборы мудозвоны. Они думают, что их спасут жирные коты в телевизоре. Хотят переложить ответственность на других. А я твердо знаю, что никто меня не спасет, и страну никто не спасет, если я сам этого не сделаю". Я спорил с ним, доказывал необходимость централизованного управления государственными и общественными институтами, призывал себе в помощники экономическую теорию и мировую историю, объяснял необходимость мудрого и сильного правителя, но дед только посмеивался. Уверенность в собственной правоте заполняла все его существо, каждую клеточку, и было не перешибить эту веру.
   - По земле есть новости? - спросил я у него.
   - Нет, все тянут. Через месяц опять суд... То справка из архива не пришла, то эти жиды не являются.
   Дед уже третий год судился с соседями за участок земли. В 90-е они захватили кусок в пять соток и построили на нем баню, сарай, дровник. Дед смолчал - в доме соседей жил ветеран войны, инвалид без ног Михеич. Ветеран жил с хозяйкой-старухой, а как та померла, наследники выгнали его на улицу. Земля принадлежала дедовской родне исконно, с основания деревни, да потом кто умер, кто в город уехал - запуталось дело, а дед не поторопился оформлять наследство. Он жил по старым законам, родовым, когда земля передавалась из поколения в поколение без справок и кадастровых паспортов. Ветерана выгоняли на его глазах. Молодой краснорожий амбал, сын хозяйки, нес его на руках, а старик колошматил культями воздух, орал и плакал. Новый хозяин швырнул старика за ограду, как тюк с вещами, жена его выбросила следом старенький коричневый чемодан. "Что же вы, паскуды, творите?" - сказал дед. "Не твое дело, Касатоныч, не лезь". "Я молчал за вашу баню, долго молчал, но теперь возьмусь за вас основательно, сукины дети"... Михеич до вечера скулил у забора, царапал его въедливой слабой рукой, крыл матом хозяйского сына, пытался перелезть. Дед приютил его на ночь, а утром ветеран уполз в сторону автобусной остановки, и больше никогда в деревне не появлялся. Только борозда от культей осталась на пыльной дороге. До первого дождя. С тех пор началась судебная тяжба. У соседей нашлись родственники, работающие в районной управе, дело затянулось, но дед упрямо гнул свою линию.
   - Все областные архивы перевели в Выборг. Пока запрос составишь, пока отправишь, пока он дойдет, пока за него возьмутся... А время бежит. Адвокат мне ушлый попался, все что-то юлит, вертит, деньги из меня тянет, фраерок. Не знаю, может, эти его подмазали.
   - Пять соток дорого стоят? - спросила Слава.
   - Дорого - не дорого... Все денег стоит. Не в этом дело... Свою землю нельзя предавать.
   Дед верил в справедливость суда. Ни горький личный опыт, когда он сел ни за что, ни долгая жизнь не вытравили из него этой веры. Но сейчас за три года тяжбы вера его пошатнулась.
   - Не знаю, что там присудят, но я своего добьюсь. Не на того напали. Тут ведь как в лагере: спустишь один раз - заклюют.
   - А если проиграете суд? - Слава сощурилась.
   - Сожгу их нахуй.
   Дед произнес ругательство сочно, с разухабистым задором в голосе, и мечтательно улыбнулся. Так неожиданно прозвучал мат в присутствии Славы, но так непосредственно был он произнесен, что мы втроем громко захохотали.
   - Мы пройдемся до реки, - сказал я, отдышавшись.
   - С удочкой?
   - Нет, просто.
   - Дело хозяйское.
   Жара на улице еще не отступила, но уже томилась, надрывалась ветерком с реки. Мы шли через поле, держась за руки, и молчали о своем, а в целом об одном и том же. О том, как хорошо летом на природе, о том, что у меня мировой дед, о безногом Михеече и лосе, сбросившем свои рога...
   - Ты похож на него, - произнесла Слава. - Тот же овал лица, тот же нос с орлиным изгибом. Вообще вся верхняя часть лица - дедовская.
   - Все об этом говорят.
   - Он у тебя сильный. И справедливый.
   - Да.
   - А мой дед был предателем. Врагом народа.
   - В смысле? - Я удивленно обернулся.
   - В прямом. В армии Власова воевал. Попали в окружение. Перешел на сторону врага. Или не перешел - темная история. После войны отсидел в лагере. Весь срок отсидел, амнистия 53-го года его не коснулась. Вышел на свободу в начале 60-х, встретил бабушку, потом родилась мама.
   - Ты никогда об этом не говорила.
   - О таком не говорят.
   - А почему сейчас сказала?
   - Не знаю. На твоего деда посмотрела и сказала.
   Мы помолчали.
   - Как думаешь, почему...
   Я не договорил, не зная как завершить вопрос, но Слава поняла меня.
   - Он ненавидел Сталина, вообще советскую власть ненавидел. Родом он был с Поволжья, его семью раскулачили, самого отправили в детдом. Ему не за что было любить страну. Только он ошибся. Думал, что сражается против Сталина, а на самом деле в Родину стрелял, в себя самого. Ведь отказываясь от народа, от земли, от языка, неизменно что-то главное в себе ломаешь. В этом спрятан весь груз необратимости: сломаешь один раз - и больше не склеится, не срастется... Я никогда его не знала. Когда маме было пять лет, он повесился. Бабушка говорит, от стыда.
   - Ты осуждаешь его?
   - Нет. Нельзя осуждать необратимость.
   - Знаешь, мой дед по молодости в Мурманске работал - знал одного человека, Дедюхина Федора Ивановича. Тот у Власова в армии служил. Когда они попали в окружение - их батальон решил прорываться. Вся армия сдалась, а их батальон единственный пошел на прорыв. Триста одиннадцать человек. Прорвались тринадцать. И он в их числе.
   - Это ты к чему?
   - Нет необратимости. Каждый сам делает свой выбор.
   - Может быть ты и прав. Может быть, и нет необратимости. И мой дедушка сделал свой выбор, хоть и с запозданием в двадцать пять лет.
   - Тогда и ты права - его нельзя осуждать.
   - Да. Его нельзя осуждать.
   Мы вышли на берег Волхова. Поле обрывалось пологим склоном, который во всю длину был покрыт ивняком, кустами и высокой, по колено, осокой. Тропинка уходила вниз и, петляя в зарослях, выводила на песчаную площадку - деревенский пляж.
   Волхов дремал, прикрыв свои седые ресницы. Ни единой волны, даже легчайшей ряби не было - абсолютная зеркальная гладь. И только сухие ветки, да зеленые листья, вклеенные в зеркало тяжелой, свинцовой воды, проносились мимо и напоминали о стремительном течении; о том, что Волхов дремлет, но никогда не спит, так было, есть и будет с сотворения мира и до конца света.
   - Красивое место, - сказала Слава.
   - Я его с детства люблю. Дальше по течению, метров через пятьдесят, место рыбное. Я там запруду делал. Еще ниже, метров двести - триста, лодочные гаражи и самодельная пристань. Там тоже можно рыбу ловить. Раньше мужики ругались за место на пристани, сейчас - ни одной лодки. Лет пять уже пустует. Гаражи проржавели - стоят памятником былой славы.
   - У тебя было счастливое детство.
   - В этом месте я не помню зла или раздражения... Вообще ничего плохого не помню. Только светлые воспоминания. Здесь я - дома, понимаешь?
   Слава кивнула с улыбкой, смахнула невидимую соринку с моей щеки.
   - Это ты еще в лесу не была. В августе белые попрут - я тебе такие места покажу, закачаешься! Шляпка у гриба в корзину не вмещается - пополам разрезать надо.
   - Как же я тебя люблю...
   Река сделала вид, что заснула, облака стыдливо отвели глаза. Мы любили друг друга под открытым небом, земля впитывала наш пот, запоминала его. Соединившись друг с другом, источая сладость и радость, мы оба почувствовали, как пульсирует под нами гордый нерв родной земли. Это не осмысленное чувство, но описать его я могу только так, и даже это мое описание не будет до конца точным. Любимая женщина, трепет ее родного тела, река, небо, теплый песок с островками мягкой осоки, дед, лосиные рога, натопленная добела баня, солнечное деревенское детство, жирные подлещики и белые грибы... Все это было во мне и было сейчас. И останется в глубине глаз на веки вечные.
   Вернувшись с прогулки, мы долго парились в бане. Слава хлестала меня изо всех сил душистым березовым веником, а я хохотал и кричал ей: "Еще! Сильнее! Крепче!" Она выбивалась из сил и, откидывая ладонью слипшуюся от пота челку, опускалась на полок. Отдышавшись, набирала полный черпак колодезной воды и окатывала меня, распаренного и расслабленного, не ожидающего подвоха. Я вскрикивал от неожиданности, выламывая звуком горячий воздух, а она, уперев руки в бока, довольно улыбалась, потом начинала хохотать, потом визжала, когда я поднимал ее на руки и опускал в бак с холодной водой. Мы выходили в предбанник отдышаться, пили квас, наблюдали, как тело прощается с горячим паром, мерным током уплывающим наверх, к потолку. Потом мы снова заныривали в баню и снова парились до изнеможения. Очищая душу и тело, мы освобождали от шлака и шелухи собственное счастье, смазывали петли на его дверях, врезали замок, наглухо закрывали и прятали ключи - между печкой и сочащимися смолой бревнами, под ссохшийся наст из мха и березовых листьев. Никто не узнает. Никто не найдет. А дед не выдаст.
   После, довольные и раскрасневшиеся, мы пили горячий чай, слушали дедовские байки о былых временах. В этих простых и незамысловатых рассказах оголялась история, без примеси условностей. И эта история, в отличие от учебника, имела вкус, пахла жизнью и потому казалась правдивой и точной. Истинная история не в обобщениях, а именно в частностях, в людской жизни. Но жизней много, они переплетаются друг с другом, сталкиваются лоб в лоб, и потому такую историю никто никогда не запишет - ее можно передать лишь из уст в уста. Как, собственно, и делали в старину.
   Дед постелил нам на веранде. Мы забрались под марлевый палантин, оставляя за бортом жужжащих комаров, с головой накрылись одеялом, прижались друг к другу, обнялись крепко и нежно, интуитивно стараясь прорасти друг в друга, стать одним целым.
   - Сегодня был хороший день, - сказала Слава.
   - Дельный.
   - И чистый.
   - Светлый и простой.
   - Я счастлива, когда ты рядом. Это так просто, и этого так много одновременно, что сердце дрожит. У тебя дрожит?
   - Не знаю... У меня как будто свеча горит спокойно и ровно.
   - Это одно и то же.
   Потом мы слушали дыхание друг друга, зуд комаров, лай деревенских собак. За стеной захрапел дед могучим, знатным храпом здорового человека. На улице запели сверчки. Слава приподнялась на локтях и, нависая сверху, поцеловала меня в лоб. Сказала:
   - Сегодня мы зачали ребенка.
   Потом отвернулась и больше не произнесла ни слова. И я ничего не сказал. Только обнял ее сзади, прижался губами к затылку. Мы так и заснули, спокойные и счастливые. Уверенные в неслучайности собственного счастья.
   Этой ночью тяжелые и бесчеловечные воды обрушились на Крымск.
  
  
  

8. И объяли меня воды до души моей

  
   Как всегда случается в моменты трагедий, переломов и катаклизмов, общество озаботилось не теми вопросами. Стали выяснять, был ли выброс воды из Неберджаевского, Варнавинского или Атакайского водохранилищ; до хрипоты в горле спорили о том, сработала ли система оповещения людей о надвигающемся бедствии; призывали распять администрацию Крымска и лично губернатора Краснодарского края; ругали неслаженность действий МЧС и МВД; вопрошали, кто ответит за жизни погибших и разрушенные дома. Правильные вопросы поднимали, нужные, животрепещущие. Но не главные. А главным вопросом мне видится только один, монументальный и онтологический, глубинный, философский и даже мистический: почему каждое восшествие на трон Царя сопровождает беда?
   Планируется ли эта беда в тишине высоких кабинетов, или это кара Божья? Или испытание во укрепление веры и духа? Расшатывает эта беда трон или укрепляет его? Трагедия это или жертвоприношение Золотому Тельцу? Крайне важно в этом разобраться, чтобы понять характер миссии Царя: от Бога его путь или от Дьявола?
   В августе 2000-го - авария на подводной лодке "Курск". Она утонула, сказал Царь в интервью иностранному телеканалу. Все. Утонула и точка. Вопрос закрыт.
   Сентябрь 2004-го - трагедия в школе Беслана. Демон комплекса власти затребовал страшную дань, и в жертву принесли детей.
   Июнь 2012-го - наводнение в Крымске.
   Я далек от мысли считать все произошедшие трагедии злой волей тайных сторонников или противников Царя, но мистика совпадений высасывает мои глаза до дна, и я рад образовавшимся пустым глазницам - лишь бы не видеть беды и зла. Прижгите мне уши каленым железом, дабы я оглох окончательно и не слышал стонов погибших. Вырежьте совесть, отделите ее от души, чтобы не ныла, не болела, как плохо сросшаяся кость в сырую погоду.
   Если революция, потрясения и Смута лежат вне человеческих категорий добра и зла, если к ним неприменимы законы морали и справедливости (мы угрюмо молчим, но не спорим, не возмущаемся, когда век встает на дыбы), то кому и за что собирается кровавая дань в мирное время? Словно Бог и Дьявол одновременно сошли на землю, и в это шаткое время нам выпало жить, а Царю - править.
   Люди сочувствовали беде крымчан отстраненно, по принципу "да, жалко, но вы там, а я здесь, держитесь, короче". К слову сказать, и я не далеко ушел в своем сочувствии. Это тот случай, когда сердцем понимаешь, что что-то надо сделать, а голова твердит: от тебя ничего не зависит. Далекая беда не становится личной трагедией, потому что птичку жалко, но куриное фрикасе чертовски вкусная вещь. Это новая разновидность равнодушия, характерная для нового времени, порожденная разобщением всего и всех. В мире, где каждый сам за себя, понятия общей беды (да и общей радости, вообще общего) не резонируют со струнами твоей души. И дело не в том, что струны толстые, - оплетка с них облетела давным-давно.
   В городах по всей стране открывались пункты сбора вещей для пострадавших от наводнения. И люди приносили одежду, обувь, посуду, постельное белье. Не новые, но свежие и чистые, годные к употреблению. Догадываюсь, что это были те же люди, что вышли в декабре на Болотную или другие площади в своих городах в едином искреннем порыве. Не их беда, что порыв готовился, планировался и был возглавлен предателями и подлецами. В тот зимний день негодование сотен тысяч людей распустили по ветру. Сейчас эти люди так же искренне делятся вещами, половина из которых не дойдет до места назначения, другая половина будет гнить грудой ненужного хлама в палаточных городках возле Крымска. Но, даже зная, что часть вещей разворуют, часть потеряют, оставшиеся будут грубо свалены в кучу (попробуй, найди в этой куче одинаковую пару ботинок) -- нести вещи надо. Не для, а вопреки. Чтобы хоть что-то делать. Чтобы почувствовать на короткое мгновение, что ты не один, и единение народа не пустой звук.
   - Я еду в Крымск, - сказал Лешка, когда мы встретились.
   - Кому ты там нужен?
   - Никому, наверное.
   - Тогда зачем ты едешь?
   - Оставаться тошно. Тошно в стороне стоять. Тошно думать, что ты никому ничего не должен.
   - Там МЧС работает, другие службы...
   - Волонтеры всегда нужны.
   - Леха, вы будете путаться под ногами, вас все будут посылать, в первую очередь пострадавшие.
   - Очень может быть. Только ехать все равно надо.
   - Почему?
   - Потому что.
   Я понял, что он имел ввиду, а он понял, что я понял. Поступок не нуждается в обосновании, как верность решения не нуждается в доказательствах. Делай, что должен, и будь, что будет.
   - Ты со мной? - спросил он меня.
   - Нет.
   - Как знаешь...
   Впервые за все время нашей дружбы между нами скользнула тень непонимания, неявная, но уже обросшая контурами. Как будто Лешка остался на тонущем корабле, отчаянно пытаясь его спасти, вычерпывая воду онемевшими ладонями, а я плюнул и спустился в шлюпку. Совершенно очевидно, кто здесь прав, а кто виноват.
   Отказ от поступка всегда нуждается в оправдании. Очень важно объяснить самому себе, что ты не трус, а потом поверить в это объяснение. Объяснить можно, а вот поверить до конца в краеугольную правду никогда не удастся: совесть не терпит острых предметов. Я не поехал вместе с Лехой, потому что испугался, сломался, сдался. Потому что в моем мире появилась Слава, и никакое горе в этот мир я пускать не хотел, даже общее. Я попытался убедить себя, что можно и нужно быть счастливым, если кто-то где-то несчастен, что личная судьба важнее общей. Но все эти объяснения ничего не стоят, потому что человек всегда все про себя знает. Предательство остается предательством, слабость -- слабостью, как ты их не объясняй, в какую обертку не заворачивай. Это, кажется, очень простая мысль: нельзя наслаждаться собственным счастьем, когда есть вокруг несчастные; нельзя выстраивать собственный, закрытый мирок спокойствия и комфорта, когда мир вокруг тебя сползает в пропасть; нельзя думать, что общие проблемы должен решать кто-то другой, но только не ты; нельзя успокаивать и обманывать самого себя, что все обойдется, надо только потерпеть -- не обойдется никогда; нельзя жить дальше так, как мы все живем.
   Почему? Потому что.
   В это же время произошло еще одно, с виду непримечательное, но очень важное событие. В комитете по образованию поменяли одного чиновника, не самого высокого полета, даже не заместителя председателя, но вместе с этой заменой рухнули прежние договоренности, разомкнулась цепочка откатов, начался пересмотр бухгалтерских книг. Больнее всего эта замена ударила по нашему ректору. Новый человек, пришедший на место прежнего чиновника, был представителем другой команды, из клана соперника. И все попытки ректора найти к нему подход окончились неудачей. Я, конечно, не в курсе всех его афер с бюджетными деньгами, но кое-что слышал краем уха в тесных, липких, стукаческих коридорах. И даже того, что я слышал, было достаточно, чтобы с позором вышвырнуть ректора на покой. Например, программа обмена студентами с одним испанским вузом. Деньги для студентов правительством выделялись немаленькие, но фактически до них не доходили. Бедолаги уезжали в чужую страну за свой счет, и жили там за свой счет. В чьи карманы уходила разница, думаю, не стоит пояснять. Или организация полноценной туристической фирмы на базе университета под прикрытием студенческого проекта. В фирме, действительно, работали студенты старших курсов, зарплату они получали копеечную, а доход от туристических услуг оседал на неизвестном никому банковском счете. Добавьте сюда аферы на ремонте помещений, покупках служебного транспорта, квартир для "учебно-образовательных" целей, и масштаб махинаций тянет на добротное уголовное дело. Но, конечно, до суда дело не дойдет. Ректору просто предложат с почетом уйти на пенсию, и у него не будет возможности отказаться. Наворовал он столько, что хватит не на одну жизнь, но люди его склада интересуются уже не деньгами, а властью. Они жить без нее не могут, как нормальный человек не может жить без воздуха, без воды или пищи. На пенсии такие люди гаснут и сдуваются за предельно короткий срок. Им становится неоткуда черпать силы и энергию. Привыкнув паразитировать на подчиненных, они не в состоянии перестроить свой организм. Запасы сил иссякают, и человек чахнет, как чахнет паук, попавший в банку: нет мух - нет жизни.
   Несколько недель он ходил мрачный и красный, готовый на взрыв. Срывался, орал по малейшему поводу, а потом отчислил сорок студентов. Ходил по общежитию и проверял порядок в комнатах. Свинья везде грязь найдет. Сорок человек. Одним движением брови.
   Что-то сломалось во мне после этого. Я посмотрел на свою работу другими глазами. Каждый день мне казался борьбой за души нового поколения, я искренне верил, что если не я, то кто. И вдруг стало ясно, что все это не имеет смысла. Систему не победить. Она пережует тебя и выплюнет, не заметив.
   На следующий день я написал заявление на увольнение.
   А потом приехал Лешка. Я хотел его встретить на вокзале, но он отшутился и запретил. И вообще по разговору вел себя странно. Возникло ощущение, что я разговариваю с другим человеком. Что-то похожее было, когда он вернулся из Чечни. Несколько дней вел себя странно и ступорно, не шутил, не улыбался и все смотрел, смотрел, изучал мир глазами оттуда. А потом в одну из ночей завалился ко мне в гости, пьяный, с двумя бутылками водки. Мы сели на кухне и он стал рассказывать. Он вылил на свет божий столько грязи и крови, что свет померк на мгновение. Лешка плакал и не стеснялся своих слез. И сами слезы текли только затем, чтобы смыть выплеснувшуюся кровь. Он говорил всю ночь. Говорил и плакал. А под утро заснул, уронив голову на руки. Я так и накрыл его пледом, спящего за столом.
   Вот и в этот раз что-то похожее прорезалось в голосе. Мы договорились встретиться через несколько дней. Он приглашал попьянствовать. Я сказал, что не пью, что любовь и все такое, а он ответил: "Приводи любовь, хоть познакомимся". На том и порешили.
  
  
   За столом сидел крепкий приземистый парень, короткостриженный, в обтягивающей водолазке на голое тело, которая рельефно подчеркивала широкую накачанную грудь и пивной живот.
   - Знакомьтесь - Митяй! - произнес Лешка, протянув руку. - Бывший нацбол, мы с ним в Крымске познакомились. Мировой парень, прошу любить и жаловать.
   - А почему бывший? - спросила Настя.
   - Не подконтролен. Никого не слушает, распоряжений партии не выполняет и не боится ни черта, ни бога, - добавил Лешка. - Ну... еще выпить любит.
   Парень продолжал молчать, даже позы не изменил. Смотрел на нас внимательными мутными глазами и ждал первого шага. Я потом заметил, что глаза у него болотно-зеленого цвета, но тогда они показались просто мутными, подернутыми то ли пленкой, то ли ряской.
   Мы представились по очереди. Девушкам Митяй кивал, мне и Вельфищеву вяло пожал руку, и только кривая усмешка - как трещина - появилась на лице, когда Вельфищев по традиции назвался эльфом.
   - А для чего ты в Крымск поехал? - спросила Слава.
   - Скучно дома - вот и поехал, - ответил Митяй. И сразу стало понятно, почему он все время молчит. Голос был не просто тонкий - детский; высокий и переливчатый, как у положительных героев советских мультиков.
   - Давайте к столу, рассаживаемся, рассаживаемся, - скомандовал Лешка.
   Водку Митяй пил из чайной чашки, крупными кадыкастыми глотками. Лицо его при этом краснело, на глазах проступали слезы, но он допивал до конца, занюхивал черным хлебом, медленно вытирал рот рукавом и только после этого выдыхал, коротко и резко. Надо сказать, что после этого он два-три тоста пропускал, молча ел, изредка вставлял односложные фразы. Жевал он долго и обстоятельно, перетирая пищу в кашу, в порошок, глотал с усилием, как будто у него горло болит. Когда начинали говорить девушки, он бросал на них цепкие, внимательные взгляды, пронизывающие и неприятные. Взгляд его не скользил по шее, груди и прочим прелестям, но был той же природы: нечистый, сальный, пачкающий.
   За короткое время Митяй сожрал всю закуску.
   - Девчат, там на кухне в холодильнике овощи, колбаска, сыр, мелочь всякая... Порежете, постругаете? - обратился Лешка к девушкам.
   - Без проблем.
   - Много ешь, Митяй.
   - В детстве недоедал, наверное? - язвительно заметил Вельфищев.
   - Заткнись, дятел. - Митяй враз срисовал, что из себя представляет Вельфищев. И тот заткнулся, пробурчав невнятное себе под нос.
   Девушки ушли. Лешка взглядом показал мне на бутылку. Подмигнул. Я сглотнул слюну и кивнул коротко, неуверенно. Друг наполнил стопку до краев, я залпом ее опрокинул, закусил остатками черемши. Бодрый жар ворвался в тело, разогнал кровь и поднял настроение. Лешка наполнил еще одну.
   - Давай, пока без палева.
   Митяй понимающе осклабился.
   Я догнался, проталкивая водку уже с трудом, занюхал лешкиными волосами.
   - Все, хорош. Как же мне этого не хватало...
   - Зажуй. - Лешка протянул мне дольку лимона. - Теперь главное не спалиться.
   - Точно.
   - Водка - это еще одно доказательство того, что боженька нас любит и помнит, - произнес Митяй самую длинную фразу за весь вечер.
   Мы втроем довольно захохотали. И Митяй вдруг показался мне отличным малым, немного со странностями, но с кем не бывает. Вечер был искрист, душевен, жизнь наполнилась яркими красками. И я понял, что все время мучительно тосковал именно по этой жизни, именно по этому безбашенному состоянию, когда море по колено и все можно. На задворках совести трепыхалась мысль, что именно сейчас все рушится, что завтра я буду жалеть о минутной слабости, каяться и просить прощения, но алкоголь заливал эту мысль, она захлебывалась и тонула.
   Вернулись девчонки, неся тарелки с аккуратно разложенной нарезкой, овощами, бутербродами с пахучими шпротами.
   - А что отмечаем? - спросил Вельфищев.
   - Возращение, - уточнила Настя.
   - А-а, ясно.
   - Не отмечаем, что за бред. Просто собрались, - отмахнулся Лешка.
   - Много людей поехали добровольцами? - спросила Сова.
   - Много. Или мало. Не знаю. Человек двести со всей страны. Даже из Сахалина парень был. Девушки тоже были, но парней больше. - Лешка говорил нехотя, будто стесняясь рассказывать о том, что там происходило.
   - Не было двухсот. Меньше, - добавил Митяй.
   - Чем вы там занимались?
   - Работали. Много и долго. На жаре. Вещи распределяли, заявки заполняли, воду разносили по домам. Муляку разгребали.
   - Муляку?
   - Ил, грязь. Все дворы ею залиты. По колено. Мерзкая и опасная дрянь. Попадет в кровь - труба, заражение гарантированно.
   - По вечерам бухали, - добавил Митяй.
   - Да, и это было. Днем от усталости с ног валишься, а вечером бодряк пробирает.
   - Ты там был, Лешка, скажи, что случилось на самом деле?
   - Никто не знает. Говорят разное. Местные убеждены, что был выброс воды. К нам в лагерь каждый вечер приходила сумасшедшая бабка и твердила про кару Божью. И это не самая бредовая версия.
   - А ты сам как думаешь?
   - А я не думаю об этом. То есть об этом можно думать, пока ты находишься по другую сторону баррикад, на большой земле, а когда ты сам побывал на этих баррикадах, другие вопросы становятся важными.
   - Какие?
   - Где достать воду, например. Как быть с дедом-ветераном, которого родственники бросили, а у него весь двор в дерьме, а сам он ходить не может. И непонятно как он вообще жив остался.
   - Точно. - Митяй запрокинул голову и отправил в рот стебель маринованной черемши.
   - Люди там разные. Много тех, кто реально пострадал, но были и такие, что слетелись на халяву, будто сычи.
   - Так всегда бывает, - вставил Вельфищев.
   - Много погибших? - спросила Слава.
   - Много, но точно тоже никто не знает. С нами парень работал из Краснодара, он с первого дня в Крымск приехал, так он рассказывал, что трупы грузовиками вывозили. Такие огромные рефрижераторы магазина "Магнит", в них мясо перевозят... Десятки грузовиков.
   - Пипец. - выдохнула Настя.
   Все замолчали. Только Митяй продолжал увлеченно жевать.
   Мне было не по себе весь вечер. И это чувство усиливалось с каждой минутой. Мне был неприятен Митяй, и я не мог понять, что Лешка в нем нашел, зачем привел в нашу компанию. Вот сидит это мурло и жрет в три горла, и ему плевать на все и всех. Еще мне хотелось выпить. Жутко хотелось. Невыносимая алкогольная жажда зудела в крови и сушила язык. Но рядом была Слава, и я ей обещал не пить, и все путалось в моей душе. Я злился на любимую девушку за то, что сам же дал ей слово, и не видел в своем праве на злость никакого противоречия. И даже не задумывался о том, что уже нарушил данное слово.
   Слава мягко коснулась моей ладони, тревожно-вопрошающе заглянула в глаза, - я через силу улыбнулся ей, мол, все нормально, но сам разозлился еще больше; и даже это нежное прикосновение вызвало раздражение и неприязнь. Вдруг захотелось обматерить ее, сорваться и послать куда подальше. И тут же стало стыдно за это чувство.
   За столом сидели три девушки, с двумя из которых я спал, с третьей мог переспать, но сам удержался. К одной я испытывал чувство жалости, другая веселила, любимая - раздражала. Вельфищев и Митяй были мне глубоко безразличны, неинтересны. С Лешкой я бы с большим удовольствием пообщался один на один, с бутылкой или без. Но лучше с бутылкой. И мне вдруг стало непонятно, какого черта я здесь сижу, зачем вообще происходит все, что сейчас происходит. Это застолье, эти разговоры за барским столом. Все происходящее лишено смысла и внятности, и совершенно непонятно в какой момент были утеряны эти стержни. А самое главное - как их вернуть? Весь прожитый год показался мне бессмысленным стоянием в очереди. Очередь не движется, но все продолжают стоять. И так долго это длится, что уже забыли, зачем стоят. И ни у кого не хватает решимости плюнуть и уйти.
   - Царя видел? - спросил Вельфищев.
   - Нет, я позже приехал, - ответил Лешка.
   - Жа-а-аль.
   - Интересно, какой он? - задумалась Настя.
   - Из плоти и крови. - Это Сова. - Так же кушает, пьет, ходит в туалет.
   - Нет, что у него в голове?
   - Дерьмо.
   Митяй одобрительно цокнул.
   - Так и вижу фото президента: сидит на толчке, тужится, а внизу подпись: мочусь в сортире, - хохотнул Вельфищев. - Вот бомба была бы...
   - Все это мерзко, - отвернулась Слава, приковывая к себе внимание.
   - Ты что, за Царя?
   - Какая разница? Просто мерзко так рассуждать, исподтишка.
   - Я и открыто могу. Сомневаешься? - Вельфищев напрягся и покраснел.
   - Господи, да не в этом дело... Если открыто - будет также мерзко, как ты не понимаешь. Ты этим не его - ты себя унижаешь.
   - Ты-то что знаешь об унижении? - вдруг зло и едко выбросила Сова. - Сидишь тут почти святая и учишь нас жить, но тебя-то не дразнили с самого детства жидовочкой просто так, за курчавые волосики и выпуклые глазки. А ребенку вдвойне больно и непонятно, почему это он хуже других, на каком таком основании? И никто ему не объяснит, что ребенок изначально виноват, угораздило родиться не в той семье и не в той стране. Ребенок хочет иметь друзей и подружек, в куклы с ними играть, куличи лепить в песочнице, а его отталкивают, смеются и показывают пальцем. Кровь у него, видите ли, не такая, разрез глаз не тот, нос чуть горбат... Я убегала на задворки детского сада, падала на землю и рыдала до красноты, до икоты, выблевывая слюни и слезы, а грудь разрывало от стыда и обиды. Родители отводят глаза, жалеют, гладят по курчавой головке и пытаются что-то объяснить, но ребенку все равно не понятно, что с ним не так. Понятно лишь, что он другой, не такой, как все дети. И это навсегда. Это не исправить. А потом назло всем учишься, учишься, учишься... Зубришь теоремы, правила, таблицы. Времени у тебя очень много. Тебя не зовут на дни рождения, не приглашают в гости или в кино за компанию. Ты вечно одна, с учебниками и словарями. Они становятся твоими друзьями, которые никогда не предадут, не подставят, и которые всегда рядом. Я закончила школу с золотой медалью, поступила на иняз в СПбГУ... Мне не объяснить сейчас, чего это стоило. Я чуть с ума не сошла, заучивая французские спряжения, зазубривая куски текста наизусть, целыми страницами. Но за спиной продолжают шептаться: вы же понимаете, что все, мол, не просто так, одна фамилия чего стоит, конечно, конечно, эти без мыла в зад пролезут, у них все схвачено, все куплено, своих проталкивают, круговая порука, рука руку моет и так далее. Но только ребенок уже не ребенок, он ко всему привык, он не верит людям, особенно он не верит русским людям. Ему, впрочем, тоже не верят, но он уже не напрашивается в друзья. А самое паскудное, - я привыкла к такому положению вещей. Оно меня не удивляет, не возмущает. Я живу с этим каждый день, каждый божий день ловлю на себя косые взгляды в метро, вздрагиваю, проходя мимо короткостриженных молодых людей в сапогах с высокими берцами. И это моя жизнь. Другой у меня не будет. Мне раз в месяц напоминают, что если меня что-то не устраивает, то я могу катиться ко всем чертям в свой любимый Израиль. И никого не волнует, что он не мой, и не любимый, что я родилась в России, и такая же русская, насколько и еврейка. Это неразделимо во мне. Понимаешь, ты? И не смей мне говорить об унижении. Ты ни черта об этом не знаешь.
   - Маша, вы простите меня... Все это так же мерзко, так же мерзко... - попыталась объяснить Слава. - Я, наверное, не так сказала, простите еще раз...
   Повисла тишина, как после... Как после правды: узловатой, неприятной, выпуклой, - что Машкины глаза. Каждый сидел и переваривал услышанное. Маша и раньше мне об этом говорила, о своем несчастном забитом детстве, о том, как ее травили и унижали. И я первый раз подумал о том, нравится ли ей ее прозвище. Она всегда была Совой, и это было естественным, само собой разумеющимся фактом. Но этот факт вдруг тоже стал выпуклым, неприятным.
   - В волонтерском лагере рядом с нами палатка стояла - жили три парня, - начал Лешка. - Приехали из разных городов, познакомились на месте, сдружились - не разлей вода. Вместе держались. И лидера у них не было, все трое харизматичные, как на подбор, про таких говорят - душа компании. По вечерам песни пели у костра, днем работали в городе, как ломовые лошади. Один из них, Стас, раньше других уезжал. В Сургут или Стерлитамак... не помню уже. Ночью вроде отвальной устроили, он со всеми адресами обменялся, говорил о дружбе, о том, что вот в таких условиях куется настоящее-доброе-вечное. И знаете, без пафоса так говорил, простыми словами, что ему верилось. Вот другой кто скажет - фальшиво прозвучит, выспренно, а ему хотелось верить, так искренне он все это говорил... Он уехал рано утром, когда все еще спали. А двое других, Миша и Серега, как проснулись, не нашли своих кошельков. Обнес подчистую. Телефон, конечно, выключен. Такая вот история.
   - Это ты к чему?
   - Не знаю. Про мерзость заговорили, и вспомнилось.
   Опять повисла неприятная пауза. Тишина осторожно, по шажочку приближалась к главному. И все это чувствовали. Уже всем было понятно, что вечер пошел не так.
   - Вот тебе слова Никиты мерзостью кажутся, - Сова не хотела успокаиваться, - а меня бесят правильные целочки вроде тебя.
   Только сейчас я заметил, что Сова крепко пьяна, еще не в хлам, но добротно и основательно, на пол шага до скандала. Она весь вечер старательно не смотрела в мою сторону, улыбалась вместе со всеми, шутила, - играла роль. А я решил не присматриваться внимательно, решил не видеть актерской фальши. Влюбленная девушка не справилась с ролью, или устала от нее, или черт его знает, что там у нее в голове произошло, но с каждым произнесенным словом она входила в раж, раззадоривая потяжелевший воздух.
   - И если подумать, - продолжала она, - добренькие святоши вроде тебя хуже мерзавцев. Вы одним своим видом гнобите нормальных людей. Посмотришь на вас, и начинаешь проедать самого себя, опускать ниже плинтуса, мол, куда мне, ублюдку ущербному, на небо глядеть, куда мне к такой святости тянуться, дело мое холопское: сидеть в говне и не чирикать.
   - Сов, да ладно тебе, - попробовал успокоить ее Вельфищев.
   - Вот-вот, видишь, он уже тебя простил.
   Слава молчала. Плотно сжала тонкие губы и смотрела прямо перед собой.
   - Маш, правда, чего ты завелась? - вставил Лешка.
   - О, я уже Маша, вы вспомнили, друзья, как меня зовут!
   - Чего ты добиваешься? - спросил я.
   - Чего я добиваюсь? Я скажу тебе, чего я добиваюсь. Я хочу, чтобы меня и моих друзей перестали тыкать носом в ссаки за их несовершенство. Да, я не святая, и никогда ей не стану. Но это не значит, что я хуже.
   - Никто и не говорит...
   - Она говорит. Сидит и всем своим видом говорит, какая гнилая в нас киснет порода. Только я тебе так скажу: твоя святость и есть самая грязная, блевотная мерзость. И ничего гаже нет на свете. Потому что ты людей надежды лишаешь. Посмотришь на тебя, и жить не хочется. Потому что все зря, потому что такой как ты не стать, такой как ты родиться надо. Ты людей заставляешь самих себя ненавидеть - вот что ты делаешь.
   - Ты ошибаешься, - ответила Слава, не оборачиваясь.
   - А ты своего любимого спроси, ошибаюсь я или нет. Он ведь тоже не святой, или ты не знала?
   - Чего не знала?
   - Он до тебя меня трахал.
   Слава внимательно посмотрела сначала на меня, потом на Сову и ответила:
   - У всех свое прошлое.
   - Нет, деточка. Это у тебя прошлое, а у всех остальных грехи. И они пролезут в настоящее, как глубоко ты их не прячь.
   - Да что вы ее слушаете, она пьяна в стельку, - произнесла Настя, и даже извинительно всплеснула руками. Но ситуация уже не переводилась в шутку. Так бывает.
   - А вы все, - Сова обвела сидевших за столом пьяным тоскливым взглядом, - вы знаете, что я права. И боитесь об этом сказать.
   Все молчали. Никто не смотрел на Сову, чтобы не встретиться взглядом ненароком. Взгляд ее не искал поддержки, но на такой взгляд надо что-то отвечать; то есть, встретить глаза в глаза и промолчать - не вариант. Но ответить пьяной оскорбленной женщине было нечего.
   И тут Митяй со звоном кинул вилку, отодвинул в сторону тарелку с недоеденным салатом и громко подтвердил:
   - Права. За это надо выпить.
   Митяй открыл бутылку и налил всем по полной.
   - Давайте, будем.
   Он лихо, никого не дожидаясь, опрокинул содержимое внутрь желудка, привычно занюхал черным хлебом. За ним выпили остальные. Молча. Не чокаясь. Только Слава не притронулась к своему бокалу.
   - Простите меня, простите...
   Сова заплакала вдруг, разом, обхватила голову руками и закачалась, попала локтем в тарелку, опрокинула на пол салат, заревела еще громче, еще отчаяннее.
   - Скажи, Леша, я пучеглазая, да?
   - Нет, Сов, ты волоокая.
   Маша всхлипнула, давясь смешком и слезами.
   - Все нормально, Сов, - Настя уже гладила ее по голове.
   - Нет, я такая грязная, такая мерзкая, простите меня...
   Она подвывала через каждое слово, таким нутряным, заученным плачем, какой не сымитируешь даже по-пьяни.
   Сова, плача, уползла на кухню, следом за ней ушел Вельфищев, обнимая ее за плечи, что-то успокаивающее нашептывая на ухо.
   Вечер, обещавший быть интересным, сдержал свое обещание, только легкости это не прибавило. Каждый делал вид, что серьезно увлечен несерьезным делом, каждый чувствовал себя лишним оттого, что Сова нарушила табу, произнесла вслух хлесткие и неприятные вещи, и вещи эти ожили, требуя для себя осмысления во времени и пространстве. Слава тяжело смотрела вниз, изучая свои колени, продолжая сидеть без движения.
   - Я хочу уйти, - произнесла она, не оборачиваясь.
   - Вместе пойдем. Я провожу.
   - Нет. Я пойду одна. Отдыхай. Ты же этого хотел.
   И она встала, не извиняясь, не прощаясь ни с кем, и вышла в коридор. Я поплелся за нею.
   - Я тебе не лгал. В чем моя вина?
   - Ты не виноват. Все хорошо. Отдыхай.
   - Ничего не хорошо.
   - Расслабляйся, Андрей. Ты заслужил. Ты вообще молодец. Все делаешь правильно.
   - Я делаю так, как считаю нужным.
   - Да, конечно, я и говорю: ты все делаешь правильно.
   - Я должен был тебе рассказать?
   - Да.
   - Зачем? Все это прошлое, и должно оно оставаться в прошлом. Ты сама сказала...
   - Затем, чтобы я не попадала в идиотские ситуации, не чувствовала себя полной дурой перед всеми; затем, чтобы не шептались за спиной, не ухмылялись в сторону. Неужели ты не понимаешь?
   - Прости. - Я подошел к ней вплотную, попытался поцеловать.
   Она отшатнулась.
   - Зачем ты пил?
   - Так вышло.
   - Ясно. А зачем ты меня сюда потащил?
   - Я хотел как лучше, чтобы мы всегда вместе... Понимаешь?
   - Нет, не понимаю.
   - Послушай, я кругом виноват...
   - Ну что ты, это я виновата. А ты свободный человек, волен поступать так, как ты хочешь. Ты молодец, Андрей! Ты все делаешь правильно.
   Было непонятно, издевается она или нет, она говорила все это с таким серьезным, убежденным видом, что становилось страшно. Какая-то нудная, вязкая непоправимость вползала в наш мир, разъединяя нас, разводя по разным берегам. И я не знал, как это остановить. Но что еще страшней - не хотел останавливать.
   И тут она заплакала. Слезы выплеснулись разом, неостановимым потоком. Скривились губы, задрожали скулы, и эта резкая смена состояний разорвала мне грудную клетку. Стало трудно дышать. И еще... Сердце отклеилось и упало на пыльный пол, еще продолжая стучать, ритмично сокращаться, перекачивая свистящий воздух.
   - Меня унизили... А ты... Сидел и молчал...
   - Слава...
   - Ненавижу тебя!
   Она развернулась и побежала прочь, вниз по лестнице, убегая из квартиры, из мира, из памяти.
   Я зашел на кухню покурить. Там Сова прижала несчастного Вельфищева к холодильнику и жадно целовала его в рот. Парень стоял беспомощно и напряженно, как кремлевский курсант перед Мавзолеем, одной рукой обреченно потискивая Машину задницу, другой придерживая ее за плечо, в надежде когда-нибудь отстранить от себя. Сова вздрогнула от щелчка зажигалки, посмотрела сначала испуганно, застигнутая на месте преступления, но моментально взгляд ее поменял окраску. В момент узнавания он наполнился злой радостью, вызовом и торжеством. И, уже не обращая на меня никакого внимания, она повернулась к Вельвищеву и начала целовать его еще яростней, еще настырнее.
   В комнате Настя с Лешкой играли в гляделки, о чем-то влажно шептались. Я почувствовал себя лишним, я везде был лишним, и ничего не мог поделать с этим оглушающим чувством. Хорошо было только Митяю. Он спал, откинувшись спиной на диван, издавая носом тонкий, булькающий свист.
   - Ушла? - спросил Леха.
   - Да.
   - Не бери в голову. Давай лучше накатим.
   - А что еще остается?
   Водка не пошла. Я подавился, закашлялся, Настя протянула мне стакан сока и я быстро, одним глубоким глотком осушил его, смывая сивушную горечь с гортани.
   - А этот что? - я указал на Митяя.
   - Не вникай. Он пьет-пьет, а потом просто отключается, по-английски. Нормально, в Крымске также было. Поспит пару часов и встанет, как огурчик. Этот парень нас с тобой перепьет.
   - Странный он, - сказала Настя.
   - В смысле?
   - Неприятный. Вот он сидел, и мне все время неуютно было... Он не слышит, надеюсь?
   Мы все прислушались к свисту.
   - Не, спит, как убитый. Из пушки не разбудишь. Сам решает, когда проснуться, - ответил Леха.
   - Зачем ты его позвал? - спросил я.
   - Не знаю. Мы не то, что сдружились там, просто он один работал, ни к кому не лез, всегда сам по себе. Ну, и... жалко что ли стало. К тому же, с одного города. Короче, стали в связке работать. И сразу стало легко. Я за всю жизнь ни с кем так легко не работал. Знаешь, даже не с полуслова понимали друг друга, а как будто мысли читали. Могли вообще за день двух слов не сказать. По вечерам в компании он тоже не выделялся. А потом вот что случилось. Эмчээсник один щенка в муляке утопил. Не со зла, а просто швырнул в гущу, и тот притоп сразу же. Так Митяй моментом сиганул в грязищу, никто еще осмыслить ничего не успел, а он уже тащит щенка за шкирку. То есть, натурально на рефлексе прыгнул, не думая. Отдал мне щенка и тут же, на месте, отмудохал эмчээсника. Жестоко отмудохал, в кровь. Лицом в муляку окунал и орал в ухо: "Жри, паскуда! Жри, паскуда!" Они потом вечером в лагерь приходили, эмчээсники, предъявы кидать, наши все Митяя обступили, а он спокойно так пацанов раздвинул, вырвал топор из бревна, улыбнулся и шаг вперед сделал, мол, подходи по одному. Те постояли, поплевали под ноги для понта и ушли. А он бы реально их зарубил. Может и сам бы сдох, но рубил до конца. Стержень в нем какой-то есть... Короче, он может и недалекий, но настоящий. Я бы с ним пошел в разведку.
   - А со мной? - спросил я.
   - Ты чего, Андрюха? Что за вопрос?
   - Обычный вопрос. Со мной бы пошел в разведку?
   - Пошел.
   - Ты это из вежливости, мол, потому что друзья?
   - Хорош грузить.
   - Нет, ты скажи. У Митяя стержень, а Андрей Вознесенский тряпка. В Крымск с другом не поехал, с бабами своими разобраться не может...
   - Знаешь, иди ты в жопу, Андрей Вознесенский.
   - Ну, спасибо, дружище.
   - Всегда, пожалуйста.
   - Ребята, хватит. Андрей, правда, ты чего? Что за вечер? Все, как с цепи сорвались. - Настя попыталась нас примирить.
   Лешка отвернулся, не смотрел в мою сторону.
   В комнату зашли Сова с Вельфищевым, гордые и смущенные.
   - О, один уже в отрубе. Вот теперь мне все нравится. Вот теперь я готова веселиться. А если хорошо попросите - на столе спляшу!
   - Не, Сов, не надо, - усмехнулась Настя.
   - Ну, глядите. Два раза не предлагаю.
   - Андрей, ты извини, что так вышло, - смущенно произнес Вельфищев.
   - Ничего, бывает.
   - Конечно бывает, только не у всех проходит. Да, Андрей? - вставила Сова. Она была возбужденной и пьяной, и этот сплав порождал вседозволенность.
   - Маша, иди, проспись, - ответил я.
   - Успеется. Мне давно так хорошо не было. Сегодня я гулять буду. Сегодня я Грушенька. А чего вы все приуныли? Давай, Лешка, расскажи нам еще про Крымск.
   - Чего тебе рассказать?
   - Какие там люди? Чем живут? Чем дышит?
   - Обычные люди. Интересно - съезди, посмотри.
   - Нет, я в герои не записывалась. Я же еврейка, а значит паразит, нахлебница. Сижу на горбе у многострадального русского народа и соки высасываю. А еще кровь младенцев пью. Вы что, не знали?
   - Маш, правда, хватит. Сама начинаешь, - снова попытался утихомирить ее Вельфищев.
   - Ладно, проехали. У нас есть еще выпить?
   Леха достал из-под стола коробку с красным вином:
   - Налейте ей кто-нибудь полный стакан. Пусть выпьет и рядом с Митяем рухнет... Бля, вечерок...
   - А скажи мне, Андрей, что она в тебе нашла?
   Это был глупый вопрос пьяной женщины. Я не стал на него отвечать. А если быть до конца честным, то и не знал ответа.
   - Нет, все понятно, что она святая, вся такая воздушная, спустилась к нам, грешным, из рая, чтобы осчастливить. Но ты-то здесь причем? Я тебя десять лет знаю - ты не святой, не подвижник. Трус, алкоголик и графоман. Трахаешься, правда, отменно, но этот бонус не по ее части. Что она в тебе нашла?
   - А ты что нашла?
   - Я-то? Хороший вопрос. Ты, Вознесенский, женщин боишься, потому и меня не оттолкнул. Меня обычно все отталкивают, а ты пожалел, кинул на бедность... А я, дура, душой прикипела, за чистую монету приняла.
   - Я тебе что-то обещал?
   - Вот тебе тридцатник уже, а ни черта в женщинах не понимаешь. Обещал, не обещал - это ты для бабушки своей оставь. А с женщинами так нельзя. Ты если женщину гладишь по шерстке - руку не отнимай. Не уверен - лучше не начинай гладить. Но если погладил, будь готов отдать себя с потрохами. Верно я говорю, Настя?
   Настя промолчала, отвела взгляд.
   - Ты хочешь отношения выяснить? Вот сейчас, при всех? Хорошо, давай выясним.
   - Да чего с тобой выяснять. И так все ясно. Тряпка ты. Тряпка и свинья. Все хорошо - Сова не нужна, а как яйца звенеть начинают - звонишь Сове. Что, не так? Хоть себе-то не ври. Я, правда, не лучше. Все знаю, а устоять не могу. Вот завтра позвонишь - приползу, как миленькая... Так не звони мне! - Голос ее сорвался на визг.
   - Не буду.
   Минуты две все сидели молча. Только Сова наполнила до краев стакан и медленно, мелкими сбивчивыми глотками выпила его до дна. Шумно выдохнула и вытерла рот рукавом, оставляя красные разводы на одежде.
   А потом раздался звонок в дверь, бесконечная невозможная трель.
   Я открыл дверь -- на пороге стояла Слава...
   Платье разорвано, бедра в синяках и царапинах.
   Воспаленный рот разбит в кровь.
   Волосы спутаны.
   Взгляд ее огромных глаз пуст и страшен.
   Она вошла в квартиру, пошатываясь, бросила сумочку, из которой вывалились помада, тональный крем, ключи, телефон... Я рванулся навстречу, но Слава вздрогнула и отшатнулась.
   - Не трогай меня...
   - Что случилось?..
   - Ничего.
   Мой мозг накрыло. Плотная волна раскаленной лавы. Я не мог шевельнуться, не мог говорить, не мог думать, не мог кричать... Я ничего не мог. Ничегонемогничегонемогничегоне...
   В коридор вышел Лешка, увидел меня, Славу и сразу рванулся в подъезд. Слава, шатаясь как пьяная, прошла в ванную и закрылась изнутри. Я прислонился спиной к стене, сполз на пол. В коридор вышли Маша, Сова, Вельфищев.
   - Андрей, что случилось? - спросила Сова.
   - Ничего.
   - Где Лешка?
   В ванной зашумела струя воды. И этот монотонный звук вывел меня из состояния ступора. Сначала затряслись руки, внезапно и бесконтрольно, жар из головы хлынул вниз к животу, потом в ноги. Раскаленная лава заполнила весь организм, каждую клеточку тела, и само тело ощутилось безвольным куском плоти, тряпичной куклой, тестом, разбухающим на дрожжах.
   В квартиру влетел Лешка, тяжело и агрессивно дыша, неловко наступил на выкатившуюся помаду, поскользнулся...
   - Блядь... Никого нет. Никого. Вообще тишина. Где Слава?
   - В ванной. - Горло не слушалось. Звуки высохли и потрескались. Я не узнал собственный голос.
   - Что случилось? - спросила Маша.
   - Праздник кончился. Давайте по домам.
   - Да что произошло?
   И Лешка произнес вслух. То самое слово, которое я старательно гнал из головы, заливал лавой, не думал... И слово взорвалось.
   Я начал раскачиваться из стороны в сторону, хрипя, постанывая, понимая, что уже не смогу остановиться. Но это не я качался -- весь мир качался вокруг меня, словно маятник, качался равномерно, из стороны в сторону. Все что было в моей душе внятного и нерушимого соскочило с оси и заплясало, заюлило на месте, разбрасывая вокруг винтики, шестеренки, гаечки. Маша, Сова, Вельфищев, Лешка о чем-то говорили, спорили, но я их не слышал. Все слилось в протяжный гул, и этот гул метко и точно попадал в ритм льющейся из душа воды. Звуки перемешивались, дополняя друг друга, нанизывались на этот шум воды, обволакивали его, как инструменты в оркестре обрамляют главную скрипичную партию. А я продолжал раскачиваться и стонать. Сердце выпрыгивало из грудной клетки. Я понял, что схожу с ума оттого что необходимо было что-то сделать, и при этом ничего было сделать нельзя. Беда уже наступила, и ее было не отменить.
   Лешка хлестко ударил меня по щеке. Мир перестал раскачиваться, замер на какое-то мгновение. Лешка тут же протянул мне полную чашку водки.
   - Пей.
   Я выпил, почувствовав легкий вкус алкоголя, сродни покалыванию на языке и гортани. Водка была теплой, но ей удалось остудить кипящую в животе лаву. Ненадолго, на время.
   - Иди к ней.
   Я послушно поднялся на ноги, продолжая держать в руках пустую чашку.
   - А что я ей скажу?
   - Не знаю.
   Я потянул на себя ручку двери в ванной -- закрыто.
   - Слава...
   Тишина. Только шум воды, равномерный и убаюкивающий.
   - Девочка моя... - я подавился. - Славочка моя...
   Лава хлынула от живота к голове протяжной, мощной волной, проедая желудок, сердце, заполняя собой легкие. Я давился словами и звуками, и как никогда ощущал собственное бессилие.
   - Открой мне... Пожалуйста...
   Тишина. Шум воды.
   Дверная ручка скользила под вспотевшими пальцами, я тянул ее на себя все сильнее, резкими бессмысленными рывками. Долбанул кулаком по двери несколько раз.
   - Слава... Открой...
   Подошел Лешка.
   - Ну?
   - Все нормально.
   - Гляди. Если что - ломай нахуй.
   - Леша, иди, иди...
   Беда - это то, что случается не с нами, всегда не с нами, не в нашем мире, не в нашей кухне, не в нас. Беда - это с другими, это досадная оплошность, ошибка, недоразумение. Вне личной беды мир закономерен и безупречен, он никогда не рухнет, не сломается, не потрескается. А беда за окном абстрактна, она не имеет плоти и вещества; беда за окном - это мем несправедливости бытия. И отношение к нему, как к мему. Но вот случается беда с тобой, вот с тобой лично, вот здесь и сейчас случается, и ты не готов. Ты сразу мелок, глуп и раздавлен перед чудовищным ликом беды, поэтому она сильнее человека. Всегда сильнее. И нет сил ей противостоять. Беда втаптывает душу в грязь одним единственным сокрушительным ударом. И уже не выкарабкаться. Елозишь в грязи, силишься встать, хотя бы голову поднять выше, но не выходит. Становится ясно, что как раньше уже никогда не будет, и жить с этим - до конца дней. Их в перспективе становится до одури много, и каждый день рвет тебя и царапает, въедается в глаза серной кислотой, уничтожая веру в Бога.
   Я рванул дверь изо всех сил, и хлипкий китайский замок не выдержал, сломался. Инерцией меня отнесло к стене, но уже через секунду я входил в ванную, окунаясь в раскачивающий мироздание звук воды, льющейся из душа.
   Ванная показалась мне пустой и бесконечной. Слава сидела в душевой кабинке, обнимая свои острые худые коленки, уронив на них голову. Струя горячей воды била ей в спину, распадаясь брызгами и слезами. Рифленое стекло перегородок размывало ее образ, как размывается действительность во время ливня. И я вдруг испугался, что Слава никогда уже не обретет четких и ясных контуров, навсегда застынет в этой размытой реальности. И я не смогу помочь, я уже ничего никогда не смогу...
   - Слава...
   - Уходи.
   - Послушай...
   - Андрей, просто уйди. Потом поговорим, все потом, не сейчас...
   - Посмотри на меня.
   Она подняла голову и обрушила свой ясный, больной, уничтожающий взгляд. Несколько секунд мы смотрели друг на друга. Струя воды била ей в затылок, мокрые волосы распались на две пряди-косы, оголяя темя. И я вдруг понял, что мы находимся по разные стороны беды. Я остался в прошлом, уже недоступном мире, а она шагнула за черту, откуда прежними не возвращаются. Слава смотрела на меня из-за этой черты, не было обвинения в ее взгляде, не было ненависти, - только беда и опыт иного, чудовищного порядка. Я не знал, как шагнуть к ней за эту черту, а она не хотела меня пускать к себе. Вот и все. Поэтому я первый отвел взгляд.
   - Прости меня...
   - Закрой дверь, я скоро выйду.
   Лешка в одиночестве курил на кухне. Все гости уже ушли.
   - Как она?
   - Никак.
   - Ясно. Пиздец.
   - Да.
   - Ментам будешь звонить?
   - Не знаю. Как Слава скажет.
   Звякнула посуда в комнате. Я посмотрел на Лешку.
   - Это Митяй проснулся.
   И, опережая мой вопрос:
   - Да, я рассказал.
   - Не надо было.
   - Так вышло.
   - Что мне делать, Лешка?
   - Я не знаю, что тут можно сделать.
   - И я не знаю. Но что-то надо делать.
   - Забыть и жить дальше.
   - Как раньше уже не получится.
   - Значит, не как раньше, значит, по-другому... Я не знаю.
   - Я не готов.
   - Никто не готов.
   - Но вот... Случилось.
   - Да, случилось.
   - Зачем все это?
   - Все когда-то с кем-то случается. Вот и это случилось. С тобой и с ней.
   Сигаретный дым спасал; он добавлял условности в этот бедовый, ублюдский мир. Клубы дыма растекались по тесному пространству кухни, изымали из него контрастность и уже иные законы восприятия вступали в свои права. Эти законы давали отсрочку, отстраняли от случившегося и разрешали не сойти с ума.
   - Знаешь, слушал в детстве родительские разговоры - мать рассказывала, как ее подругу изнасиловали. Не мне рассказывала, я просто на кухне терся, уши грел. Но все это было не страшно, потому что было понарошку. Все, что случается не с нами - все понарошку. В Чечне воевали понарошку, дома взрывали понарошку, Брейвик детей расстрелял понарошку. Все не по настоящему, все случается в иной реальности, в телевизоре. Мы все, блядь, живем понарошку, в ебучей действительности, где беда - это что-то издалека. Мы привыкли к этому, сжились, смирились. И когда беда приходит в твой дом, вот к тебе лично - рушится все. Полный пиздец настает. Кто так решил?
   - Мы сами и решили.
   - Хуйню не неси. Я спрашиваю, кто все это придумал. Я придумал? Или ты? Или Слава?
   - Мы молчали, когда прописывали правила.
   - Леха, мне надоело молчать.
   - Ну, так не молчи. Убей президента, замути революцию, взорви правительство. Чего ты от меня хочешь?
   - Все это бред.
   - А где не бред? Скажи, где выход, который не бред? Найдешь его - я первый за тобой пойду.
   - Я же не прошу многого. Мне просто нужно знать, что делать.
   В дверях показался Митяй. Лицо его было заспанным, опухшим, но каким-то злым и задорным. Он посмотрел сначала на меня, потом на Лешку, облизал пересохшие с похмелья губы и сказал:
   - Я знаю, что делать.
   В ванной оборвался звук льющейся воды.
  
  

Слово о мигрантах (начало)

  
   Это началось лет десять назад. Сначала они приезжали в мою страну осторожно, так сказать, на разведку. Их гоняла милиция, били скинхеды, кидали на деньги работодатели. У них не было никаких прав, одни обязанности, условия их жизни и быта были чудовищными, но они все равно приезжали, потому что там, откуда они ехали, условий для жизни не оказалось вообще. Там, где они родились и выросли, на сто долларов можно было жить полгода. И они нанимались чернорабочими, грузчиками, дворниками, работали за еду и нищенскую по нашим меркам зарплату, отправляя ее домой, семье. Дома это были весомые деньги. Они приехали к нам не от хорошей жизни. Их никто не ждал, не встречал с распростертыми объятиями. Они жили тесными общинами в своем маленьком строительно-дворническом мирке, выполняли черную работу и тихо ненавидели коренное население, нас, русских, ибо голодный всегда ненавидит сытого. Но потом ситуация стала меняться.
   С каждым годом их становилось все больше и больше. Им стало тесно в крупных городах, и они начали осваивать провинцию. Они не пили, исправно выполняли порученную им работу, и постепенно вытеснили русских из многих профессий. Строители, дворники, водители маршрутных такси, фасовщики на заводах, упаковщики, грузчики, прачки, уборщицы... Они вдруг оказались очень выгодны для экономики государства, и государство стало закрывать глаза на многие их шалости. А когда они сами поняли, что нужны этому государству, они осмелели. Так сложилось, что для этих людей в их большинстве понятен только язык силы и страха. Языка уважения, договора, уступок, терпимости и протянутой руки они не понимают, считая это проявлением слабости. Я не знаю, почему так сложилось и в чем здесь причина, да и знать не хочу, не интересно мне в этом разбираться, но факт остается фактом. Отказываясь интегрироваться в традиции и культуру моей страны, они начинают диктовать свои правила. Появляется Федерация мигрантов России, общероссийское общественное движение "Таджикские трудовые мигранты", для них выходит своя газета "Голос Таджикистанцев", и это только малая часть, то, что сразу выплывает в google.
   Из солнечной Азии они привозят героин. На него подсаживаются русские подростки. Они насилуют русских девушек, убивают русских людей, грабят русские дома. Конечно, не все, да и сами русские не белые и не пушистые, моральных уродов хватает, но со своими проблемами мы как-нибудь разберемся, а вот чужих проблем, которых могло и не быть, нам не надо. Но самое главное - они перестают чувствовать себя здесь в гостях. Сейчас, став неотъемлемой частью российской экономики, они зарабатывают не меньше, чем коренное население. Это миф об их грошевых зарплатах. Средний таджик-строитель зарабатывает 30-40 тысяч рублей. Больше, чем, к примеру, я, работая в университете. Больше, чем Слава, работающая в национальной библиотеке. У них сформировалось свое лобби, свои профсоюзы, своя мафия. С ними боятся связываться. Раньше милиция в метро и на вокзалах регулярно проверяла у них документы, визы, регистрацию. Сейчас перестали проверять. Присмотритесь внимательно - перестали. Дан указ сверху - не проверять, и цепные псы самодержавия выполняют приказ. Они люди государевы, подневольные. У них присяга и самодур-начальник. А приезжие мигранты все смелеют и смелеют.
   Ровно такой же процесс начался в Европе, только раньше, чем у нас лет на десять. Соответственно, чтобы понять, что с нами будет через пять-десять лет, достаточно посмотреть на Францию или Германию. Мигранты там уже перестали работать и живут на пособия, разлагают культуру и традиции, селятся кварталами, громят магазины и полицейские участки, требуют уважения и равноправия, и растут как на дрожжах их мусульманские амбиции.
   Необходимо понять, что этим процессом умело управляют, что он был создан искусственно, и так же искусственно поддерживается, вопреки воле народа. И ситуация столкновения создана с единственной целью: дискредитировать принцип равенства изнутри. Трудно воспринимать как равных узбека, насилующего детей, холеных кавказцев на дорогих иномарках с травматикой в кобуре, попрошайничающих цыган, негров, раздающих листовки в переходе метро. Через столкновение культур нам вдалбливают: смотрите, ну как можно равнять тупых таджиков, не умеющих связать двух слов по-русски, с коренным населением. Они отсталы, жестоки и злобны на физиологическом уровне. Это в крови - зов первобытных обезьян. И в это легко верится, ибо примеров достаточно.
   Капиталистическому проекту насущно необходимо уничтожить идею равенства, и ее искажают изо всех сил: активно насаждают равенство в правах, и нивелируют до незаметности равенство в обязанностях. Но это нерасторжимые грани, это два разных полюса одной категории. И если создать перевес к одному из полюсов, то категория задрожит и слетит с орбиты. Так и происходит на наших глазах. Нации, расы и континенты сталкивают лбами с единственной целью: доказать на практике, что равенство невозможно, что христианская этика смешна и банальна, и место ее в разряде мифа, без допуска в реальную жизнь. Никто никогда вам не скажет, что равенство - это не априорная категория, но труд, огромная внутренняя работа; никто не напомнит, что равенство не спускается сверху, но достигается коллективным усилием. Никто не уточнит, что равенство и идентичность - суть разные вещи, и люди, потерявшие или забывшие национальную принадлежность, также далеки от равенства, как амебы в капле воды. Подмена равенства мультикультурализмом - одна из самых наглых афер в истории культуры. История помнит греческую и римскую античность, итальянское Возрождение, русский космизм; каждое из этих явлений открыло миру непознанные раньше тайны и выси, открыло для всего человечества, но возникло исключительно на национальной почве, произросло из земли, языка, из сплава мысли и пота. Общая культура, которая не держится на всех этих скрепах, - не несет в себе глубины и внятного содержания, она ничему не учит, не задает планку, ни к чему не призывает. Подобная культура - это пародия, квазикультура, перевертыш. Вместе с ней и весь мир перевернут с ног на голову. Таким же точно образом - Антихрист перевертыш Христа.
   Мультикультурализм не может быть равенством хотя бы потому, что равенство предполагает наличие двух и более сравнительных элементов, которые и оказываются при сравнении равны друг другу. Мультикультурализм же отрицает саму возможность сравнения. Все это лежит на поверхности, перед нашим взором, но мы упрямо не хотим видеть очевидных вещей. Если перевести подобное построение на язык реальности, то получится, что узбек, живущий в Узбекистане, равен русскому, живущему в России, но русский в Узбекистане не равен узбеку в Узбекистане, у последнего будет больше прав и больше обязанностей; так же как узбек в России не равен русскому в России. И это нормально! Подобное положение не отрицает возможности равенства узбека в России и русского в России, но должно быть соблюдено важнейшее условие: интеграция в культуру страны, в которой ты являешься гостем. Даже отсутствия враждебности недостаточно. Необходимо включение в язык, традиции, общественные институты. До тех пор пока такой интеграции не произошло о равенстве говорить бессмысленно. Теоретики мультикультурализма отрицают подобную интеграцию. Собственно, они могут отрицать что угодно, это не отменит насущную необходимость указанных выше условий, только усугубит противоречия между лозунгами и реальной жизнью. Другое дело, нужна ли мигранту подобная интеграция? Он приезжает на несколько лет заработать денег для себя и своей семьи, чтобы потом спокойно жить в своей стране. Моя земля не является для него Родиной, только перевалочной базой, временным лагерем, а значит можно здесь гадить вдоволь - местные приберут. В этом случае равенства между гостем и коренным жителем быть не может. И я еще раз повторю: это нормально!
   Дело не в экономике, не в конкуренции, не в демографии или разности культур. Все это тоже присутствует, но в какой-то момент я попытался честно ответить самому себе на вопрос: что же именно мне не нравится в присутствии мигрантов на моей земле? И ответ оглушил. Это физиологическое и эмоциональное чувство, его корни в физиогномике, в языке и речи. Мне не нравится чужеродность их присутствия, не высказываемое вслух отрицание основ моей земли, моей веры, традиций и уклада. Я хочу видеть вокруг славянские лица, слушать в маршрутке русские песни по радио, и это нормальное желание для человека, живущего в северной части России. Да, моя страна многонациональна, но государствообразующим народом является русский народ. Нормально, что в Бурятии, к примеру, в большинстве своем живут буряты, а в Дагестане кавказцы, в Калмыкии - калмыки, а в Татарстане - татары. Узбеки и таджики, соответственно, должны жить в Узбекистане и Таджикистане, но не в Московской, Ленинградской или других областях моей страны. Я ничего не имею против гостей, но традиции гостеприимства предполагают приоритет статуса хозяина. А если этот статус начинает размываться, то речь надо вести не о гостеприимстве, а о захвате. Тут важен количественный момент. Когда гостей становится слишком много, они начинают забывать, что они в гостях. Лозунг "Россия - для русских" с каждым днем из агрессивной риторики меняется в сторону риторики оборонительной. И нет понимания, чем вообще в конечном итоге закончится вся эта ситуация. Правильно сказал Бернард Шоу, национальный вопрос в государстве - это как спина у человека; если она здорова, то этого не замечаешь, но чуть перекосит, сожмет позвонки, скрючит, то пока не распрямишь позвоночник - ходить невозможно.
   Да, еще... В гости обычно ходят по приглашению, а незваному гостю русский фольклор давно дал определение.
   Мне физически неприятно слышать нерусскую речь на русской земле в таком количестве. Говорят, надо быть терпимым, уважать другую культуру и язык, все это так, но я ничего не могу с собой поделать. Это на подкожном уровне, в крови, сплетении линий ДНК. Видимо, существует определенная точка, граница, перейдя которую терпимость к чужой культуре перерастает в раздражение, а затем и в презрение, в ненависть. И надо понять, что если так происходит, то это не просто так, и существуют объективные причины. Чем выше и объемнее карточный дом, тем скорее он рухнет. Я не призываю мочить в сортире торговцев на рынках или гонять таджиков по стройкам. А если подобные вещи происходят, то лишь потому, что государство сложило с себя все полномочия, в том числе и по защите своих граждан. Сейчас каждому школьнику понятна схема, по которой торговцы на рынках отстегивают ППСникам, те, в свою очередь, централизуют нал на начальнике районного отдела полиции. Тот везет портфель с баблом в главк генералам. И так до самого верха. Периодически устраивают показательную порку "скрысившему" начальнику и объявляют это борьбой с коррупцией. Но всем ясно, что он просто не поделился. И естественно, что если государство складывает с себя полномочия по обеспечению безопасности граждан, соблюдению законности торговли, равенства перед законом вообще, то находятся люди, которые сами наделяют себя этими полномочиями. Их называют для удобства русскими националистами, экстремистами, шовинистами. Они совершенно убеждены в справедливости погромов на рынках: не арбузы и помидоры они разбрасывают, но лишь восстанавливают попранные права. И этим мотивам нельзя отказать в логике.
   Курбан-байрам в Питере или Москве показывает масштаб проблемы, ее реальные границы и горизонты. Во всех крупных городах вместо православных храмов строят мечети. Целые площади отводятся под место молитвы. В Ставропольском крае русскому человеку становится жить все опаснее с каждым днем. И это не выдумки, не досужие рассуждение. Это реальность, которая происходит здесь и сейчас, каждую минуту, в нашем присутствии, на наших глазах. Россия перестает быть Россией. Почему-то "Германия - для немцев" или "Франция - для французов" звучит нормально, но как только говорят "Россия для русских" сразу начинают вспоминать 282 статью; да, ту самую, о разжигании национальной розни. Господь с вами, не разжечь я хочу пресловутую рознь, а погасить, всеми силами стараюсь. До меня разожгли, и продолжают разжигать ублюдскими законами, бездействием и мультикультурализмом.
   Удивительно быстро мигрант стал обобщенным фенотипом, персонифицирующим зло. К этому фенотипу также относятся даргинцы, кумыки, чечены, ингуши - все кавказцы. Вместе с мигрантами они символизируют для русского человека обобщенного Чужака, лишенного индивидуальных черт. В этом отношении абсолютно все равно, российский у Чужака паспорт или таджикский, или узбекский... Столкновение культур не зависит от прописки и гражданства, а если и зависит, то опосредованным образом. Причем столкновение это, как и любое столкновение вообще, происходит в тот момент, когда одной из сторон необходимо защищать свою самость от влияния другой стороны. Это борьба за выживание, и она всегда ведется до конца: либо пан, либо пропал.
   Царь уверенным голосом заявляет с экранов телевизора: преступность не имеет национальности. Но стенд "их разыскивает полиция" разбивает в пух и прах это заявление. На нас смотрят преимущественно нерусские лица, не отягощенные интеллектом. Надо учитывать, что мигрируют в Россию на заработки зачастую не самые лучшие представители этноса, но именно по ним мы характеризуем этнос в целом. И все это капает в копилку столкновения культур.
  
  

9. Любовь

  
   Надо разобраться с любовью, с самим понятием любви разобраться, со всей тщательностью и дотошностью. Все беды от того, что с любовью в себе разобраться не можем. Потому что, если запутался, если не знаешь как жить дальше, если рушатся все мосты перед тобою, а на новые материала не хватает - начинай с любви. От нее все идет. Счастье - от нее. Беды - без нее. Если беда случилась, значит иссяк запас, растаял, подпортился, протух. И пока не разберешься, как, да что, да почему - не начать восхождения. То есть, начать, в принципе, можно, только срываться будешь каждый раз.
   Всегда есть точка невозврата. Надо ее найти. В какой момент я ее перешел? Когда не пошел провожать Славу, остался с друзьями пьянствовать и веселиться? Или чуть раньше, когда выпил первую стопку? Или когда пригласил Славу на этот вечер? Когда не сказал ей о Сове? Когда, черт возьми?.. Я знаю. Теперь знаю. В тот самый момент, когда пообещал ей не пить, заведомо понимая, что не сдержу обещания. Вот и все. Пазл совпал. Нет смысла себя обманывать, выдумывать оправдания, сваливать на случайность. Не бывает случайностей в жизни. Если Бог создал этот мир не случайно, не по своей неведомой нам прихоти, то он должен был исключить эту категорию из природы вещей. И, верно, исключил. Все случайности имеют под собой длинную череду событий, с виду незначительных; но каждое из них на маленький шажок приближает нас к исходу. А если допустить, что случайности есть в этом мире, что никто от них не застрахован, тогда надо признать, что Бога нет.
   Помните, писал Павел коринфянам: "Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится".
   Все ясно? И никак иначе. Никак. Если иначе хоть на грамм, хоть на йоту - уже не любовь... То есть, любовь, конечно, любовь, но не чистая, с примесью, замутненная. И чем больше вкраплений, чем больше ревности, усталости, глухоты, обиды - тем меньше любви остается. Ведь это как сосуд: можно родниковой водой заполнить, а можно из лужи налить, но откуда бы ты ни лил в него воду - больше отмеренного не вместить. Сама любовь бесконечна и безгранична, а вот у души человеческой есть пределы.
   Митяй вклинился в мою историю, как чертик из табакерки, доказывая своим появлением, что случайностей не бывает. Я так и не узнал о нем ничего, ни где родился, как жил, чем дышал и занимался, кем работает, какие книги читает, и читает ли вообще. Знаете, всегда есть какие-то крохи, редкие обмолвки, намеки, клочки воспоминаний, - все то, из чего складывается картина о человеке, что дает нам право оценивать его, проверять на прочность; то, что дает нам право говорить: "Этот? Да, я его знаю". Ничего такого о Митяе сказать нельзя. Ни одной зацепки. Не было оговорок, он вообще никогда не говорил о себе. Появился из ниоткуда и также в никуда ушел. И, пожалуй, это самое правильное. А был ли Митяй?
   - Его можно найти, - сказал он тогда.
   - Как?
   - Есть люди, - ответил он уклончиво.
   - Криминал?
   Он ухмыльнулся, еще раз облизал губы.
   - А тебе не похер? У нас везде криминал.
   - И что нужно?
   - Бабло. Много. Сколько - не знаю, позвонить надо, поговорить.
   - Ну, так звони.
   Он неторопливо закурил, сделал несколько затяжек, лениво выдохнул, стряхнул пепел в раковину. В этом жесте не было позы, Митяй просто раздумывал, произносить главное или не стоит? Казалось, чего-то ждал. Взвешивал.
   - Найдут его, а дальше что делать будешь?
   Самое сложное - произнести вслух. Потому что озвучиваешь не желание, а решение. И оно должно быть правильным. Митяй смотрел мне в глаза, с издевкой кривил губы, проверяя меня на прочность этой усмешкой, мол, давай, парень, решайся, скажи нам, кто ты есть по жизни, озвучь вслух. Понты закончились.
   Не верьте, когда вам говорят, как трудно принять решение, сделать нужный выбор, говорят, что воздух в этот момент дрожит, пульс бьется учащенно. Ни хера подобного. Ничего не дрожит, ничего не бьется. Потому что решение уже принято, оно принимается в доли секунды, на раз, моргнуть не успеешь. То есть, ты всегда знаешь, что нужно делать. Просто надо произнести это вслух. Разжать свои пересохшие губы и открыть рот, шевельнуть языком и четко озвучить мысль. Не произнесенное вслух, решение имеет обратный ход. Всегда можно сослаться на помутнение рассудка, волнение и прочую хрень. А за вылетевшее слово надо отвечать. Никогда раньше я не озвучивал принятое решение с такой легкостью, радостью и верой в правоту. Наверное, поэтому одно единственное слово я произнес с улыбкой:
   - Убью.
   - Добро, - улыбнулся в ответ Митяй. И тут же, при нас с Лехой достал мобильник, поковырялся в телефонной книге и набрал номер.
   - Не поздно? - спросил Леха.
   - Не, в самый раз... Аллё... Борюсик? Здорово, братуха... Да, я, Митяй... Все в норме, брат, дело есть. Сегодня девку одну трахнули... В центре, на Моховой... Да, где-то во дворах. Люди обиделись, хотят яйца оторвать. Ты еще при делах?.. Сможешь?.. Добро, жду.
   Он повесил трубку, подмигнул мне:
   - Сейчас перезвонит.
   Стало тихо в кухне. И в этот момент вышла из ванной Слава, быстро, не глядя в нашу сторону, прошла в комнату. В глубине коридора мелькнуло ее обнаженное плечо. Леха посмотрел на меня, я покачал головой.
   - Кто ты такой, Митяй? - спросил я.
   - Кто-кто... Конь в пальто. Много вопросов.
   - Откуда ты появился, такой красивый?
   - Слышь, Леха, - обратился он в раздражении, - чего этому фраеру надо?
   - Дроныч, не вникай...
   - Тебе надо мразь найти, - продолжил Митяй, - у меня есть люди знакомые. Все. Какие еще вопросы?
   Затрещал митяевский телефон.
   - Аллё?.. Да, да, слушаю...
   Митяй слушал, сосредоточенно кивал, периодически говорил "да-да", "само собой", "без проблем". Потом попрощался с Борюсиком, широко улыбаясь, по-пацански. Обернулся ко мне.
   - Двести штук. Деньги нужны завтра вечером. И его найдут, сработают и привезут. Живым.
   - У меня нет таких денег.
   - Ищи.
   - Позвони, скажи, что мы подумаем.
   - Ты больной? Все, дело на мази. Ты не в магазине, это другие люди.
   - Другие, не другие... Где я столько денег возьму?
   - Это твои проблемы. Ищи.
   - А если не найду?
   - Найдешь.
   - И все-таки?
   - На счетчик поставят. Все. Не тупи. Ищи деньги.
   - Леха? - обратился я к другу.
   - Штук пятнадцать есть.
   - Мало...
   В комнате раздался звон разбитой чашки, и сразу же застонала Слава. Глубоко, утробно застонала, с таким свистящим, булькающим придыханием, так что мы трое замолчали. Я затушил окурок, пошел к ней.
   Она лежала, раскинувшись на кровати, прикрыв глаза, разбитые губы морщились и беззвучно шевелились, выцарапывая у воздуха смысл и забвение. Рядом с кроватью валялась пустая бутылка водки и осколки разбитой чашки, на паласе темнело алкогольное пятно. Я присел рядом, погладил ее по голове. Очень хотелось заплакать, но не получалось, словно я забыл, как это делается, разучился. Она почувствовала мою руку как что-то постороннее, скривилась, приоткрыла глаза, опаляя меня страшным, пустым и пьяным в глубине взгляда, и тут же снова их закрыла, отвернулась к стене вялым поворотом, поджала под себя колени.
   - Все будет хорошо, - начал шептать я, - Все будет...
   Я шептал ей на ухо и не верил ни единому слову.
  
  
   В какой-то момент деньги в нашем мире потеряли свою ценность. По инерции они еще обмениваются на товар, но вес золота давно уже перестал за ними стоять. Рубль зависит от доллара, тот, в свою очередь, от облигаций Федеральной резервной системы, те, опять же, выражают доли в различных концернах и корпорациях. И все это, по сути дела, является только бумагой. Иссякнет нефть - обесценятся облигации, и рухнет вся пирамида, ввергая мир в хаос, войны и катаклизмы, где каждый станет сам за себя. Пока поддерживается этот мнимый баланс, я могу обменять бумагу на булку хлеба или кусок мяса, и бумаги мне дают ровно столько, чтобы хватало на самое необходимое, чтобы поддерживать меня в перманентном состоянии поиска этой бумаги. Но больше ее не станет. Равенство возможностей большого заработка - это миф, удобная сказка, которую придумали для таких, как я. Нас миллионы, миллиарды, и мы верим в этот миф, а когда у нас не получается применить его на практике, то мы утешаемся возможностью, наивной верой в правоту самого принципа. Но чтобы понять пошлость и абсурдность этого мифа, достаточно подумать вот о чем: если все используют данные им возможности, кто, мать вашу, будет работать на заводе, продавцом в магазине, стричь волосы или мыть полы? Принцип ложен, как и вся пирамида, которую он поддерживает, и до тех пор, пока он будет маячить на горизонте сказочной мечтой дураков, - равенство недостижимо. Ибо этот принцип и является воплощением грубого, убийственного, чудовищного неравенства.
   Денег никогда не хватает, и в этом их дьявольское предназначение. Они придуманы не затем, чтобы выражать цену товара, символизировать обмен и прочая, и прочая... Деньги придуманы с единственной целью: чтобы их никогда не хватало. И их никогда нет в достаточном количестве, когда они нужны. То есть, нужны они всегда, но иногда нужны острее, чем обычно. А их нет. И не предвидится. И тогда обнажается во всей своей сути их пошлое предназначение.
   Мы живем впроголодь, от аванса и до зарплаты, распределяя по дням те жалкие крохи, что выдают нам в обмен на наш труд. И, собственно, какие крохи, такой и труд. Из-под палки, без блеска в глазах, на авось. Ведь нас тошнит не от самой работы, а от безвыходности, от невозможности выйти за рамки, от заплечной необходимости выполнять чужую волю, большей частью абсурдную и бестолковую. А еще больше тошнит страх пойти наперекор, сделать хоть что-то честное и искреннее. Никто не оценит, никто не скажет спасибо, а только обругают или уволят. Терять, собственно, нечего. Ничего не стоит одну бессмысленную работу сменить на другую, крохи от этого не увеличатся. Но пригибает к земле холуйская привычка сидеть тихо в своем болоте, не вякать и не высовываться. Потому что сильные мира сего научили нас бояться перемен. И стабильность болота кажется нам вершиной прогресса.
   Мне нужно было найти двести тысяч рублей, и я не знал, как это сделать. Сумма большая, но не заоблачная. Я начал думать, что же можно продать, и с горечью понял, что за свою тридцатилетнюю жизнь не нажил ничего хоть сколько-то ценного. Золотая цепочка (подарок на день рождения), "бошевская" дрель, концертная гитара, тонна книг, мр3 плеер, телефон, наручные часы (подарок деда). Все. Я был нищим, ни кола, ни двора, ни наследства, ни приличных вещей. Я все проедал и пропивал, спускал на ветер, никогда не думая о деньгах, как о ценности, не допуская в свою голову мысли о возможности накоплений. Для чего? Зачем? Из каких крох? И только когда деньги понадобились вдруг и срочно, на меня обрушилось понимание собственной пронзительной нищеты.
   Я даже позвонил отцу. Запихнул гордость поглубже и позвонил.
   - Привет, пап, - сказал я.
   - Привет. - Голос спокойный и твердый.
   - Мне деньги нужны. Займи?
   - У меня нет. А сколько?
   - Много. Двести тысяч.
   - Не, столько точно нет.
   - Вы же квартиру разменяли, там и моя доля.
   - Ты знаешь, туда-сюда, за одно заплати, другое подлатай, третье сделай... Где ты раньше был? Позвонил бы раньше - деньги были. Ты не звонишь. А сейчас...
   - Папа, мне очень надо!
   Он несколько тягучих секунд наслаждался моим унижением, а потом отрезал:
   - Нет.
   И повесил трубку.
   Я обзвонил всех друзей, всех знакомых. Я не мог объяснить ситуации, просто говорил, что надо, что край, что больше не к кому обратиться. Но все мои знакомые - нищета, голодранцы, такие же, как и я. Они бы и рады помочь, но нечем. Впрочем, кто-то помогал. Один даст три тысячи, другой пять, третий полторы наскребет. С миру по нитке собрали еще двадцать. К лехиной пятнашке. Вышло всего тридцать пять. А те из знакомых, кто выбился в люди, кто зарабатывает чуть больше голодного пайка, давно перестали быть знакомыми. Такие люди неохотно расстаются с бумагой, ибо уверовали в ее всепоглощающую ценность. У них всегда есть отговорки. Мягкий, вежливый, извиняющий отказ - их конек. Я знал, что таким людям звонить не стоит, но позвонил и им на всякий случай. Безрезультатно.
   Знаете, у метро стоят пропитые тетки с туберкулезными лицами, на груди висит баннер "Деньги за 5 минут", а на плече матюгальник орет: "Не хватает до зарплаты? Мы поможем..." Я подошел к одной. Тетка плавилась от жары, лицо ее раскраснелось, сама же тяжело дышала с нездоровым, простуженным хрипом
   - Че, парень, деньги нужны?
   - Нужны.
   - Паспорт с собой?
   - Да.
   - Пойдем.
   Она деловито отключила громкоговоритель, свернула баннер, отнесла все в ближайший ларек, устало махнула мне рукой. Мы шли минут десять дворами, ныряя в гнетущий полумрак питерских колодцев. Жара, набиравшая силу с самого утра, в этих дворах теряла свою власть над городом. Синяя крыша небес казалась такой далекой, нездешней, что и головы поднимать не хотелось. И еще запах... В этих дворах-колодцах особый, не похожий на уличный запах: смесь плесени, масляных шпрот, гудрона и ванили. Этот запах манит и выносит мозг одновременно, на него подсаживаешься, как на наркотик, и, раз вдохнув, не забудешь уже никогда.
   Мы вошли в прохладную парадную, поднялись по широкой лестнице на второй этаж, тетка вызвала лифт. Я вдруг подумал, что мы играем в "Преступление и наказание" наоборот. Старуха процентщица сейчас заманивает бедного студента к себе в квартиру, чтобы зарубить его топором. И даже муха уже летает над нашими головами, готовая провалиться лапками в лужу моей крови.
   Лифт с дребезжанием остановился на четвертом этаже. Мы вышли. Тетка позвонила в знакомую квартиру. На удивление, открыли быстро. Квартира изнутри была отделана под офис. В дверях сидел крепкий мордатый мужик, ковырялся в телефоне.
   В комнате за столом сидел молодой парень моих лет, взгляд пронырливый и маслянистый. Окна были плотно закрыты. На полную мощность работал кондиционер, обдувая помещение холодным фрионовым воздухом.
   - Сколько? - перешел он к делу.
   - Чего?
   - Денег сколько надо?
   - А какие условия?
   Я бы взял на любых, но надо было спросить.
   - Пятьдесят процентов сверху от суммы. Максимальный срок - две недели. Каждый день просрочки - плюс пять процентов к ставке.
   - Пойдет.
   - Так сколько надо?
   - Двести тысяч.
   Парень сначала напрягся, а потом расслабился, откинулся с улыбкой на спинку кресла.
   - Не, ты чего... У нас от пяти до тридцати тысяч. Это потолок. Хочешь - бери.
   - А больше никак? Ну... под особые проценты.
   - Больше никак.
   - Хорошо. Я беру. Тридцать.
   - Давай паспорт.
   Он снял ксерокопию, вернул мне документ, распечатал договор, куда-то позвонил, назвал фамилию. Матюгальник не соврал. Через пять минут у меня в кармане лежали тридцать тысяч. Осталось найти еще сто тридцать пять.
   Ближе к вечеру позвонил Митяй:
   - Нашел деньги?
   - Я ищу.
   - Ищи быстрее.
   - Блядь, ищу, как могу.
   - А ты через не могу.
   Я обзвонил все банки - никто не дает кредит в один день. Сначала заявка, потом ее обрабатывать будут, потом, может быть... А мне нужно было срочно. Сейчас. Сию минуту.
   Я поехал на "Сенную", там тоже стоят тетки и предлагают кредит. Расчет был простой - набрать по тридцатке в разных конторах, но оказалось, что у них единая база, какая-то своя сеть. В ближайшей конторе меня пробили по паспорту и вытолкали взашей.
   Тридцать пять тысяч мне дала Серафима Григорьевна. Твердая сухая старушка надломилась, руки ее дрожали, когда она передавала деньги, взгляд был потерянный, усталый и с блаженной дурью. Во всем ее облике свершилось мгновенное обращение в детство, когда внешний мир - не мир, а таинственный остров, и жизнь - не жизнь, а сплошное приключение. Взрослый мир утратил доверие, был уличен во лжи и отменен за ненадобностью. Она даже не поинтересовалась, на что я беру эти деньги.
   - Как Слава? - спросил я.
   Мой вопрос вывел ее из детства, вернул во взрослую жизнь, с ее подлостью, памятью и нелепостью. Она замахала руками, потом отвернулась, потом снова посмотрела на меня и при этом сквозь меня. Губы ее дрожали. Из глаз текли слезы.
   - Уходи.
   У меня было сто тысяч. Я шатался по городу с больной, горячечной головой и не знал, что делать. С утра на землю обрушилась жара, нестерпимый зной. Термометр зашкаливал за сорок градусов по Цельсию. В тени. Такой жары я не помнил в этом северном, чужом-родном городе. Пылал асфальт, плавился, как раскаленная лава, измазывая гудроном резиновые шлепанцы. Воздух отяжелел, редкий ветерок горячим потоком омывал лицо; запахи раскаленного металла, асфальта, бетона перемешивались и, проникая в легкие, травили организм своим дьявольским замесом. От этого воздуха подташнивало, и спазмы рвоты сводили потное горло. Футболка взмокла, хоть отжимай. В паху уместилась горячая прелая мочалка. Потные трусы натирали при ходьбе. Хотелось застрелиться. И в этой раскаленной действительности мне надо было найти деньги. Еще сто тысяч российских тугриков.
   Уличные торговцы плавились под брезентовыми зонтами, глаза их растекались по лицу, и не было на свете ненависти сильнее, чем их ненависть к солнцу, миру и Богу.
   Умирали в зыбкой тени дворовые собаки. Их шерсть топорщилась, разбухшие алые языки вываливались из раскрытой пасти, свисая, касались асфальта. Звери тяжело дышали, уставившись в одну точку, терпели. И не было видно кошек, словно, предчувствуя невыносимую жару, они попрятались по своим норам, нычкам и кошачьим закуткам.
   Мир умирал от жары, а мне нужны были деньги. И от палящего солнца, и от безысходности я начал думать о воровстве. Вам хоть раз приходили в голову мысли обнести ювелирную лавку или отделение банка, или магазин? Если приходили, то вы нормальный человек, нет никаких отклонений. Если не приходили - дела плохи, вы латентный налетчик. Всю жизнь можете жить и не знать об этом, а потом ограбить банк: просто так, в силу обстоятельств и по ситуации. Я хотел ограбить магазин. Эта мысль была неожиданной, приятной и решающей все проблемы. Я еще подумал: как просто, отчего я раньше не додумался? На бумажный закон плевать. Я собирался на днях убить человека, ограбление магазина не могло усугубить ситуацию. Вообще давно подмечено, для русского человека закон совести выше любых бумажных законов. Это в крови, это не вырезать, не выкорчевать либерализацией и ювенальной юстицией. И пока так есть и будет - нас не победить... И я бы сделал это, я бы ограбил магазин, если бы у меня был пистолет, хотя бы пневматический, хотя бы бутафорский (знаете, такие зажигалки еще делают, сувенирные). Пистолета не было. С ножом грабить глупо. А я бы смог. Просто не оказалось под рукой пистолета.
   В моей стране давно пора легализовать покупку оружия гражданскими людьми, упростить процедуру. Сейчас, для того, чтобы купить ружье или травматику, нужно писать заявление в полиции, покупать сейф, регистрировать его у своего участкового, брать кучу врачебных справок, сдавать тесты... Надо проще: есть деньги - пошел в магазин и купил. По паспорту. Потому что иногда оружие очень нужно. А его нет. Как и денег.
   Я мялся перед входом в ювелирный. "Яшма золото" и "585" - уже не помню. Но отчетливо помню, как учащенно забился пульс. Я только представил, как вхожу, достаю пистолет и стреляю в воздух, - и сразу засосало под ложечкой, расширились ноздри, липкий пот загустел от адреналина. Достаточно выстрелить в воздух, никого не потребуется убивать. Не потому что народ трусливый, просто добро богачей не стоит собственной жизни. Никто не станет его защищать. Конечно, меня срисуют камеры, конечно, скоро выяснят личность, поймают, но это случится через несколько дней. Я успею сделать то, что должен.
   Вышел охранник, тяжелый и красный, вспотевший, закурил, сплюнул под ноги.
   - Чего стоишь тут?
   - Да ничего, просто...
   - Ну и топай, - сказал он лениво и жестко, смахнул капли пота со лба, протер затылок.
   - А то - что?
   Он внимательно посмотрел на меня, но ничего не ответил, только еще раз сплюнул под ноги и отвернулся.
   Днем позвонила бабушка и попросила заехать. Ей нужно было поменять занавески в комнатах, помыть полы, разобрать хлам на балконе. Я сказал, что мне некогда, сегодня заехать не смогу. Когда? Может, завтра. А может через неделю. Не знаю. Что? Нельзя быть таким безответственным? На меня трудно положиться? Не надо на меня ложиться. Все. Сегодня я не смогу... Короче, неприятно поговорили. Бабушкам не нужно менять занавески. Год пылились, еще столько же будут пылиться. Им нужно внимание. А откуда его взять, когда мне до вечера нужно собрать сто штук? Я разрываюсь на части, и ничего не могу сделать, но бабушкам этого не объяснить, никогда не объяснить...
   Еще Леха позвонил:
   - Здорово.
   - Привет, дружище.
   - Как сам?
   - Ничего, живой. Только спать хочу...
   - Я покемарил утром.
   - Везет.
   Он помолчал немного, делая паузу, перед тем как спросить о главном.
   - Нашел деньги?
   - Половину.
   - Херово. Время идет...
   - Да, идет. У тебя ничего нет на продажу? Техника, золото...
   - Нет, брат. Такого, чтоб на сто штук нет. Мелочевка... Хочешь, заложу, но там навару пару тысяч будет.
   - Да не, не надо. Я на всякий случай спросил.
   - Что делать думаешь?
   - Не знаю. Попробую поторговаться.
   - Думаешь, прокатит?
   - Не знаю, Леха, ничего не знаю. Чего ты мне душу рвешь?
   - Прости, дружище.
   Я знал, что эти люди не торгуются, что я наживаю себе дополнительный груз проблем.
   - Ну, а чего они сделают? Тебя никто не знает. Потерялся, и все. Не найдут. Ляжешь на дно, к деду уедешь. Это если искать будут. А с Митяем я договорюсь. Не сразу, конечно, но со временем вернешься...
   - Леха, ты о чем вообще? У меня здесь Слава.
   - Да, я знаю, просто теоретически...
   - Какая нахуй теория?
   - Извини.
   Леха замолчал. Мы скомкано попрощались. Я думаю, он казнил себя за то, что ничем не в силах помочь. Я знаю Леху, он всегда переживает за других, всегда во всем винит себя в первую очередь. Он не всегда показывает это, но в глубине души раним и трепетен. Леха. Мой лучший друг. Если будет надо, вместе станем биться. Хоть с чурками, хоть с бандосами. В этом я ни капли не сомневаюсь. Когда рушатся все связи, единственное, что позволяет остаться в живых - чувство родства. И в этом отношении мы с Лехой были одной крови, как в старом добром советском мультике про Маугли.
   Вечерело медленно и незаметно. Воздух стал чуть суше, солнце перестало печь так яростно и отчаянно. Даже ветерок подул. После звонка Митяя настроение было на нуле. Ноги сами вывели меня на Московский проспект, в район парка Победы. Слева от меня высилась громада библиотеки. Скользнула в сознании мысль, что здесь мы со Славой познакомились, здесь я убегал от хачей. Мысль не казалась мне главной и хоть сколько-то значимой. Еще я подумал, что можно зайти в общагу, поклянчить деньги у студентов. Подумал, и сразу вспомнил, что лето, студенты разъехались по домам.
   В парке дышалось легче. Тень от деревьев укутывала гуляющих людей, молодые пары сидели на скамейках, под деревьями, у озера. Загорали, целовались, пили вино. Я вдруг очень захотел пить. Вспомнил, что несколько часов не пил, а сухость во рту внезапно шаркнула горстью песка. Хотел сглотнуть, но даже слюны не было - я только сухо закашлял.
   На спуске к пруду я споткнулся, но устоял, опустился перед водой на колени, нырнул головой и начал жадно лакать стоячую, пахнущую тиной и плесенью теплую воду. И мне казалось, что нет ничего вкуснее этой воды.
   Отдышавшись, я упал на траву и закрыл глаза. Дремота и усталость вползали под ресницы, вечернее солнце убаюкивало, укачивало меня, как младенца в люльке укачивает заботливая мать... Нет, не спать. Я привстал, протер глаза. С мокрых волос вода ручейками побежала под футболку, взбадривала, смешиваясь с потом, оставляя на одежде влажные разводы.
   Слева раздался шум, невнятный целлофановый шелест. Я обернулся - два голубя дрались, взлетая на полметра, хлопая крыльями, сталкиваясь грудью, стараясь достать клювом глаза соперника. Непонятно было из-за чего драка, но пух летел в разные стороны. И вот что меня тогда поразило: ни одна из птиц не издала ни звука. Драка длилась минут пять. Чуть поодаль бродили другие голуби, но никто не вмешивался. Казалось, другим голубям нет никакого дела, но присмотревшись, было понятно, что ходят они кругами и чего-то ждут.
   Вы видели когда-нибудь, как дерутся голуби? Я видел. Это очень скучное зрелище. Они сталкиваются, сцепляются клювами и расходятся, как будто забывая, что идет драка. Потом вдруг снова встают друг у друга на пути. Всегда есть нападающий и отступающий. То есть еще до начала драки ясно, кто из них сильнее. Один клюет, другой убегает. Курлычут, как полоумные. Ничего интересного. Но этот бой проходил в тишине. Только хлопанье крыльев и удары грудь о грудь. Иногда птицы сцеплялись клювами и ходили рядом, впритирку, били друг друга крылом, шатались, теряя ориентацию. Они должны были курлыкать. По всем законам природы - должны гулить или что там они делают. Но эти молчали. Только били друг друга, резко и жестоко, и никто не хотел отступать.
   В этот момент зазвонил телефон. Высветился номер - Митяй. Я не стал брать трубку, лишь перевел телефон в беззвучный режим.
   И тут один голубь пошатнулся и упал. Я не сразу заметил, но он странно забил крыльями и завертел головой, как от нервного тика, пытался взлететь, но заваливался на левый бок, поднимался и снова заваливался. Соперник напрыгнул на него и стал топтать, попутно заклевывая врага, уже уверенно попадая в голову. И это был момент, которого ждала вся стая. Все они подбежали, подлетели, облепили поверженного, и только маленькие головы замелькали. Через несколько секунд все было кончено. Забитый товарищами голубь лежал на гравийной дорожке, дергал лапкой в агонии и наблюдал за миром пустой глазницей. Птицы спокойно расходились, как будто ничего не произошло. В полуметре от трупа они выискивали семечки, зерна, крошки, курлыкали о чем-то своем, жили дальше своей голубиной жизнью. А тот, который выиграл бой, самый главный голубь потерялся среди остальных. Я не мог его отличить от других, слишком они все были похожи. На один окрас, на один клюв, на одну сизую грудь. Нет виновника. Все виновники. Поверженный голубь перестал дергать лапкой, замер в великой бездвижности. На клюве подсыхала капелька крови.
   Мне подумалось, что так же забьют меня, если я не найду деньги, но даже мысль о деньгах была уже вялой, без прежней важности и остроты. На выходе из парка опять позвонила бабушка.
   - Нет, ты возьми и зайди, - начала она без приветствия.
   - Бабушка, я устал.
   - Что-то случилось?
   - Случилось.
   Она замолчала. Нет ничего напряженней молчащей телефонной трубки.
   - Где ты сейчас, Андрюша?
   - У парка Победы.
   - Зайди ко мне, тут рядом.
   Я знал, что было рядом, что всего два шага, но заходить не хотел. Я не хотел ее видеть. Никого не хотел видеть из прошлой жизни.
   - Зачем? Занавески снять?
   - Тревожно мне...
   И так она это сказала, с дрожью и слабостью, что у меня не нашлось сил отказать.
   - Хорошо. Я зайду на пару минут.
   Запах квартиры был тот же. Никакая жара не могла его перебить. Бабушка спасалась в спальне под струей вентилятора. Все окна были открыты, но запах не выветривался - это был запах великой эпохи, великих побед и великих свершений. А так же великих измен, крутых поворотов, поднебесных взлетов и стремительных падений. Запах был ровный, приятный, добротный, и масштабность его угадывалась ноздрями. Меня встретили книги на широких полках, самые лучшие книги, надо сказать, радостно заскрипел паркет под ногами, блеснул лаком польский гарнитур. Бабушка достала лучший фарфор из хельги.
   Мы сели на кухне, бабушка заварила свежий чай. Я не видел ее несколько месяцев, и сейчас, наблюдая за ее скупыми движениями, как она ополаскивает фарфоровый чайник под струей воды, как достает жестяную банку с чаем, отмеряет две столовые ложки, как зажигает спичку, подносит ее к газовой конфорке, задувает огонек спички слабым старческим дыханием, - наблюдая за всем этим, я впервые понял, насколько она стара и немощна. Седые волосы не уложены, запутаны и сбиты, морщины наслаиваются друг на друга, и уже не различить отдельные линии на дряблой коже.
   Засвистел чайник на плите. Я разлил кипяток по кружкам, открыл возникшую банку вишневого варенья, вылил его в вазочку.
   - Ну, рассказывай, - сказала бабушка властно.
   И я стал рассказывать. Я рассказал ей про Славу, про свое счастье, про то, что я люблю и любим, и вот это счастье рушится. Я рассказал ей, что Славу изнасиловали, и мне надо найти ублюдка и наказать его, что для этого нужны деньги, а денег нет, и я весь день бегал по городу и занимал у кого только можно. Я рассказал, что звонил отцу и просил денег у него, но тот не дал, рассказал, что хотел ограбить магазин, про голубей тоже рассказал. И речь моя лилась легко и без напряжения, без надрыва. Я словно рассказывал ей историю из жизни нашего общего далекого знакомого, которого мы давно не видели и к которому относимся с теплотой и приязнью. Я рассказал, что потерял цель в жизни, не знаю, чего хочу достичь, вообще ничего не знаю, рассказал, что меня уволили из университета и теперь я безработный, рассказал, что воздух в городе испортился, стал тяжелым и душным, и надо уезжать за город, на природу: там хорошо. Вот у деда в деревне - рай, к нему бы рвануть и жить там на просторе. Просто надо решиться, не думать о работе. Работа приложится, было бы желание. Я ей рассказывал обо всем этом, а она молча слушала, соглашалась, одобрительно покачивала головой. Она изредка макала ложку в вазочку с вареньем, не набирала, а именно макала, подносила ко рту и слизывала сладкие вишневые капли, отпивала чай из чашки, громко хлюпая, не заботясь о приличиях. А я почувствовал себя дома, вот, вернулся после долгой разлуки, но все беды позади - стены защитят, не выдадут. Стало легко и спокойно. Я улыбнулся бабушке, она улыбнулась в ответ.
   - Одни хлопоты, - произнесла она.
   - Да, бабушка, одни хлопоты. Как без них?
   - Без них никак, это верно.
   - Ладно, я пойду.
   - Подожди.
   Она с трудом встала и, опираясь на палочку, зашелестела в комнату. Бабушка всегда была очень бережливым человеком, считала каждую копейку, доедала черствый хлеб, латала платья. Это бережливость на грани скупости. У нее были на то все основания: блокадное детство въедается в душу, никакой мочалкой не ототрешь. Но я знаю, что при всей скупости и жесткости, при всей склочности и гордыне она любила меня. Чувство это было глубоким, ясным и внятным, идущим изнутри человеческого существа. Для него не требовалось причин и следствий, авансов и одолжений. Оно рождалось на стыке нежности и красоты, измерялось не словами. И вот что еще. Больше всего бабушка боялась, что я заподозрю ее в этом чувстве.
   Она вернулась через пять минут, положила на край стола перевязанную тесьмой пачку денег. Купюры шоркнули, один уголок завяз в вишневом варенье.
   - Сто тысяч.
  
  
  
  
  
  

Слово о мигрантах (окончание)

  
   К сожалению, вместе с обобщенным Чужаком появился и обобщенный Патриот. Это обитатель социальных сетей, убежденный, что чем больше "лайков" он поставит под националистскими лозунгами и призывами, тем меньше мигрантов будет приезжать в мою страну. И коллективный Патриот не обойден вниманием тех, кто выигрывает от конфликта культур. В интернете множатся демотиваторы с примерами отталкивающего поведения Чужаков, как грибы после дождя растут посты с призывами "мочить мигрантов в сортире". Отчасти юмористические, отчасти гневные, взывающие к народному подсознанию, эти "творения" выполняют сразу несколько задач: успокаивают национальное эго, не дают забыть о проблеме и, самое главное, уводят в сторону от возможного решения вопроса. Это конвейер, кто-то каждый день занят с утра до вечера, придумывая едкий, резкий демотиватор, кто-то получает за это живые деньги. Надо помнить об этом каждый раз, когда захочется поставить "лайк".
   Разность культур предполагает различие в поведенческих установках, которые могут нести в себе как отрицательный, так и положительный заряд. Неприятно осознавать, что таджикские и узбекские мужчины чаще уступают место пожилым людям в общественном транспорте, чем русские ребята. Это факт. Почтение перед возрастом выше и сильнее национальных установок. Большинство мигрантов не пьют алкоголь (не все, чего уж греха таить, но ярко выраженное большинство). Они трудолюбивы и исполнительны, не боятся любой работы. Но и они же везут в мою страну наркотики, оружие, вшей. Они же совершают 50% всех преступлений по стране, от воровства до изнасилований и убийств. Все это не позволяет говорить о равенстве, но если отказаться от него совсем, то много ли человеческого останется в нас самих?
   В отношении к любому чужаку есть две модели поведения. Первая - это считать его изначально хорошим, порядочным человеком. А вторая - изначально ждать от него удара в спину. Выбирая одну из этих моделей необходимо помнить, что преступность возникает тогда, когда общество исповедует терпимость. И нельзя забывать, что между общественной оценкой и оценкой индивидуальной - километры трусости и бездействия. Если все поголовно выберут первую модель, то мы потеряем нашу землю, права, традиции и культуру. Если все выберут вторую модель - жди погромов и этнических чисток. Обе модели с червоточинкой, обе ущербны и далеки от равенства, но мы продолжаем ими пользоваться, и не замечаем, что бегаем, как белки в колесе. Даже не по кругу - на месте. В любой из этих моделей чужак выключен из процесса оценки, он никак не может на него повлиять. Но стоит немного изменить уравнение, как все встанет на свои места. Можно считать мигрантов добрыми и честными людьми, но до тех пор, пока (и если) они не докажут обратного. Можно считать их злодеями и преступниками, но опять же лишь до тех пор, пока они не докажут ложность такой установки. В этом случае, собственно, без разницы, какую модель для себя выбрать: результат будет зависеть от самого чужака. И это относится не к отвлеченному и обобщенному мигранту, но к каждому отдельно взятому человеку, пересекающему границу с моей страной.
   Теорема равенства - это уравнение с двумя неизвестными. Нельзя рассуждать о равенстве в правах, не утвердив и не доказав равенство в обязанностях. Нельзя требовать терпимости к переселенцам, когда их с каждым днем на глазах становится все больше и больше, когда они вытесняют коренное население даже не с работы - с профессий, с целых отраслей. Экономику, ориентированную на мигрантов, нельзя назвать иначе, чем экономикой оккупации и геноцида. Я никогда не устану защищать равенство людей, ибо это единственная цель, которая есть у проекта под названием человеческая цивилизация. Но есть время разбрасывать камни, а есть время их собирать. Глупо, халатно и даже преступно утверждать равенство путем мультикультурализма и толерантности. Равенство надо выстрадать, заслужить, добиться. Его нельзя спустить сверху и объявить лозунгом. Равенство зарождается естественным путем изнутри общества, когда само общество к этому готово, когда учтены национальные и культурные приоритеты, не на бумаге учтены, но в жизни. Равенство - это диалог, а чтобы этот диалог стал понятным, его нельзя вести на двух разных языках с помощью переводчика. Тем более, когда переводчик нагло врет обеим сторонам. Переводчиком в условиях современного мира является капитал, а это лицо жуть, как заинтересовано сохранить все как есть, без изменений.
   Теперь пора разобраться, кому выгодно сталкивать нас лбами. Это делают люди, представляющие мировой капитал. Я не сторонник теории заговора и тайного мирового правительства, но в каждой шутке есть доля шутки, а все остальное правда. Капиталистическая демократия в жестокой конкуренции одержала победу на исходе двадцатого века. Весь мир живет по закону рыночной экономики. Даже социалистический Китай во внешней политике играет по правилам Капитала. А правило очень простое: сожри слабого. Вот только слабого эти правила не устраивают, и слабый пытается сопротивляться. Когда слабый отказывается от американского доллара и переходит на расчеты в золоте или национальной валюте, на него сбрасывают бомбы во имя торжества демократии. Так случилось с Хусейном и Каддафи. Когда слабые понимают, что в одиночку им не выстоять и пытаются объединиться - их стравливают друг с другом. Если каждый год в Россию приезжает более миллиона мигрантов, то вполне ожидаемо, что среди них будет определенный процент ублюдков и мерзавцев, насильников и педофилов, воров и убийц. Этот процент можно отсечь, введя визовый режим со странами Средней Азии, но этого не произойдет, потому что Царь пытается убить двух зайцев: укрепить страну и при этом продолжать служить Капиталу. Он не видит того, что зайцы бегут в разные стороны. Очень хочется верить, что он просто не видит. Потому что если он видит, то он не Царь, а самозванец на троне, предатель и бес. Я для себя так и не решил этот вопрос, кто же он? Кому он служит? Зачем? А это правильные и важные вопросы, и на них необходимо получить ответ.
   Складывается удивительный парадокс: ислам как таковой в содержании своего учения не несет зла и агрессии, но мусульманская культура оказывается во всем враждебной культуре христианской, причем враждебной исторически. Отчего так происходит? Это опасная и скользкая тема, затрагивая ее, существует риск скатиться в расизм, но только затрагивать-то все равно надо. Отложенная проблема со временем разрастается и прорывает свои границы.
   Сторонники расовой теории относят мусульманские народности к разряду низших наций, генетически близких к первобытному человеку. Отсюда сила и выносливость негров, кавказцев, таджиков, узбеков, арабов и их неспособность к умственному и творческому труду. Теория эта не выдерживает критики, стоит вспомнить поэтов и писателей Фирдоуси, Омара Хайяма, Шоту Руставели, Расула Гамзатова, Чингиза Айтматова, Воле Шойинка (кстати, Нобелевского лауреата). С учеными и философами тоже все в порядке. И если они широко не известны европейскому миру, то это не значит, что их нет. Но враждебность мусульманской и христианской культур остается.
   Настоящая причина глубже и страшнее. Ее тщательно скрывают, потому что, признав ее и озвучив во всеуслышание, станет понятно, что хваленая демократия - фашистский по своей сути режим. Суть в исторических, дьявольских, непрекращающихся отношениях хозяина и раба. Америка вкупе с просвещенной Европой назначили себя на роль хозяина, все остальные должны быть рабами. И эта политика ведется в мире уже не одну сотню лет, начиная с Крестовых походов. Россия в этом чудовищном противопоставлении исторически не участвовала, поэтому в глазах Запада мы дикие и необузданные дикари, варвары, у которых, по недоразумению, оказалось ядерное оружие. Для мусульман врагами оказываются все носители христианской культуры, ибо они привнесли модель "хозяин-раб" в мир. А поскольку Россия страна с православными христианскими ценностями, все русские автоматически попадают в разряд врагов. Для одних мы - варвары, для других - ленивые хозяева, и эту ситуацию возможно изменить лишь разрушив империю Капитала. Когда каждый народ будет счастливо жить на своей земле, и не лезть в чужие земли. Конфликт культур сойдет на нет, когда враждующие стороны разойдутся по домам. Исламу вольно дышится в жарких песках пустынь, в тишине кавказских гор, в бескрайних степях Средней Азии, но не в дремучих лесах Карелии и Подмосковья. Терпимость разных культур друг к другу возможна тогда, когда ни одной из них ничего не угрожает, когда им не приходится сражаться за свое существование и право быть первой на той земле, на которой она зрела и складывалась веками.
   Неужели непонятно, что государство, ориентированное на мигрантов, узаконивает рабовладельческую модель. Приехавший на заработки чужак не имеет права голоса, у него отсутствуют избирательные права, с ним можно сделать все, что угодно (закрыть в ментовке, кинуть на деньги и т.д.). Он работает за кров и еду для себя и своей далекой семьи, и должен благодарить господ за то, что не дали ему умереть с голоду. Примечательно, что на мигрантов ориентирована политика только демократических государств. И опыт истории ничему не учит: рабы рано или поздно поднимут восстание против своих господ, зальют кровью улицы городов и будут пировать в домах свергнутых господ, за их столами. Самое страшное в этом, - они будут правы с точки зрения рабовладельческих отношений.
   Демократическая или капиталистическая модель построения мира (что по сути одно и то же) не предполагает иного выхода. В Советском Союзе таких проблем не стояло как раз потому, что отношения хозяин - раб пресекались и выкорчевывались. Объединение людей проходило по принципу равенства и братства народов, как бы пафосно это сейчас не звучало. Конечно, номенклатура жила по другим законам, но в масштабе страны эти принципы работали. Стоило им рухнуть во время горбачевской перестройки, как тут же обострились национальные противоречия: азербайджанцы резали армян, таджики резали узбеков, русских резали вообще все кому не лень. В отсутствии интернациональных скреп вопросы языка, этнической принадлежности и территории обостряются до предела.
   Когда-нибудь человечество достигнет равенства. У таджика будет работа в Таджикистане, и в Россию он будет приезжать исключительно как турист. Я думаю, что не доживу до этих дней, но сама мысль о том, что они настанут, греет мое сердце, наполняет его спокойствием и уверенностью в собственных силах. Потому что, когда воюешь за правое дело - победа неизбежна. Это только вопрос времени.
  
  

10. Предчувствие последней войны

  
   Слава сидела напротив, помешивала ложечкой чай и смотрела на меня. Взгляд ее был ровным, спокойным, - тем самым пустым спокойствием, которое изымает душу, от которого становится страшно и стыдно.
   - Это я виноват, - сказал я.
   - Да, это ты виноват. Но сейчас-то какая разница?
   - Слава, прости меня. Мы еще можем все начать сначала.
   - Андрей, ты чего? - она посмотрела на меня удивленно. - Я не держу на тебя зла. Я просто не люблю тебя больше.
   Она произнесла это вслух, а мир не разрушился, и даже не задрожал. Продолжали стучать секундной стрелкой круглые настенные часы, дребезжала ложечка о стенки чашки, за окном шумел ночной город. И никому не было дела до того, что на одну любовь в этом мире стало меньше.
   - Прости, - добавила она.
   - Я тебе не верю. Так не бывает.
   - Еще как бывает. Я любила тебя, пока ты был равен самому себе, пока надеялась, что однажды ты станешь выше самого себя. А ты оказался мельче, чем я думала. Ты не виноват, никто не виноват. Просто ты такой и другим не будешь, а мне этого мало. Я ведь не требую многого. Все эти работы, квартиры, дачи, деньги - это вообще на последнем месте. Помнишь поговорку: лишь бы человек был хороший? Вот это то самое, что мне надо. Ты думаешь, девушкам нужны деньги, или ум, или сила, или подвиги в постели? Ничего подобного. Нужна надежность. Больше ничего может не быть, но за надежным мужчиной девушка на край света пойдет. Я думала, ты надежный.
   - Я не волшебник, я только учусь.
   - Не ерничай, я серьезно.
   - Извини.
   Она отвернулась, на глазах навернулись слезы.
   - Ты должен был быть рядом.
   Мне нечего было ответить.
   Слава встала, подошла к окну, погладила рукой занавеску. Господи, какой прекрасной она была в тот момент... И даже ссадина на разбитой губе не портила светлого образа. Она прислонилась лбом к оконному стеклу, уперлась ладонями и, приподнимаясь на цыпочках, выдохнула теплый пар изо рта. Казалось, Слава хочет подлезть под ночной город, забраться в него с тыла и, нащупав там невидимый рубильник, отменить ночь. На запотевшем стекле она нарисовала решетку, стала играть в крестики-нолики сама с собой. И вдруг наступила гнетущая, нехорошая тишина. Я заморгал, повертел головой - остановились часы на стене. Секундная стрелка продолжала подрагивать, но ход прекратился. Слава тоже это заметила.
   - Время остановилось.
   - Батарейка... - я не успел договорить.
   - Да, остановилось.
   И, резко повернувшись ко мне, стала рассказывать:
   - Он напал сзади, как только я вышла из подъезда. Зажал рот и прижал лицом к стене. У него были грязные пальцы, грязные и кислые на вкус. Ужас хлынул из затылка к животу, самый настоящий смертный ужас, когда с первой секунды понятно, что шуток не будет, либо жизнь, либо смерть. Я задергалась, забилась, но он держал крепко, еще ударил локтем по скуле, чтобы не дергалась. А потом он повернул меня лицом к себе и приставил к горлу нож.
   - Слава...
   - Молчи и слушай. Он смотрел мне в глаза и улыбался. Он видел страх в моих глазах, видел ужас, всю его глубину, и ему это нравилось. Нож уплотнил мои легкие, я задышала часто, но мелко, на цыпочки привстала... Казалось, можно спрятаться от этого ножа, привстав на цыпочки, но спрятаться, конечно, не получилось. Мне было не вскрикнуть, не повернуть голову. Он сказал мне: "Молчи, блядь". С ужасным южным акцентом сказал, но меня обрадовал его голос. То есть, мне тогда показалось, что если он о чем-то говорит мне, о чем-то просит, значит не собирается меня убивать... Даже нет, не так... Если он умеет говорить, значит он человек, а не кромешное зло. А с человеком всегда можно договориться, объяснить, убедить... Я ответила ему: "Не надо". Он сразу ударил меня в живот, так что ноги ослабели и подкосились, а воздух пропал, и не хватало сил вздохнуть. Я бы сползла по стеночке, но он цепко взял меня за горло. "Я сказал, заткнись", - еще раз он произнес. А я все не понимала, что договориться невозможно. Одной рукой он продолжал держать нож у горла, а другой стал шарить под юбкой... - Слава скривилась от брызнувших слез. - Сразу было понятно: если я закричу - ему хватит одного движения, чтобы перерезать мне горло - так крепко он прижал нож. Изо рта его пахло уксусом, перцем, еще чем-то резким, противным. Глаза... Черные и страшные. Я его глаза никогда не забуду - мне с этим теперь до конца жить. Пока они мне не снятся, но как только проснусь - сразу вижу его глаза. И тошно так становится на душе, привкус страха во рту появляется... Знаешь, если бы не было ножа - я бы все равно закричать не смогла. Губы словно наизнанку вывернули, а в горле - цемент, язык не слушается. А он это знал, читал в моих глазах, но все равно держал нож у горла. И когда он дотронулся... там... я только тяжело заерзала по стене, вжимаясь плотнее, глубже. Еще раз сказала: "Не надо, пожалуйста". Тогда он отошел на шаг и сразу ударил кулаком в лицо, резко и без замаха. Я ударилась затылком о стену, из носа пошла кровь. Он сразу же подступил ко мне и снова схватил за горло. Нож уже не приставлял, только сказал: "Еще раз вякнешь - зарежу". И я поняла, что он не шутит. То есть, он не просто говорит, чтобы напугать. Он и правда зарежет. Это так ясно было в тот момент, что от угроз, от ударов, от ножа - я сдалась.
   Слава закрыла лицо ладонями. Я подошел к ней, положил руки на плечи - она сбросила их резким движением. Просто стояла у окна, закрыв ладонями лицо. Молчала. Я не сразу понял, что она рыдает - по дрожанию плеч понял, по тому, как глубоко и трудно она сглатывает накат слез.
   - Прости.
   Она подняла на меня заплаканное лицо.
   - Потом он снял с меня трусы.
   - Слава, не надо...
   - Нет, ты это до конца дослушаешь. - Голос ее обретал твердость, справляясь с рыданиями. Она утирала слезы кухонным фартуком, размазывая тушь по лицу, но уже не обращая на это никакого внимания.
   - Боль была обжигающей, раскаленной, как будто горячий болт в тебя вворачивают. Но дело даже не в боли. То есть, боль можно перетерпеть, но то, что он делал - страшнее боли, бесповоротнее, что ли... Тебе изнутри клеймо ставят, и это уже на всю жизнь. Понимаешь, это не грязь, не пятно, не след - это выжжено внутри тебя, дьявольское тавро. Ты становишься меченой. И будешь меченой до конца своих дней. Это не отмывается, не вырезается. Метка в душе, в сердце, в ... - Слава произнесла мат просто, буднично, первый раз на моей памяти. - Я теперь грязная-грязная. Меня теперь нельзя любить. И я теперь любить не смогу.
   И снова она замолчала, пытаясь справиться с потоком слез, с руками, с ломающимися пальцами. Мне стало плохо. Закружилась голова. Я не знаю, зачем ей надо было проговаривать вслух все эти подробности, зачем она выволакивала наружу все до крупицы, каждый жест посекундно. Но она точно делала это не для себя - мне она все рассказывала, для моих ушей произносила вслух похабную боль.
   - Он двигался быстро, как животное, кролик или собака. Он и был животным в тот момент: ничего человеческого ни в облике, ни в глазах. Только больно мял мне ягодицы, почти вгрызался пальцами, и двигался, двигался, двигался... Ритмично и неумолимо. Я старалась не думать, отключиться, вырубить мозг - не получалась. Я стала всхлипывать в такт его движениям, закусила губу от боли. И все никак не укладывалось в голове, что это происходит сейчас, вот в эту секунду, происходит со мной, а не с кем-то. И как раньше уже никогда не будет. Еще удивление: за что это мне? Что я такого сделала, что это со мной происходит? Я сейчас говорю тебе подробно, связно, но тогда мысли летели обрывками, сумбурными и случайными. Просто было больно и противно, страшно и невыносимо стыдно.
   Я подняла глаза наверх, чтобы не смотреть на его лицо, и вдруг увидела в окне Сову с этим мальчиком... Как его?
   - Вельвищев.
   - Точно. Она прижала его к стене и целовала, терлась. Окно на третьем этаже - занавесок на окнах нет - все видно в мельчайших подробностях. Потом она резко повернулась в сторону, наверное, кто-то зашел на кухню, а когда этот кто-то ушел - продолжила целовать своего мальчика. Меня у подъезда насиловал какой-то азиат, а тремя этажами выше Сова целовалась со своим мальчиком. Я их видела, а они меня нет. Все это забавно, ты не находишь?
   Мечтательная отстраненность появилась в ее фигуре, облике, выражении глаз. Признак болезни или надвигающейся истерики.
   - Он кончил бурно и тяжело, зарычал, как огромный пес в конуре начинает рычать, когда приближаешься без ведома, без спроса. Его семя разлилось у меня внутри, жгло ядом, разъедало, как серная кислота. Я боялась на него смотреть. Боялась, что он достанет нож и убьет меня, пырнет в живот или перережет горло. Но он не доставал ножа. Он стоял и улыбался, довольный, как насосавшийся крови комар. Вытер свой... о край сарафана. И отпустил меня, отошел на шаг. Я поняла, что все это время он держал меня своим весом, потому что сил не осталось в ногах, я медленно сползла по стене, натягивая трусы на ходу. Я только потом поняла, что сразу надела трусы. Это был рефлекторный жест, что-то из подсознания. Я сидела у стены, всхлипывала, обнимала коленки, а он не уходил. Только отошел на пару шагов и, уже не глядя на меня, спокойно закурил. Просто стоял и курил. Понимаешь, он ничего не боялся, не собирался убегать, он не боялся, что я закричу, что выйдут люди, вызовут милицию... Он ничего не боялся в этом городе, в этой стране. Он чувствовал себя хозяином. А я подумала, что он - этот жестокий грязный азиат - и есть хозяин. Он сделал меня своей наложницей. И я подчинилась. И не было никого рядом, чтобы меня спасти. Никогда не будет никого рядом. Поэтому - он хозяин. Другого не будет.
   Я хотел прикоснуться к ней, погладить, пожалеть, прижать к себе, как делал не раз до этого, но сейчас не мог этого сделать. Ее рассказ перечеркнул это право, а Слава перестала быть моей. Грязный азиат отнял ее у меня, отнял затем, чтобы никогда больше не отдавать. Вот зачем Слава все это мне рассказывала. Чтобы я понял, что она перестала быть моей.
   Она подошла к плите, включила конфорку и, набрав в чайник воды из-под крана, поставила его на плиту.
   - Пить хочется.
   - Я пойду.
   - Куда ты пойдешь? Ночь на дворе.
   - Не знаю, пройдусь. Ночи теплые.
   - Оставайся. Я постелю тебе на кресле.
   - Хорошо.
   - Хочешь есть? Бабушка напекла пирожков с капустой.
   Она поставила передо мной тарелку с пирожками.
   - Сейчас чайник закипит.
   Я начал есть с жадностью, заталкивая в рот жареные пирожки, давясь хрустящим тестом, разбрасывая кусочки капусты по столу, по полу... Мне казалось, что пока я ем, все произнесенное Славой не имеет силы, и стоит остановиться, как слова напитаются смыслом и прорастут в явь. И я ел пирожок за пирожком. В горле заломило от тоски, но я продолжал жевать, шевеля упрямой челюстью, перемалывая куски прожаренных пирожков. Жир тек между пальцев, масляный и липкий, а я все ел. Слава смотрела на меня, долго и внимательно, а потом сделала шаг навстречу и мягко положила руки мне на голову, погладила, расчесывая волосы гребнем своих ладоней. Думаю, она сделала это, потому что продолжала меня любить.
   Я сжал в ладони недоеденный пирожок, так что клочки прожаренной капусты полезли сквозь пальцы.
  
  
   Договорились встретиться в "Евразии" на "Парке Победы". Я приехал первым, сел за столик, заказал холодный чай, закурил. Деньги лежали в кармане, сложенные тугой плотной пачкой, оттопыривали брюки, но не жгли, нет, не жгли. В ресторане работал кондиционер и прохладный воздух обдувал лицо, руки. Прохлада перекинулась на мысли, и я в первый раз подумал о том, как именно буду убивать. Я представил, что стою перед насильником, смотрю ему в глаза... А что дальше? И в этот момент не то чтобы сомнение в задуманном проникло в сердце, но легкая тревога. Я твердо знал, что убью ублюдка. Убью. А что дальше?
   Митяй зашел в кафе развальной наглой походкой (так ходят коты по квартире), повертел головой, увидел меня, коротко кивнул. Следом за ним вошел огромный мужик лет сорока. Не здоровый, не накачанный, а именно огромный, с надутым животом, налитой бычьей шеей, короткостриженный. Одет он был в джинсы и обтягивающую футболку, в руках вертел берсетку. Они подошли, присели напротив.
   - Это Борюсик, - представил мужика Митяй. Тот протянул мне длинную нагантелленную руку. Пожатие его было вялым и ленивым, и вместе с этим ощутимая звериная сила сковала мою ладонь.
   - Андрей.
   - Вот и лады, вот и познакомились, - засуетился Митяй.
   Глаза у Борюсика маленькие, прозрачно-голубые и опасные. В них не было жизни. Люди с такими глазами все делают без колебаний. Борюсик смотрел на меня прямо, просто и пусто, и эта пустота обволакивала ворсистым коконом. Он проверял на прочность своим взглядом, как проверяет хищный зверь, кто перед ним стоит. Я, верно, не выдержал проверки, потому что Борюсик вдруг расслабился и усмехнулся краем губ.
   - Мы голодные, закажи пожрать чего-нибудь, - обратился ко мне Митяй. Нет, не обратился. Приказал.
   Я заказал им по "Филадельфии".
   - Рассказывай, - произнес Борюсик. Голос низкий, прокуренный, каким и должен быть голос бандита. И только одна насмешка -- легко грассирующая "р", как у Охлобыстина.
   Я рассказал, как все было, все, что знал. Борюсик слушал, нехотя кивал, а сам смотрел в сторону. Он держал себя так, будто мой рассказ утомляет его; он, в общем, не имеет ничего против, но и вникать готов не более как в пол уха. В конце рассказа он задал только один вопрос:
   - В ментовку обращались?
   - Нет.
   - И не надо.
   - Почему?
   Борюсик скривился, коротко посмотрел на Митяя и тот подхватил:
   - Не по понятиям. Мы найдем урода, а потом предъявить могут. Не хорошо. Не надо ментов.
   - Как скажешь.
   - Бабло принес?
   - Да. - Я достал деньги, положил на стол. Митяй торопливым жестом поддел пачку, начал считать. Борюсик продолжал смотреть в сторону, словно его это не касается, и только когда Митяй коротко кивнул, мол, все верно, - открыл берсетку и деньги шлепнулись внутрь, как в бездну. Купюр он руками не коснулся.
   Принесли заказ. Педиковатый официант жеманно расставил дощечки с роллами, подставки для соуса, аккуратно положил одноразовые палочки. И в первый раз в глазах Борюсика полыхнул интерес: озорной, с хулиганской искринкой. Официант разложил на столе заказ и повернулся, чтобы уйти, как вдруг Борюсик поднял свою тяжелую руку и припечатал ладонь к тощей заднице официанта, звонко и со шлепком. Тот испуганно обернулся.
   - Вы чего?
   - На чай.
   - Я охрану позову... - промямлил парень.
   - Пиздуй отсюда, Манька!
   Официант впитал звериную взвесь в глазах Борюсика, и эта взвесь сковала ему язык, сломала чувство собственного достоинства. Он развернулся и засеменил к барной стойке.
   - Развелось пидоров, - сказал Борюсик. - Да, Андрюха?
   - Да, - ответил я.
   - Мочить их надо. Как считаешь?
   - Пожалуй.
   - А чего ты так неуверенно?
   - Мне все равно.
   - А ты сам, случаем, не пидорок?
   Он намеренно оскорблял, провоцировал. Ему нравилось ломать людей. Повисла тяжелая пауза. Но ситуацию спас Митяй.
   - Не надо, Борюсик. Он не пидор, отвечаю.
   - Да ладно, расслабься. - Он положил руки на стол. - Я вижу, что ты не пидор. Я эту петушарню за версту чую. - Борюсик шумно втянул воздух ноздрями. - Знаешь чем они пахнут?
   - Чем?
   - Сладким страхом. Все люди боятся, все пахнут страхом, но у нормальных людей страх кислый, а у этих - приторный такой, слащавый.
   Я покивал головой, мол, хорошо, понимаю.
   - Ты ведь тоже меня боишься.
   - Опасаюсь, - ответил я.
   - Боря, завязывай, - встрял Митяй.
   - Да подожди, я же просто разговариваю с человеком... Ты не бойся, я тебя не укушу. Хочешь, скажу, о чем ты сейчас думаешь?
   - Скажи.
   - Думаешь, чего это он до меня доебался. Думаешь, что я кинуть тебя хочу.
   - Я так не думаю.
   Борюсик угадал. Именно так я и думал. Именно такими словами.
   - Думаешь, думаешь. Это нормально. Не ссы, не кину. Не потому что ты такой пиздатый парень. Просто репутация дороже.
   Слово "репутация" прозвучало странно, случайно слетев с языка: чужое, непривычное, из другого лексикона и мира.
   - Когда? Какие сроки?
   - Вот это другой разговор. - Борюсик разорвал бумажную упаковку палочек для еды, ловко зажал их в правой руке. - Может пара дней, может неделя. Если совсем трудно -- две недели. Это предел. Но найдем по любому.
   Ели они с Митяем одинаково: жадно и размеренно, закидывая в рот прямоугольники роллов и резво перемалываля их крепкими челюстями. Даже кадыки ходили в такт. Было в этом зрелище что-то завораживающее. Так дети в зоопарке с восторгом и страхом смотрят, как едят медведи или львы. Передо мной сидели два зверя, два первобытных человека, никогда не знавшие, что такое совесть и мораль. Самое страшное, что они жили счастливо без этого знания.
   Таких людей много. Мы каждый день проходим мимо них, задеваем краями одежды в метро. Зверь внутри них не явен, дремлет, чуть прикрыв веки, но готов проснуться в любой момент. Это плохие и сильные люди. Из них получаются хорошие бандиты и офицеры. Наверное, они зачем-то нужны Богу. Ну, например, затем, чтобы находить насильников. Или воевать, убивать врага. У каждого свое предназначение. Нужно только понять его, а поняв - следовать не сворачивая. Вот Борюсик понял свое предназначение, и свято следует ему. Блаженны нищие духом - это про него, про таких, как он. Но если его есть Царствие небесное, то к черту такое Царствие.
   - Я всех этих черножопых тоже не люблю.
   Он закончил есть, вытер губы влажным полотенцем.
   - Но они сильные, - продолжил Борюсик, - и они победят. Тебя, меня - всех сожрут, всех на ножи поставят. Не скоро, конечно, не сейчас, но так будет. Главное, не проебать вспышку и вовремя свалить. А оно начнется. Лет пять-семь еще - и начнется. Как считаешь? Вот ты умный, институты кончал, так скажи.
   - Не начнется.
   - Ну-ну.
   - Не начнется. Мы сильнее. И они знают это.
   - Кто это - мы? Кто такие - мы?
   - Русские.
   - А ты - русский?
   - Я - русский.
   - Хер тебе. Кончились русские. Одни россияне остались, понимаешь... Я тоже русский, без всяких, типа там, татар, жидов. Чистокровный, короче. Мой дед еще чеченов в Казахстан провожал. Так что родословная, там, все дела, - чики пуки. И я тебе, как русский русскому говорю: мы кончились, нет больше такого народа. Ты мне можешь туда-сюда, там, всякие, типа доводы. Но это пурга. А ты в окно вечером посмотри: хачи девку тискают, та, типа, на измене вся, орет, и хоть бы одна сука вышла и помогла. Ты не выйдешь, я не выйду, никто не выйдет. Вот твою бабу приходовали - и никто не вышел. Ни один, сука, русский, жопу не оторвал. Ты сейчас, типа, народный мститель такой, Рэмбо, первая кровь. А ты мочканешь чурку, а тебя же и закроют в мусарне. Сечешь? Потому что русский русскому - волк. Нет больше такого народа. Нет нас. Каждый сам за себя. Запомни это.
   Он тяжело поднялся, вытер руки о штанины.
   - Все, бывай. Митяй тебе позвонит.
   Митяй тоже поднялся, тоже степенно, имитируя важность.
   - Будь на связи, - вставил он свою фразу.
   - Пока, Манька. Я еще приду, - прокричал Борюсик в конец зала, помахал официанту рукой. И, обернувшись ко мне, вдруг провел ладонью по моей щеке. Жест этот был внезапным, угрюмым и неприятным. Как будто наждачкой по коже. Я так и не понял, что он хотел сказать этим жестом. Что я проиграю? Меня зарежут? Он прав? Что он хотел сказать?
   - Подумай, там, на досуге.
   И вышел вон. Через несколько минут официант принес счет, небрежно бросил его на край стола, посмотрел на меня, презрительно так и со значением.
  
  
   Жара ушла внезапно. С залива потянуло свежестью, и город, взмокший от бессилия, облегченно выдохнул, перетерпев невыносимую духоту. Дразнящий вкус надежды наполнил рот радостной слюной, и оттого что дышалось полной грудью, оттого что легкие наполнились солоноватой прохладой, - жизнь обрела подобие смысла, утраченную было легкость и простоту.
   Автобус, набитый до отказа дачниками, котомками, рюкзаками, саженцами, трясся с какой-то жеребячьей бодростью. Из открытых форточек дул в лицо втер, путал волосы и мысли, гул дороги казался родным, звучал трепетной прамузыкой из древних времен. Я ехал к деду. За окном ожили деревни, работали бабы на огородах, мужики ковырялись в своих стареньких автомобилях, облаивали шоссе дворовые собаки. Картины нехитрого быта проносились перед глазами, как кадры из немого кино. И не было ни одного человека на планете, кто смог бы мне объяснить: отчего так спокойно стало на душе?
   Пассажиры ехали молча, редко перекидываясь друг с другом ничего не значащими фразами. Простые натруженные лица, усталые, желтоватые, грубые. И такие настоящие, что сердце мое наполнилось радостью правильной компании. Это когда ты никого не знаешь, но по глазам угадываешь невысказанное вслух единение, такую простую пшеничную теплоту, для которой и слов не требуется.
   Автобус притормаживал на каждой разбитой и потрепанной остановке, вываливались люди, пропуская выходящих, принимая у них рюкзаки, тележки, подавая руку дряхлым старушкам, которые до самой смерти будут ездить в свои деревни, ковыряться в грядках, ругать правительство и верно за него же голосовать. И все это было естественно, без противоречий. В жестах не было фальши или надрыва. Просто мир наполнялся правильным и прозрачным содержанием. В таком мире хотелось жить всегда, дополняя его собой, становясь единым целым со страной, с народом, со всем тем, что дорого сердцу и за что жизнь свою не жалко отдать.
   Деревня цвела зеленью, дорожная пыль оседала на обуви, солнце било прямо в глаза. Все было таким же, как и вчера, как год назад, каким было еще до моего рождения. И это постоянство давало точку опоры, незримую твердость хода истории, которая сквозь развалы государств, бунты и революции упрямо движется к своей цели. В большом городе это чувство утрачивается, и только на селе понимаешь со всей отчетливостью: у человечества есть цель, и цель эта - достичь рая на земле, и не может быть у людей другой цели.
   Подходя к дому, я услышал собачий лай. Динка заливалась, тревожно и злобно, этот лай рвался с цепи, был пронзительным и щемящим. Я ускорил шаг. Неприятное чувство закралось в сердце.
   Свернув на свою улицу, я увидел деда. Он стоял у ограды, над ним нависали два здоровых мужика лет за сорок. Один толстый, мясистый, похожий на откормленного борова. Второй худой и длинный. Громко жестикулировали, трясли кулаками у самого лица. А дед стоял, уперев руки в бока, прямой и гордый, и что-то резко отвечал им. Слов было не разобрать - собачий лай заполнял собой все пространство.
   Внезапно толстый и красномордый нагнулся, поднял обломок кирпича с дороги и с силой запустил в собаку. Дина завизжала, заскулила от боли, и тут же, секунда в секунду, дед выбросил вперед руку и плотно, цепко схватил мордатого за кадык, пригибая к земле, что-то яростно крича ему в лицо, вколачивая слова в мясистый нос, хомячьи щеки. Длинный навалился на деда сзади, повалил его на землю... И я рванулся вперед. На ходу слетала шелуха цивилизации, с каждым шагом глаза наполнялись яростью и восторгом.
   Я слету ударил мясистого прямой ногой в живот. Тот согнулся пополам, ойкнул в сторону. Растерянно поднялся длинный. Не давая ему опомниться, я засадил ему кулаком в челюсть, со всей пролетарской злостью. Он сделал шаг назад, кулак прошел мимо и я на мгновение потерял равновесие. Этой доли секунды ему хватило, чтобы ударить меня локтем по затылку, снизу вверх. Голова взорвалась. Я ткнулся лицом в забор, не успевая выставить вперед руки. Но уже дед поднялся и рванул его за шиворот на себя, заваливая на землю. И сразу стал топтать ногами. Я мгновенно вскочил, преодолевая звон в голове, обернулся к мясистому.
   Тот стоял в трех шагах, дрожал всем телом и сипло дышал с присвистом. Смотрел на меня зло и затравленно. Но уже не вмешивался. Я оттащил деда.
   - Хорош, хорош...
   - Суки, фраера дешевые!
   Дед раскраснелся, трудно дышал.
   - Все, Касатоныч, все... Погорячились... - произнес мясистый, выставляя вперед руки.
   Длинный тяжело поднимался, держась рукой за голову. Из рассеченного лба капала кровь.
   - Кадыки повырываю, падлы!
   - Все, все, непонятка вышла...
   Мужики уходили, пятясь спиной.
   - Только суньтесь, паскуды - зарублю нахуй!
   И мне, и мужикам стало понятно, что зарубит, не дрогнет рука.
   - Все, все...
   Мужики нырнули в соседнюю калитку, скрылись в глубине двора.
   - Соседи? - спросил я.
   - Хуеди. Гондоны штопанные. - Потом обернулся ко мне, прищурился: - Это ты вовремя. Я бы один не сдюжил. Старый уже. Лет двадцать назад они бы у меня кровью харкали.
   - Ничего, теперь я есть.
   Мы весело засмеялись.
   - Ну, пойдем в дом.
   Дед налил из бака воды в чайник, поставил его на плиту.
   - Суд-то я выиграл, - начал дед, приводя в порядок дыхание. - Эти хуеплеты не явились, да и черт с ними, решение суда уже есть, у меня в кармане. Так они такую вонь подняли, всю деревню против меня настроить хотели. Мол, это я у них землю захватываю. Понимаешь? Но народ не обманешь. Все видели, люди не дураки. Большинство на моей стороне. Сроку им дал неделю. Чтобы баню разобрали, сарай свой снесли. Не то сожгу, сказал. Они чуть не обосрались от злости. А против государства не попрешь... Вот, пришли права качать.
   - Позвонил бы мне, я бы подъехал.
   - А ты и так подъехал.
   - Поздравляю, дед.
   - Землю нельзя бросать. За землю биться надо.
   - Ты молодец.
   - Учись, пока я жив... А ты чего один? Где зазноба твоя?
   - Дома.
   Что-то не понравилось ему в моем голосе.
   - Случилось что?
   - Случилось.
   - Давай, рассказывай.
   И я опять начал рассказывать, с удивлением отмечая, как от частого повторения притупляется боль. Добавилось новое чувство: горчащее онемение. Так ноет зуб после новокаина. Надо бы его удалить, а ты все латаешь, ставишь пломбу на пломбе, все держишься за него, как за молодость. И боль становится частью этого зуба, сверлит от холодного и горячего, но никогда не уходит насовсем. Еще возникло чувство гадливости к самому себе: раскрывая чужую тайну, я каждый раз раздевал Славу; а у нее руки за спиной связаны, она не может прикрыть свой стыд.
   Когда я рассказал главное, дед встал, подошел к окну и все остальное слушал спиной. Только кулаки сжимались и разжимались, а шея налилась багровым. Он смотрел сквозь окно - сквозь забор - сквозь дорогу - на кусок земли в пять соток, который отвоевал, отбил, вернул во владение. И затылок его наливался яростью.
   Я закончил рассказывать. Повисла пауза, и он спросил, не оборачиваясь:
   - Что делать будешь?
   - Дед, мне помощь нужна, - ответил я.
   - Я спрашиваю: что ты будешь делать?
   - Послушай, есть люди... Они не очень хорошие, бандиты, короче. Они могут найти...
   - Что ты задумал?
   - Мне ружьё нужно, - выпалил я.
   Упала тишина. Дед обернулся и посмотрел на меня долгим взглядом узнавания, выцарапывания из прошлого, из детства. Он не проверял на прочность мою решимость, ни о чем не спрашивал своим взглядом, не возмущался. Просто долго смотрел мне в глаза. Так долго, что тишина загустела и стала выдавливать меня из дома. Наконец, он сказал:
   - Убьешь?
   - Убью.
   - А дальше?
   - Не знаю, видно будет.
   - Как жить с этим будешь?
   - Мразь должна быть наказана. Легко буду жить. С чистой совестью.
   Мы помолчали.
   - Скажи, дед, - начал я, - а ты убивал?
   - Бог миловал. Крови на мне нет.
   - Что бы ты сделал на моем месте?
   - Не знаю, не знаю...
   - Ты сам говорил, что землю защищать надо. Так вот, Слава - моя земля, моя Родина, мое небо и мои березки. Если я откажусь от этого, кто я буду?..
   - Вот и надо было защищать березки, а не ханку жрать.
   - Дед, дай ружьё.
   - Не проси. Хочешь самосуд вершить - дело твое. Раньше надо было думать. А теперь все, дело сделано, беда пришла, ее не исправишь. А от крови не отмоешься.
   - Дед.
   - Не проси, сказал.
   И вдруг тяжелый ком подкатил к горлу. Дед - он упрямый. Если чего решил, не перешибить. Но ком от другого, от невысказанного. Если бьешься за правду и не побеждаешь? Что тогда? Может, ты и не за правду сражался? Кислое чувство предательства наполняло этот тяжелый ком. И еще: казалось, не дед, а Бог от меня отворачивался.
   - Я все понял. Спасибо тебе.
   - Андрюха...
   - Поеду я.
   Я встал, закинул рюкзак на плечо... И в этот момент Бог обратил на меня свой взор, прищурился, как он умеет, и властной дедовской рукой остановил.
   - В кого ты такой? - спросил Бог.
   - В мать.
   Я знал, что он меня любит, как своего Сына, взмолившегося о милости в Гефсиманском саду.
   - Будет тебе ружье.
   Я уехал тем же днем, на последнем автобусе. Перед этим дед сделал из ружья обрез. Мы спустились в мастерскую, дед зажал ствол в огромных тисках, вмонтированных в металлический верстак, достал ножевку.
   - Болгаркой нельзя, - сказал дед. - Рука дрогнет - все вкривь пойдет. Ножевочкой, не спеша...
   Он начал пилить. От патронника отступил сантиметров пятнадцать - двадцать, на глаз.
   - Может ближе?
   - Отдача сильнее будет, разок шмальнешь - кисть вывихнешь.
   - Ясно.
   Запахло металлической стружкой. Пилил дед долго, размеренно и настойчиво, инструмент стал продолжением его красной, твердой, со вздувшимися венами руки. Так роднятся с инструментом мастера, титаны, люди из особого сплава воли, железа и нравственности. Сейчас мало таких людей, источилась порода.
   Минут через двадцать лопнула горячая пила. Дед сплюнул.
   - Пилы - говно. Разучились делать.
   - Запасная есть?
   - У меня все есть, - он ласково улыбнулся.
   Заменил пилу, протянул мне.
   - Давай-ка, поработай.
   Я начал пилить, придерживая левой рукой гладкий, черно-коричневый ствол. В мастерской было прохладно, но от оружия вдруг повеяло жаром, ладонь почти обжигала вороненая сталь.
   - Ровнее пилу держи.
   - Хорошо...
   Энергия дела, рабочего инструмента и прорастающей правоты накачала руки силой: я не чувствовал усталости, хотя пилил напряженно и долго. На лбу выступили капли пота, сердце застучало быстро и мощно, выходя на новый уровень перекачки крови. Наконец, ствол начал гнуться от собственного веса.
   - Сейчас аккуратно, не ломай, - предупредил дед. - Поддерживай рукой, а пили легонько, осторожно, до конца.
   Я так и сделал. Еще десяток-другой осторожных движений, и ствол отпал от ружья, как хвост змеи.
   - Дед, откуда ты все знаешь?
   - Учителя были. Хорошие.
   Он взвесил оружие в руках, любовно погладил приклад.
   - Пристрелять надо. Видишь заусенцы?
   - Ну.
   - Пуля кувыркаться будет, может в сторону уйти. Один залп надо сделать заранее.
   - Я понял.
   - Сам уже...
   - Да-да.
   Дед помолчал, а потом протянул мне обрез и сказал:
   - Сохрани. Пригодится еще.
   - Зачем?
   - Война скоро начнется.
   - Какая война?
   - Последняя.
   - С Америкой, что ли?
   - Со всеми. Все со всеми воевать будут. Белый с негром, эскимос с арабом, русский с хохлом. Брат брата убивать начнет. Люди скурвились, землю расшатали - так не может долго продолжаться. Бог не фраер, вечно терпеть не будет.
   - И что тогда? Обрез спасет?
   - А это - смотря, что спасать будешь.
   - Ты бы что спасал?
   - Любовь.
   Так странно было от него слышать это слово, что я невольно вздрогнул.
   Он провожал меня у калитки, вдруг состарившийся разом, согнувшийся и опавший. Летний ветер трепал его короткие седые волосы. Запотели глаза.
   - Андрюха, - вдруг рванулся он.
   Я подбежал к нему, обнял.
   - Да, дед! Да!
   Он крепко сжал мои плечи, до боли въелся узловатыми пальцами, до синяков, силясь прорасти в меня, стать одним целым.
   - Задай им копоти! - прохрипел, затряс. - Чтоб долго помнили кровь касатоновскую!
   - Сделаем.
   - Вот это разговор, вот это по-нашему.
   Он потрепал меня по голове на прощание.
   - Иди, давай...
   Я еще не знал, что вижу деда в последний раз.
  
  

Слово о рывке

   Мы привыкли считать, что история - это поступательное движение. Страны и народы идут всегда вверх, преодолевая различные препятствия на своем пути, но сам путь предопределен: от хаоса к созиданию, цивилизации и прогрессу. Это не совсем верно. То есть, совсем не верно. Да, Историю можно представить движением по лестнице (от одной ступеньки к другой), но кто вам сказал, что движение обязательно идет вверх? Прошлое богато примерами цивилизаций, откатившихся в своем развитии назад, упавших с вершины развития в пропасть первобытного строя. Самый яркий пример - цивилизация майя. Мы находим в джунглях целые города с пирамидами, развитой арригационной системой, астрономией, культурой. Куда все это исчезло? Майя никто не уничтожал, как, к примеру, инков или ацтеков, никто не завоевывал. Эта цивилизация исчезла вдруг. Отдельные племена майя до сих пор обитают в лесах Амазонки, но уровень их жизни и быта откатился до первобытного уровня. То же можно сказать о цивилизации кхмеров, Римской империи, Речи Посполитой. Империя вообще неустойчивое формирование. Практика показывает, что все империи рушатся рано или поздно. Но есть еще один момент, связанный с самим обществом. И вот здесь мы плавно подходим к причинам гибели цивилизаций.
   Общество в своем развитии доходит до определенной точки, после которой необходим рывок для выхода на новый уровень. Это происходит тогда, когда отношения государственных, общественных, политических институтов подходят к своему пределу. Поступательный характер развития общества заставляет искать выход из тупика, выстраивать новую систему отношений, основанную на совершенно иных принципах, соответствующих времени. Моя страна подошла к такому пределу двадцать лет назад, после крушения советской системы. Советский Союз, бывший, по сути, первым и мощнейшим государством, реализовывавшим принцип системного антикапитализма, в борьбе с этим капитализмом проиграл. Виной тому множество факторов, как объективных, так и субъективных, но в экономическом масштабе плановая экономика уступила рыночной.
   Времени для рывка отпущено немного: два-три поколения. Если за это время общество не возьмет себя за загривок и не вытащит из болота - все, конец! Потому что после каждой неудачной попытки запускаются процессы деградации, и когда три попытки заканчиваются неудачей, - процессы эти становятся необратимыми. Империя стонет в агонии и рушится на глазах. С развалом Советского Союза уже два поколения доказали свою несостоятельность. Поколение моих родителей просто опустило руки, не зная, что делать в ломающейся стране. Каждый выживал сам, как мог. Мое поколение как-то подергалось, попрыгало на месте, но рывка не вышло. Это достаточно легко понять, взглянув за окно. Осталось еще одно поколение, последняя попытка.
   Мальчики и девочки, которые сейчас заканчивают школу, которые родились в эпоху перемен и просто не увидели ее в силу нежного возраста - им тащить страну за волосы. Нелегкая это работа. Только деваться все равно некуда. Придется тащить. И отчего-то мне кажется, что они сдюжат. Несмотря на ублюдочную систему образования, грязь молодежной субъкультуры, голливуд и поп-корн. Эти мальчики и девочки - они чище, чем мы о них думаем. Вырвутся из болота. А значит, еще повоюем.

  
  
  
  
  
  

11. Полковник

   Потянулись дни ожидания, прокуренные и пустые. Время воняло жженой резиной. Минуты набивались в рот, и я не успевал их пережевывать, сплевывал эту клейкую кашу, но время липло на языке и деснах, секунды забивались в дырки зубов, ударяя в носоглотку горклым послевкусием. Спасала водка.
   Я покупал с утра бутылку 0,7 и растягивал ее на весь день. На улицу старался больше не выходить. Бродил по гулким опустевшим коридорам общежития, примеривая на себя каменные стены, как мешок с веригами. Звук шагов, кашля, кастрюли с падающей крышкой - это был мой добровольный обет. Я укутывался в эти редкие звуки, намеренно гремел кастрюлями, чашками, плошками - лишь бы не слышать тишину. Иногда громко и без надобности произносил вслух какое-нибудь слово, лишь затем, чтобы убедиться: я еще не разучился говорить. Когда одиночество становилось невыносимым, я выпивал стопку водки. Алкоголь успокаивал, примирял меня с пустотой коридоров и самим собой; давал зыбкий шанс удержаться на плаву, не рухнуть в безумие. Телефон молчал. Я ждал звонка от Митяя, как осужденный ждет объявления приговора. И все ждал, ждал, когда же он позвонит. И все надеялся, что он не позвонит никогда.
   Иногда я раздваивался, сознание смещалось, и в этот момент я видел себя со стороны. Загнанный в угол алкоголик. Полуполоманный. Так дети гнут ветку дерева, но ствол борется за себя самое, держится всеми волокнами, всеми своими деревянными сухожилиями, и дети, умаявшись, бросают свое занятие. А ветка гнуто обвисает, остается сохнуть на ветру, течет сок из открытого перелома.
   Под вечер меня накрывало, алкоголь упрямо и уверенно делал свое дело. Я доставал обрез, гладил его прохладный ствол. В оружии спрятана мощь, невидимая сила. Стоит только взять его в руки, как эта сила начинает перетекать в тебя, проникать в кровь густыми молекулами власти. Я засовывал в рот оба ствола, прикусывая их зубами, ощущая кислый, резкий металлический привкус, осторожно проводя языком по стальным заусенцам на месте среза, и с чувством закипающего восторга взводил курки. Этот щелчок наполнял голову удивительной пылью, руки начинали дрожать против воли, и хотя я знал, что патронник пуст, что ничего не случится, ошибки исключены - острый страх взрезал виски, а ладони моментально становились потными. Адреналин бурлил в крови, а в душе просыпались сомнения. А что если я ночью по-пьяни зарядил обрез? Кто знает, что взбредет в пьяную голову? Нет, ну мог, мог? Чисто теоретически? Мо-о-о-г... И это протяжное "мо-о-о-о-г" с фрикативным "г" на конце дарило мне возможность русской рулетки. Начиная нажимать на спусковые крючки, сразу на оба, чтоб дуплетом, зрачки мои расширялись, надеясь напоследок вобрать в себя весь мир; ладони окончательно мокли от пота, так, что ствол начинал скользить и елозить в левой руке, и отчего-то пропадал воздух. Я ловил его ртом, дышал резко и часто, вдувая в стволы возможность жизни, счастья, любви. Вдувал резко, с остервенением, и не знал, что они приготовили мне в ответ. Углекислый газ изо рта казался мне раскаленным, обжигал нёбо и накалял своим жаром обрез. Кровь резвыми толчками приливала к паху, и все мужское во мне крепло и каменело. Организм требовал продолжения рода. В эти короткие доли секунды я представлял, как звук выстрела раскраивает узкое пространство комнаты, как мозги вылетают из затылка, а на стене жирная красная клякса ставит точку в конце строки.
   Курки щелкали вхолостую, и меня накрывал оргазм.
   Порою телефон начинал дрожать и пищать. Мне звонила Сова, звонил отец, бабушка звонила - я не брал трубку. Не потому что не хотел с ними разговаривать. Просто я вдруг понял, что мне нечего им сказать. Мы так часто треплемся зря, переливаем из пустого в порожнее, и нам кажется, что мы обмениваемся информацией, даем дельные советы, участвуем в чьей-то жизни... Все это блеф. Мы только приумножаем пустоту. Говорить надо, когда есть что сказать, а мне сказать им было нечего. И что самое главное, я знал, что и им мне нечего сказать.
   Слава не звонила. И я ей не звонил. Хотя думал о ней постоянно. Думал о ней, думал о нашем ребенке, который никогда не родится, думал о Серафиме Григорьевне и ее пирожках, думал о Бродском и думал о Губанове, думал о том, как уютно было в славиной квартире, такой родной, такой домашней. Я думал о деревне, как мы занимались любовью в поле, и мое семя осталось в любимой женщине. Думал о том, что счастье рухнуло, и я никогда в жизни не испытаю ничего подобного, даже близко похожего на тот восторг. Я думал, думал, думал... И пил водку, чтобы не сойти с ума от всех этих мыслей.
   Разобрал один патрон. Мне было важно узнать, что там такого внутри, что может убить человека? Щепотка пороха, черного и зернистого, пыж-чашечка, пробковая прокладка, винтовочный патрон, завернутая в бумажку крупная дробь. Разъятый на части патрон не представлял опасности. И было совсем непонятно, чей пытливый дьявольский ум придумал все это соединить?
   К концу недели лицо мое опухло от перманентного пьянства. Перестали сниться сны. Я не засыпал - проваливался в мутную бездонную яму, проваливался долго и тяжело. Мозг не хотел отдыхать, и приходилось совершать убийственную работу, выключая его по частям. Сумбурные пьяные мысли проносились в голове мусорным ветром, и я силился задержаться хотя бы на одной, чтобы разъять ее на образы, случайные лоскутки и сжечь этот хлам в алкогольной кочегарке. Ночью вставал, просыпался внезапно, путаясь во времени и пространстве. Долго не мог понять, где я. Сообразив, тут же пытался вспомнить, какой сегодня день, который час? Подходил к окну и долго всматривался в свое размытое чернильное отражение. Белые ночи отходили, отживали свое, и, казалось, они хотят напоследок утащить с собой мое отражение. И я должен стоять до утра, до рассвета, тогда есть шанс не утерять свое лицо и обрести тень. Все происходящее со мной превращалось в запутанный заснеженный лабиринт. Как в фильме "Сияние". Я бродил по нему, бродил, искал выход, но постоянно натыкался на собственные следы, и уже было не понять, где начало и где конец. Хотелось сесть, закрыть глаза и замерзнуть. Чтобы меня спящего припорошило мелким снегом, так, чтобы даже унылый бугорок не напоминал о том, что когда-то жил такой человек, Андрей Вознесенский, с дурацким именем и фамилией. И все в его жизни было по-дурацки.
   К вечеру водки не оставалось, а алкоголь после десяти не продавали. Я знал одну рюмочную на улице Типанова, она работала круглосуточно, но заставлял себя не ходить и ждать до утра. Под утро я все-таки засыпал и спал мрачным вспотевшим сном до обеда. Несколько раз на дню звонил Леха. Я не брал трубку. Мне нечего было ему сказать.
   Однажды я встретил мужика. Сумасшедшего. Встретил около той самой рюмочной. Тяжелое серое лицо, седая борода, основательный взгляд... Что-то в нем мне показалось знакомым, с глубоко заброшенным крючком узнавания. Я смотрел на него, копался в памяти, а потом он заговорил, и я вспомнил.
   - Где твой гараж? - спросил он, подойдя ко мне вплотную, так что стал слышен застоявшийся запах нездоровой кожи.
   - Что? - переспросил я.
   - Гараж, блядь, где? Потерял?
   - Потерял.
   - Все вы, суки, теряете, а я ищи...
   Я видел его в метро полгода назад, он тогда тоже что-то кричал про гараж. Обычно такие не переживают зиму, а этот дотянул, докряхтел. И весь он был такой внезапный, забавный, что я не удержался и угостил его водкой. Он выпил спокойно и легко, как воду, и сразу указал пальцем на пустую стопку, мол, надо бы повторить. Я заказал еще по одной. Он так же без эмоций выпил, не закусывая, только утер рот засаленным рукавом пиджака.
   - Губы горят, а потушить нечем.
   Я кивнул.
   - Баба кряхтит, тужится, а ей все мотоцикл спать мешает. А чего мешает?
   - Не знаю.
   - Гараж нужен.
   - Шел бы ты, отец...
   - Тащить на себе надо. НА-СЕ-БЕ! - прокричал он по слогам.
   Продавщица за стойкой недобро скосила глаз. Меня вдруг охватила горячечная, трясущая злоба.
   - Топай, говорю, резче!
   Старик удивленно на меня посмотрел, взмахнул кривыми руками. А я, подчиняясь пляшущему во мне чертику, схватил старика за ворот пиджака и выволок болезного на улицу. Вдогон толкнул его ногой в спину, так что псих засеменил вперед, не удержался и упал лицом на асфальт. Хлынула кровь из носа. Мне тут же стало и стыдно, и паскудно, и приятно... За углом кривлялась мохнатая недотыкомка, строила мне рожи и озорно подмигивала.
   Я вернулся в рюмочную, взял еще водки, залпом выпил.
   - Зря ты так, - произнесла продавщица. - Он больной человек.
   - Я не хотел...
   - Все вы не хотели. У него дочь убили. Заперли в гараже и насиловали, пока не умерла. Вот он и тронулся.
   - Черные?
   - Нет, русские. Малолетки отмороженные. Их поймали, судили.
   - А вы откуда знаете?
   - Он местный, наш алкаш. Жалко человека.
   - Простите...
   - А мне-то чего? Брать еще будешь?
   Я поколебался.
   - Да, еще одну... Нет, две. И лимончика.
   Продавщица налила водку и усталым движением поставила на край стола. Я выпил две стопки подряд, заедая лимоном, перебивая кислотой трудное сивушное послевкусие. В желудке потеплело, голова поплыла. Захотелось спать. И еще я понял, что надо идти домой. Не имея дома, я знал, что нужно идти домой. Нужно хоть куда-то идти...
   У ворот общаги стоял Лешка, неторопливо курил и ждал.
   - Здорово, друг, - начал я.
   Леха не ответил, смерил меня взглядом, крякнул.
   - Что, не нравлюсь?
   - Не нравишься.
   - А чего приперся тогда?
   - Тебя, мудака, из запоя вытащить.
   - Это ты зря.
   - Поглядим. С водкой завязывай, переходи на пиво. Я купил пару банок. Хочешь?
   Он достал из пакета две "Балтики N7".
   - Нет.
   - А будешь? - улыбнулся Леха.
   - Давай.
   Он протянул мне холодную, запотевшую банку, с пшиком и пеной открыл свою.
   - Пойдем, где-нибудь в парке посидим.
   Мы двинулись в сторону метро.
   - Ты что, - спросил я, - серьезно приехал меня из запоя вытаскивать?
   - Нужен ты мне... Просто ты, когда бухаешь, трубу наглухо выключаешь. А тут... Телефон включен, трубку никто не берет. Подумал, может, случилось что.
   - А-а-а...
   - Нет, правда, чего трубу не выключил?
   - Звонка жду.
   - Тогда ясно.
   Какое-то время мы шли молча, и я подумал, что вот, Леха здесь, передо мной, и мы разговариваем. И мне есть, что ему сказать. И все это было так странно и так нужно, что хотелось зажмуриться, как в детстве перед прыжком в воду.
   - Леха...
   - Что?
   - Спасибо, что приехал.
   - Иди на хер, Вознесенский.
   Мы сели на лавочке, я открыл свою банку пива, жадно выпил половину.
   - Мне тут сон приснился, - начал Леха. - Представляешь, полковник приснился. Будто у нас с Настей свадьба, все поздравляют, горько кричат, а тамадой - полковник. Только не веселит ни хрена, а все за Россию говорит, жизни учит... Ну, помнишь, тот странный тип, мы пару лет назад его в кафе каком-то зацепили?
   И я вспомнил.
   Летнее кафе было забито под завязку. Мы с Лехой нашли один столик, за которым сидел дед в клетчатой рубашке и прихлебывал чай. Кружка его дымилась, и он пил одними губами, с бульканьем втягивая в себя напиток, краснея и потея от удовольствия. Он посмотрел на нас и, ни мгновения не задумываясь, кивнул на два свободных стула. Мы благодарно кивнули в ответ и заказали два пива у возникшей из воздуха официантки. Пока оформляли заказ, я присмотрелся к деду.
   Он был похож на желтое подсыхающее яблоко. Невысокий, но при этом основательно скроенный, жилистый и бугристый. Седые, коротко стриженые волосы, морщинистое лицо и впалые голубые глаза. И огромные мешки под глазами, даже не мешки, а набухшие дуги, какие бывают или у алкоголиков, или у очень больных и очень усталых людей. Комичность образу придавали острые растопыренные ушки, как у хоббита. Прямой острый нос, тонкие губы, плотный каменный подбородок. Именно подбородок выдавал породу, но не аристократическую, не дворянскую, а какую-то особую русскую, тянущуюся из правремён. Будто этот дед ведет свой род от Ильи Муромца или Святогора, и былинная стать явила себя в этом крепком мужском подбородке. И еще плечи: прямые, выправленные, но не статичные, а готовые в любой момент спружинить. На них давит невидимый глазу груз, и они чуть проседают от непомерной тяжести, но не ломаются. Потому что у таких людей особый позвоночник. Из стали, что ли... Лицо его было обветренным и загорелым, таким въедливым, пустынным загаром.
   - Я раньше тоже пивом баловался, а теперь вот чаек, - начал дед.
   - А вы попробуйте, - подхватил Леха. - Вкусно! Холодненькое!
   - Нет уж, спасибо. То, что вы пьете, простите, не пиво, а пойло. Для скотов.
   - Так уж для скотов?
   - Настоящее пиво я пил только в Германии, и то это было много лет назад... Вы не обижайтесь, просто я привык называть вещи своими именами.
   - Путешествовали?
   Дед усмехнулся.
   - Нет, служил. В Восточной Германии мой путь начинался. Военная часть находилась в восьми километрах от Берлина, так мы после отбоя ремни подтянем - и марш-бросок. Местные бары круглосуточно работали. Тогда это было вновинку для советского офицера. До трех часов кружек пять успевали выпить. Вот это был вкус. До сих пор помню.
   - С колбасками?
   - Зачем с колбасками? С курицей. А потом бегом обратно. Пока добежим до части - хмеля как небывало. В четыре по койкам, а в шесть ноль пять - зарядка в бригаде. Будь, как штык.
   - Вы военный? - угадал Леха.
   - Полковник разведки в отставке. Владимир Васильевич меня зовут. - Дед шумно отхлебнул из чашки, зажмурился от удовольствия.
   Мы по очереди представились.
   - А сейчас чего не пьете? - спросил я. - Здоровье?
   - Принципы.
   - Какие такие принципы? Если не секрет, конечно?
   - Не секрет. Вам сколько лет, молодой человек?
   - Двадцать восемь.
   - Вы служили?
   - Так точно, - ответили мы хором, и невольно подтянулись от засевшего в подкорке рефлекса.
   - Я в ваши годы батальоном спецназа командовал в Забайкалье. И пил, как конь. Вообще много в жизни пил, как большинство военных, о чем сейчас глубоко сожалею. Чуть больше десяти лет назад я познакомился с одним выдающимся человеком, не буду называть его фамилии. Он открыл мне глаза на многие процессы, что происходят в нашей стране. Происходили раньше и происходят прямо сейчас, просто мы их не замечаем, нам о них не говорят. Там много линий, некоторые переплетаются, некоторые идут параллельным курсом. Одна из этих линий - спаивание русского народа. Так уж сложилось, что слаб наш человек на это дело, ни выдержки нет, ни закалки. Спивается очень быстро, зато никогда себе в этом не признается. Уже двадцать лет страну спаивают в невиданных до того масштабах. Это настоящая война. Я знаю, о чем говорю. Я не могу изменить этого, тут на государственном уровне надо действовать. А кому действовать? Этому что ли, наномальчику? Но я могу не пить сам, и детей, и внуков воспитывать в трезвости. Это немного, но я это делаю.
   Леха достал пачку сигарет, положил на стол, но полковник отреагировал быстро и внятно:
   - Прошу вас не курить. Не переношу табачного дыма.
   Мы переглянулись, Лешка глазами мне показал, мол, давай сваливать, клиент не в себе, но что-то было в этом старике неподкупное и настоящее, что так редко встречается в людях. Не знаю, как это обозначить... Готовность нести свой крест, что ли? Правота вопреки. И я отрицательно покачал головой. Жест этот не укрылся от старого разведчика.
   - Я, собственно, никого не держу. Это вы ко мне подсели - не я к вам.
   - Все в порядке. Скажите, я нигде раньше вас не мог видеть?
   Было знакомое что-то в его лице, в выражении упрямых синих глаз. Полковник усмехнулся.
   - Не знаю, не знаю...
   - Ощущение какое-то странное. Будто знаю вас давно.
   - Это все пиво.
   - Пожалуй.
   Мы легко улыбнулись друг другу. Старик внимательно на меня посмотрел, и в углах глаз впервые прорезалась теплота.
   - Вот вы полковник, - заговорил Леха, - а по вам не скажешь. На доброго старичка похожи. Такие с внуками в солдатиков играют, по грибы ходят с лукошком.
   - Внешность обманчива.
   - Еще и разведчик... Я помню разведосов в нашей роте - на голову отмороженные. Вы воевали?
   - Было дело.
   - А где?
   - Много где.
   - Приказы отдавали, людей на смерть посылали... Как живется с этим? Сны не сняться?
   - Нет, - произнес старик. Немного помолчал и добавил: - А ведь ты тоже повоевал?
   Леха не ответил. Молча изучал полковника, оценивая не глазами, но каким-то точным измерительным прибором.
   - Война у тебя в глазах сидит, парень. Ее не спрячешь уже никогда. А на твой вопрос я так отвечу: мы солдаты; это больше, чем профессия - это судьба. Тебя она выбрала случайно, а я такую судьбу сам выбрал. И ни минуты в своей жизни не пожалел. Всегда знал, что рано или поздно должен буду погибнуть в бою. Всегда был к этому готов. Я и сейчас готов. А если нет в тебе этого знания, если ты его с жаждой жизни не примирил, тогда и офицером становиться незачем. Да, в моей бригаде гибли ребята. В Афгане гибли, в Азербайджане, в Таджикистане. Меньше, чем в других подразделениях, но гибли. И похоронки писали мои ротные. И гробы развозили. Все это было. Затем было, чтобы ты в школе спокойно учился, наркоты не знал, чтобы родители твои ходили на работу. Чтобы у них была эта работа. В моей бригаде каждый готов был умереть. Представь себе, за Родину. Сплю я спокойно, и совесть меня не мучает, потому что я никого не оставил на поле боя. Живые или мертвые, но вернулись все. Мои пацаны погибали, и сам я погибал вместе с ними. В штабе не отсиживался. За это имею награды. Я свою смерть в глаза видел, вот как тебя сейчас, лицом к лицу. И врут про то, что она старуха. Вполне себе сочная баба, только глазницы пустые и бездонные.
   Леха отвернулся.
   - Херово воевали.
   - Уж как умел. Ты, выходит, лучше?
   - И я херово. Вроде победили, а вроде и проиграли. "Чехи" лезгинку пляшут на площадях, на "бэхах" разъезжают. В моем городе. В моей стране. Мерзко все это.
   - А кто виноват?
   - Ясно кто.
   Полковник допил чай одним широким, шумным глотком, поставил чашку на стол и медленно, внятно произнес:
   - Ты виноват.
   - Я?
   - А ты как думал?
   - Никак не думал.
   - Мало задавать правильные вопросы. Надо бы еще честно на них отвечать. Если прикрыться хочешь - это одно дело. Но себя не обманешь. В том, что происходит сейчас со страной, виноват каждый русский человек. Когда развалили Советский Союз, когда рухнула великая советская империя, распалась на части - в этом был виноват я. Когда в Беловежской пуще горстка предателей перекроила карту - это я не досмотрел. Когда в Чечне с 1991 по 1993 вырезали русских людей, женщин, детей, стариков - это с моего молчаливого согласия творилось. Когда в среднеазиатских и кавказских республиках людей выгоняли из их домов, плевали им в лицо, убивали и жгли - это я виноват. Когда в одночасье миллионы людей лишились Родины, остались без денег, без крыши над головой, когда матери продавали на панель своих детей, когда нищие били в кровь друг друга за глоток портвейна, когда немыслимая грязь упала на улицы городов - это все я устроил! Когда рыжая мразь провернула приватизацию, а потом растащила страну с помощью залоговых аукционов - моя здесь вина! Когда плешивого кагэбэшника возвели на трон, когда потопили "Курск", когда закрепили уворованное, когда взрывали дома в Москве и Волгодонске, метро и вокзалы взрывали - это все я, понимаешь, я сидел сложа руки. Когда лились водопады водки, когда русские люди вымирали по полмиллиона в год, когда хлынула наркота из когда-то братских республик - это моих рук дело. Я, русский человек, боевой офицер допустил насилие над своей Родиной. Я, дававший присягу защищать свою страну, - проебал вспышку. А раз я виноват, то мне и исправлять. И когда каждый русский мужик честно признает свою вину, - только тогда есть шанс уничтожить нелюдь.
   Полковник говорил зло и увлеченно. Глаза его морозили мир яростным, глыбистым льдом, разбрасывали этот замес во все стороны. Каждое произнесенное им слово мгновенно набирало вес, и впечатывалось в наши лбы, в мостовую, в столбы и рекламные вывески, рвало городскую мишуру, гнуло дорожные указатели и утверждало правду - одну на всех. И эта правда заразила нас, меня и Леху, хотелось, чтобы полковник продолжал говорить, объяснил, что нужно делать, как жить дальше с этой правдой. Он просто и ясно озвучивал все то, о чем каждый из нас много думал, но не удосужился оформить в слова. Но мысль пуста, только в слове она обретает плоть и звон. Куда-то делся старичок - лесовичок, вместо него перед нами волхвовал мудрец, провидец и вождь. Он просто говорил правду - и сердца наши зажглись.
   Леха слушал внимательно и жадно, поминутно тянул руку к пачке сигарет, но тут же одергивал сам себя. Я отметил, как часто и задиристо стучит мое сердце.
   - Только предатель или псих будет утверждать, что все у нас хорошо, - продолжал полковник. - Вы посмотрите, сколько жидов окопалось в правительстве, на экране телевизора сплошные пархатые рожи. Со всех телеканалов, со всех газет и журналов льется мерзость с утра до вечера. Неостановимый поток. Это уже не страна - это авгиевы конюшни. Все пропитано этим дерьмом, этой мертвечиной. Медицину уничтожили, сельское хозяйство на ладан дышит, образование загнали в гроб. А теперь эти мрази и до семьи добрались. Крепкую русскую семью сводят на корню, зеленый свет пидорасам и извращенцам. И слова-то какие придумали: тренд, толерантность, меньшинства, европейские ценности. Страна находится в оккупации. Мы живем с вами в оккупированном государстве. И самое страшное, что эта оккупация не видна. Но скоро уже зверь вскроет свои карты. И ему на помощь хлынут вурдалаки с Запада.
   Леха вздрогнул:
   - Какая-то теория заговоров.
   - Есть старый добрый анекдот, для таких, как ты. Стоят коровы на бойне, и вдруг одна говорит: "Сестры, что-то здесь не то. Кровью пахнет, люди с острыми ножами ходят... Мне кажется, нас всех хотят убить". А ей отвечают: "Иди к черту, ты уже всех достала со своей теорией заговоров". Вот такие дела. Вы можете сейчас не верить или смеяться, но вспомните мои слова, когда натовский сапог начнет топтать русскую землю. Жаль, поздно будет.
   - А он начнет?
   - У него одна дорога: на восток. Но не все так просто. По земле идти не вариант. Нужно несколько дивизий отправить, либо с Польши (эти согласятся), либо через Белоруссию, либо через Украину, через юго-восток. Но там славянские, братские народы, они эту нечисть не пропустят. По воздуху тоже не легко. Расчет для десанта производится очень просто: количество часов или суток, которое десантники в состоянии вести активные боевые действия. Их задача парализовать врага на короткое время, за которое к ним подтянутся основные силы, тылы, связь, обеспечение и так далее. В этом и только в этом заключается смысл тактического, оперативного или стратегического десанта. Без поддержки основных сил десант обречен. Батальон в тылу врага сможет продержаться сутки. Полк - двое суток, ну, трое. Дивизия - пять суток. Есть исключения в практике войн, но в целом картина именно такая. Всегда есть предел, и он очень короткий. Представить себе, что НАТО забросит к нам целую дивизию - нереально. Это порядка тысячи самолетовылетов быть должно. С моря нас тоже не взять. Кликуши ругают наш флот; правда, он не тот уже, что был в Советском Союзе, но и недооценивать его не стоит. Подводный флот в Северном и Балтийском морях надежно несет свою боевую вахту. С ядерным вооружением на борту. И на западе это знают.
   Полковник замолчал, внимательно посматривая на нас, не договаривая самого главного.
   - А что тогда? - спросил я.
   - Ракетный удар.
   Полковник разворачивал перед нами карту апокалипсиса, зарисовки к третьей мировой войне и, странное дело, он не казался нам сумасшедшим. Он оперировал полками, дивизиями, стратегическими бомбардировщиками так просто, как я переставляю книги в своей библиотеке. И от этой будничности веяло холодом и знанием дела.
   - Нам нечем ответить. Все наши хваленые комплексы, эти "Тополя" и "Искандеры" - не просто вчерашний день. Это древность, которая всерьез никого не пугает. Их система ПРО пока еще не готова сдержать весь ракетный потенциал России, но скоро приготовится. Время работает против нас. Есть такое понятие в военном планировании: допустимый урон. Вот когда урон от нашего вооружения станет для них допустимым - в ту же секунду они нанесут удар. И не спасет нас наша развалившаяся противоракетная оборона. И авиация нас не спасет. Из ста самолетов - десять летают. На полк - два три офицера могут поднять их в воздух и выполнять боевые задачи. Шамана знаете? Генерала Шаманова?
   - Слышали, - ответил я.
   - У него в Чечне на всю группировку войск было семь вертолетов. Семь! Ты понимаешь, какая это позорная цифра? У меня в Афгане на батальон было восемь вертушек. А тут семь на целую группировку. Это уже не позор. Это предательство. Армия развалена к чертовой матери.
   Я не замечал, как полковник начинает противоречить сам себе. Я просто слушал его с открытым ртом. Не потому, что он говорил зажигательно или увлеченно, просто за долгое время я наконец встретил человека, который знал, что надо делать, у которого были ответы на все главные вопросы русского мира. И он нес свое Слово легко, честно и с прямой спиной. Именно этой спине я верил.
   - Сердюков разваливает, - вставил Леха.
   - Сердюков - это пешка. Большого значения он не имеет. Причем здесь вообще Сердюков? Он что ли военные реформы проводит? Он даже слов не знает, полк, дивизия, бригада или рота. Армию разваливают государственный изменник Путин и государственный изменник Медведев. А вообще все это управляется Западом, реформа по одностороннему разоружению Российского государства. Вы вспомните конфликт в Осетии, не так давно, на наших глазах все произошло. В течении полутора суток высшее военное и политическое руководство страны наблюдало, как гибнут сотни мирных жителей, как расстреливают миротворческий батальон. В ноль часов грузинская артиллерия начала обстрел Цхинвала. В три утра грузинские танки вышли на подступы к городу. За три часа в современных условиях вся война может закончиться, а эти упыри еще сутки ждали. О чем это говорит? Да только об одном: армия не способна реагировать молниеносно. Да, потом мы ввели войска, танковые и другие наземные группировки. Но кто бы нам позволил это сделать без господства в воздухе. Три дня прошло, прежде чем военные аэродромы Грузии были уничтожены. Три дня! Грузии! Этого военного карлика! О чем тут можно еще разговаривать?
   - Я слышал, в Цхинвал кадыровцы первыми отправились, - добавил Леха.
   - Да, это так. Но без приказа, на свой страх и риск. И не все батальоны, а только "Восток", ямадаевцы. Какая участь постигла братьев Ямадаевых вы в курсе?
   Леха кивнул.
   - А теперь представим, что против России выдвинулась не Грузия со своими пятью самолетами, а какая-нибудь другая вошь, вроде Эстонии, но за которой стоит вся авиация НАТО. Да ни один танк, ни один БТР до позиций бы не доехал. Вот что ждет нашу армию, если она столкнется с противником, имеющим господство в воздухе. Повторится сценарий 1941-го года. Вооружение меняется, техника становится лучше и совершеннее, а принципы ведения войны остаются прежними с древнейших времен. А у нас до сих пор рода войск не связывают, наземные войска отдельно, авиация отдельно, флот отдельно. Эта война в Грузии для того и была затеяна, чтобы выявить реальную боеготовность российской армии. Аналитики НАТО, я думаю, остались довольны увиденным.
   - И что делать? - спросил я.
   - Готовиться к войне.
   - Когда?
   - А вот прямо сейчас. Запомни, юноша, война всегда начинается внезапно. Без войны нам не вырваться из этого жидо-масонского плена.
   Все. Пароль прозвучал. И эта фраза не отрезвила меня, нет, но вклинилась шкловским остранением. Так душевнобольной не может долго находиться в обществе здоровых людей. Ему не сбежать от них, и он начинает уходить в себя. Я не решил для себя, существует ли жидо-масонский заговор или нет. Word не узнает это слово, подчеркивает красной волнистой линией. И моя душа его тоже не узнает. Может, заговор и есть, может, называется по-другому, но вот это словосочетание пахнет ядреной конспирологией. Проблема тут не в вере, а именно в узнавании. Я не узнаю этих терминов. Это не моя риторика, что-то античеловеческое есть в сочетании слов "жид" и "масон". Я бегу этих смыслов, не пускаю их в душу. Просто, если я пропущу через себя это семантическое эсперанто, то чем я стану отличаться от тех, против кого придуман этот язык?
   А полковник продолжал:
   - Война начнется внутри страны, начнется народным восстанием. В течение долгих десятилетий нам пели песни про "миру - мир" и "лишь бы не было войны". Но сейчас русская нация находится в ситуации, при которой нам не осталось других выходов. Будет ли это организовано, или смещение власти будет носить стихийный характер - неизвестно. Где начнется Кондопога - не знает никто. Но когда все начнется, каждый русский человек должен понимать, что происходит очищение страны, и бояться этого не следует. Нас пугают гражданской войной - это бред! В России нет социальных групп или других значимых слоев общества, заинтересованных в сохранении данной власти. Не хочется крови? Да, не хочется! Но и не хочется гибели русского народа. А к этому все идет. Другого выхода нам власть не оставила. Как только реформирование, а по сути, ликвидация российской армии будет завершена, как только ее причешут, приведут к желаемому безвольному облику, тогда и начнется главная часть завершения расчленения России. Займут центры и пункты управления ядерными силами, а потом уничтожат все остальное. Говорят, Чубайс сказал Киссинджеру: "Это быдло дешевле раздавить, чем прокормить". Вот что нас ждет. Все предпосылки уже созданы. Нас ждут горячие дни, когда солдаты противника войдут в наши дома. Вот к этой войне надо готовиться, к защите своего Отечества, своей земли.
   - Так к защите или к восстанию? - спросил я.
   Полковник вдруг поперхнулся, пусто и удивленно захлопал глазами, так, словно завод кончился, или выбили палку из рук слепого, или оборвали на полуслове.
   - Чтобы не было первого - нужно второе. Русская национальная революция неизбежна.
   - А дальше что?
   - В смысле?
   - Как жить дальше? Куда идти? Что строить?
   - Русский православный социализм. Без этого...
   - А как социализм может быть русским?
   - Юноша, в основе социализма - общественный контроль над собственностью. Что вас смущает?
   - Принципы смущают. Свободы, равенства и братства. Они для всех или только для русских.
   - Для русских.
   - А как же чукчи?
   - Какие чукчи? Зачем чукчи?
   - Обычные чукчи, которые на севере живут, оленей пасут. Им что делать?
   - Ничего не делать, - полковник начинал злиться. - Пасти дальше своих оленей.
   - Они тоже в России живут, тоже в социализм хотят. В обычный. И татары, наверное, хотят. Не в русский и уж точно не в православный.
   - Не цепляйтесь к словам. Я говорю о концепции в целом. Она устойчива только в таком виде.
   - В ней Бога нет, - помог Леха.
   - Как нет? Я же говорю, православный социализм.
   - А остальным об стену убиться?
   Полковник замолчал. Перед нами снова сидел старичок-лесовичок.
   - Вы мне не верите?
   - А вы сами-то в это верите?
   Полковник наклонился к нам через весь стол, сморщил лицо от усилия и глубинного внутреннего труда, и произнес шепотом, медленно, страшно:
   - Мне дышать без этого нечем.
   Потом мы молчали. Одновременно закурили, и дед уже нас не останавливал. Смотрел в сторону, упрямо сжав губы. Я видел, что он готов умереть за свои убеждения и потащить за собой в могилу уйму народа.
   Напоследок он потянулся к нам, когда мы уже поднялись и готовы были уйти:
   - Ну, вы же русские парни! Вы же видите, что я прав. Вы же видите, что в правительстве гниль и падаль, что эти люди НИКОГДА не отдадут власть добровольно. Вы же все это видите. Почему вы не со мной?
   Это был главный вопрос, и он не давал полковнику покоя.
   Мы ушли, не ответив.
   Спустя полгода, я увидел этого человека на экране телевизора, в новостной ленте. Он сидел за решеткой в простой русской рубахе, такой лубочной вышиванке, так не идущей всему его облику. Его арестовали за попытку вооруженного мятежа. Говорят, его уже пытались посадить за покушение на Чубайса. Говорят, что он вербовал молодых парней и отставных военных, готовил их к диверсионной войне в каком-то лагере под Ярославлем. Еще говорят, он собирался захватить военные базы, вооружить людей и идти на Москву, брать Кремль. С виду, бред сивой кобылы, больные фантазии Центра "Э". Но я видел глаза этого полковника, слышал его шепот. Ему правда нечем дышать. Все верно. Он мог. Один в поле воин.
   Лешка продолжал мне рассказывать свой сон, что-то еще про тамаду, гостей, невесту, но я уже не слушал его. В памяти возник облик полковника, старика-лесовика, русского националиста. Его вопрос: почему вы не со мной? - застрял в ушах и не выковыривался вместе с серой. Наоборот, за два безответных года он нагноился, распух и болел. Я не ответил ему тогда, не знаю ответа и сейчас.
   Запищал телефон в кармане. Митяй.
   - Мы нашли его.
  
  

Слово о грехе

   На глазу дьявола неожиданно выскочил ячмень. Вспухло веко, лопнули капилляры и такие красные жилки зазмеились по всему белку. Оказывается, причина в молодой девушке Бритт-Мари, которая наверху, на Земле выходит замуж, оставаясь при этом невинной. В аду не могут мириться с таким положением дел, да и глаз не казенный. И призывают из преисподней великого соблазнителя всех времен и народов, совратителя юных прелестниц, девственниц и монашек -- Дон Жуана...
   Такова завязка кинофильма великого шведа, Ингмара Бергмана. Фильм так и называется, "Око дьявола". Я не буду рассказывать, чем он закончится, кому интересно -- смотрите. Суть в том, что со времен сотворения мира у зла единственный раздражитель -- чистота.
   Грех -- это добровольный отказ от чистоты. Человека нельзя заставить совершать зло, он всегда делает выбор добровольно. Это нам кажется, что существуют обстоятельства, склоняющие на тот или иной поступок, необходимость, минутная слабость, помутнение рассудка... Чушь собачья! То есть, они конечно же существуют, все эти инструменты дьявола, но существуют в качестве оправдания. А чем больше зла и подлости человек совершает, тем меньше он нуждается в этих оправданиях. Зло, как наркотик, на него подсаживаешься, перестраиваешь душу, отравляешь ее. Все происходит медленно и незаметно. Но выбор всегда есть. И выбор человек делает самостоятельно: его решение -- его ответственность.
   Когда-то давным-давно мне не давало покоя одно противоречие. Если убийство -- это зло, то мужчина, защищающий Родину-женщину-ребенка-дом-жизнь от врага, совершает зло. Эта дилемма не укладывалась в голове, конфликт был явным и очевидным. Секунду назад вода в озере была чистой, хрустальной, но вот ты вошел в воду, взбаламутил ил со дна, и уже не видно ступней: мутная заволока окружает со всех сторон.
   А потом я понял, что нет никакого конфликта. Да, война -- это обоюдное зло; да, убийство врага остается убийством; да, от крови на руках душа тяжелее становится. Просто надо понять: еще большее зло -- струсить, бежать и сложить оружие. Убив врага, ты совершаешь грех; испугавшись врага, ты предаешь землю, язык, культуру -- самого себя. Рвется нить, связывающая тебя с твоим народом и предками, памятью и историей. Руки твои чисты, а душа раздавлена. Война никогда не бывает благородной, героической, красивой -- это любители мифов придают ей величественный лоск. Война -- это грязь, пот, кровь, кишки наружу; это страх, обоссанные штаны, куски тел. Нет в этом ничего красивого. Но на войне всегда две стороны: правые и виноватые. Не бывает так, чтобы обе стороны были правые, или наполовину виноватые. Распределение тут четкое и бесповоротное. Важно осознавать, на какой стороне ты находишься.
  
  

12. Конец света

  
   Ночью шел дождь, назойливый и неумелый. Заштриховывал съежившийся город, утверждая необратимость его конца. Пройдет тысяча лет, и не станет Петербурга, как не стало Трои и сотен древних городов. А дождь все так же будет идти над болотом. В топи трясин прикроет веки Медный всадник, провалится Исаакий, скользя мраморными ногами. Нет ничего постоянного на свете. Разве что, любовь. Но некому будет утвердить ее постоянство.
   Хмель сходил постепенно, как сгоревшая на солнце кожа. Я пил много воды и так же много курил. Не мог уснуть. Но я не боялся завтрашнего дня. Ни о чем не жалел. В этом году календарь майя обещал нам конец света. Впервые в жизни я мечтал, чтобы он наступил поскорее.
   Под утро я захотел Славу. Захотел так, как никогда раньше. И чтобы не сойти с ума от желания, я упал на кулаки и начал отжиматься от пола, на каждый счет произнося ее имя. Бесчисленное "Слава", выплеснутое в воздух, в мир - помогало этому миру стать лучше. И я отжимался до изнеможения, продолжая шептать ее имя, пока руки не подломились и я не упал на пол, пробивая его стуком сердца. Комната в этот момент показалась большой, такой огромной, что может поместиться надежда, и еще останется место для двоих.
   С Митяем договорились встретиться в Купчино, в семь утра. Я подъехал на полчаса раньше, но он уже ждал меня, припарковав машину на Витебском проспекте. Старенькая "семерка" ядовито-вишневого цвета, со следами ржавчины по ободу дверей. Митяй дремал за рулем. Я постучал в окно костяшками пальцев, и он открыл глаза, так, будто не спал, а прикрыл их на минуту. Вышел из машины, с хрустом потянулся, посмотрел на меня, срисовав недельный запой.
   - Не ссы, интеллигенция, все красиво обделаем.
   Где-то недалеко спала Слава в своей квартире.
   - Что теперь? - спросил я.
   - Садись, поехали.
   - Куда?
   - Узнаешь.
   Он резко газанул с места, прожигая резину, оставляя на асфальте ровные черные полосы. Лихо подмигнул. Глаза его заблестели предчувствием дела, опасной работы и это предчувствие передалось мне, разгоняя адреналин в крови.
   Мы поехали в сторону Царского Села, но, не доезжая Шушар, Митяй вырулил на кольцевую.
   - Куда едем? - спросил я еще раз.
   - На Мурманку, - ответил он после недолгой паузы.
   Машина шла тяжело, скрипела подвеска на каждой кочке.
   - Мы его сразу нашли, - начал Митяй. - Там магазин неподалеку есть, узбеки держат, он у них грузчиком, и так, подай-принеси. Даже не шифровался. А когда принимали его, косяк вышел. Шустрый, падла, оказался. Ушел. И все, залег на дно. Думали, с концами. Но Борюсику должны их главные, там пересечения были, туда-сюда... Короче, они его сдали. Второй раз уже чисто сработали, без косяков. Взяли тепленьким.
   Я понял, куда Митяй клонит, но было уже все равно.
   - Короче, вырастает цена. Еще полтинник накинуть надо.
   - Хорошо.
   - Вот и лады. - Митяй заулыбался. - Но деньги к вечеру нужны.
   - Я сказал, хорошо.
   - Я все понял, - он миролюбиво улыбнулся.
   Минут двадцать ехали молча.
   - А ты как его мочить будешь?
   - Обрез. - Я похлопал рукой по рюкзаку.
   - Солидно. Где надыбал?
   - Где надыбал, там больше нет.
   - Шутка такая, да?
   - Да, Митяй, шутка.
   - Шутни-и-ик...
   На выезде из города нас тормознул ДПС. Митяй ругнулся, глаза его ярче загорелись. Тормозя у обочины, он зашипел скороговоркой:
   - Сиди тихо, рюкзак не прячь, так и держи на коленях. Разговаривать буду я. И спокойно себя веди, спокойно, не суетись...
   Мент подходил медленно, вразвалку, лениво помахивая жезлом на ходу. У меня душа укатилась к пяткам. Именно так: от груди ухнуло вниз, и ноги враз стали тяжелые, налитые страхом. Задрожала жилка на шее. Я сглотнул и обмяк. Казалось, все видят мой страх, и мент сразу же его заметит, как только бросит на меня свой ленивый взгляд. Раздулся мочевой пузырь; страшный чертик внутри меня нашептывал в самое ухо: беги, беги...
   Митяй опустил стекло.
   - Случилось что, командир?
   - Ваши права, документы на машину.
   Митяй протянул.
   - Нет, мы что-то нарушили?
   Мент посмотрел на него, как на муху, ничего не ответил, уткнулся в документы.
   - Погодка говно, да, командир?
   - Аптечка, огнетушитель?
   - Обижаешь, - развел руками Митяй.
   - Багажник к осмотру.
   - Да ладно тебе, там всего-то трупак. - Митяй нервно гоготнул и затравленно, с яростью посмотрел на меня, мол, подтверди.
   Я улыбнулся сквозь силу, кивнул.
   Мент положил левую руку на срез окна, а правой потянулся к кобуре.
   - Я сказал, багажник к осмотру.
   Только потом, с опозданием я понял, что это был момент истины. А тогда мне казалось жутким и странным, ну почему Митяй медлит, ну, открыл бы багажник...
   Спасла наколка. На тыльной стороне ладони, под мизинцем, синела размашистая надпись: "За ВДВ". Митяй подался вперед, наваливаясь на руль, веселый напор появился в голосе.
   - Хорош, десантура, свои.
   И сразу же закатал рукав футболки, оголяя плечо. Из клетки вырвалась на свободу волчья пасть, повиснув на синих стершихся стропах. Взгляд мента потеплел, рука расслабилась.
   - Разведка? - спросил ДПСник.
   - Она самая. 45-ый полк. А ты откуда?
   - Псков. 76-ая дшд.
   - Красавчик.
   - Давно дембельнулся?
   - Лет пять.
   - Нормально. Я год назад.
   - Как там сейчас?
   - А никак. Молодые дохлые какие-то, пальцем ткни - упадут. Устав галимый.
   - Херово, брат.
   Мент улыбнулся:
   - А что в багажнике-то?
   - Да ничего, хавчик, бутылки с водой. На дачу едем, отдохнуть пару дней.
   - А далеко дача?
   - В Морозовке.
   Мент кивнул, мол, знаю, все верно.
   - Ладно, езжай.
   - Добро.
   Митяй козырнул на прощание, накрыв голову левой ладонью.
   Отъехав, он громко заорал:
   - Да-да-да!
   Два раза ударил руками по баранке.
   - Хер вам! Не возьмете Митяя! - И, повернувшись ко мне, прокричал: - Ну что, интеллигенция, в штаны, небось, наложил? Обосрался?
   - С огнем играешь?
   - Фраер ты, фраер...
   Волк вырвался наружу, и было его не удержать.
   И вдруг я понял, отчего запаниковал Митяй, отчего так скрипела подвеска на ухабах.
   - Он... - Мне не хватало воздуха выговорить.
   - В багажнике.
   И в подтверждение его слов раздался глухой удар о стенку со стороны задних сидений.
   - Не ссы, сегодня наш день.
   Мы ехали молча какое-то время, но волк скалил пасть и не мог усидеть на месте.
   - Ты сам-то служил? - начал Митяй.
   - Служил.
   - Какие войска?
   - ВВ.
   - Велосипедные... - протянул презрительно. - А я два года в спецназе. Сначала мне табуретом голову ломали. Потом я ломал. Вот таким, как ты и ломал. Хуяк, хуяк! - Митяй дернулся, машина вильнула.
   - Это там тебе башню отбили?
   - Ты чего такой дерзкий, фраер?
   - Я. Тебе. Не фраер.
   Митяй скосил взгляд, проверяя меня на прочность. Потом расслабился.
   - Ладно, ладно, проехали.
   Он давил на газ, машина набирала скорость, но Митяй как будто не замечал этого.
   - Быстро едем.
   - Боишься?
   - Тормознут опять.
   Минуту еще он гнал, держа фасон, потом нехотя сбросил скорость до сотни километров.
   - Долго еще?
   - Скоро приедем.
   Через полчаса вдали показался мост через Неву, а дальше дорога на Кировск. Не доезжая до моста, Митяй сбросил скорость и нырнул в лес на грунтовку. Еще минут двадцать ехали по лесу, пока не выехали на пяточек перед обрывом. Внизу начинался берег, потянуло водорослями. Митяй остановился, вышел из машины.
   - Приехали.
   Размялся, вдохнул полной грудью свежий воздух Ладоги.
   - Хорошее место. Я сюда на рыбалку приезжаю, с ночевочкой.
   - И как клюет?
   - Хорошо клюет. Место, говорю, хорошее, прикормленное.
   Стало не по себе даже не от слов, а от интонации: мечтательной, с нанизанными воспоминаниями.
   - Покажи обрез.
   Я достал, протянул ему. Он повертел оружие в руках, взвесил, прицелился вдаль с одной руки.
   - Тема. Продашь потом?
   - Нет.
   - Хорошую цену дам. Полтинник, а? Как раз под долг, а?
   - Нет, сказал.
   - Как знаешь...
   Раздались два глухих удара в стенки багажника.
   - Чует, падла.
   Помолчал и добавил:
   - Готовься пока.
   Митяй открыл багажник, с силой рванул тело на себя и бросил его на землю. Чужак вскочил, словно хотел побежать, но Митяй саданул его по ногам, под коленный сгиб.
   - Лежать, сука, землю соси!
   Чужак был связан скотчем по рукам и ногам. Рот тоже замотан скотчем. Вздулись от набухшей крови ладони за спиной. Он шумно дышал носом, вертел головой, а глаза потрескались красными жилками.
   Нева текла ровно, зеркально, и водная гладь раздражалась от уколов дождя: помехи на экране старенького телевизора.
   Это был взрослый мужик лет за сорок, азиат. Их раскосый возраст не определить точнее. Ему могло быть и сорок пять, и пятьдесят, и больше. Худой. Жилистый. Грязно-желтая морщинистая кожа. Седые виски. И весь какой-то глиняный, снулый.
   Митяй схватил его за куртку и рывком поднял на ноги.
   - Он твой.
   Я достал из рюкзака патроны и зарядил обрез.
   Чужак замычал, силясь объяснить свое право на жизнь.
   Митяй резко ударил его под дых, сгибая пополам худое тело. Из носа вырвался сопливый спрессованный воздух.
   - Кто он? - спросил я.
   - В смысле?
   - Национальность какая?
   - Ну, пусть будет таджик.
   Митяй вытащил из кармана складной нож, резким щелчком-движением открыл его и перерезал скотч, освобождая Чужака. Потом вернулся к машине, достал из багажника гнутую совковую лопату. Такие еще продаются в супермаркетах в разделе "для дачи". Швырнул ее под ноги Чужаку.
   - Копай.
   Тот не услышал. Натурально не услышал, потому что взгляд его был направлен в дуло моего обреза. Он смотрел на оружие, с каждой секундой напитываясь ужасом. Тогда Митяй вернулся к машине, открыл дверь у пассажирского сиденья и достал из бардачка пистолет. Он на ходу передернул затвор и, подойдя вплотную к Чужаку, сунул ему в рот черный ствол.
   - Копай, сука!
   И тут же вырвал пистолет, задев мушкой зубы, ударил рукояткой по лбу.
   Чужак опять замычал, засеменил назад по инерции, но не удержал равновесия и смешно, по-детски упал на задницу. Потянул руку к лицу, думая сорвать скотч, но Митяй заорал сверху вниз:
   - Руки оборви, тварь!
   И, обернувшись ко мне, зло выплюнул:
   - Хули ты стоишь? Может мне его кончить за тебя?
   Чтобы сделать что-то полезное, я подошел и ударил Чужака коленом в висок. Этот удар сорвал хлипкий заслон в душе, и наружу хлынула ненависть, до краев наполняя глаза.
   Чужак снова замычал и пополз на четвереньках ко мне, обнимая колени, утыкаясь лбом в грязные туфли и интуитивно чувствуя во мне жалость и милость. Но жалости не было. Хотелось, чтобы все поскорее закончилось. Митяй ударил его ногой под дых, тот покатился, Митяй догнал и приложился еще раз.
   - Ты тупой, сука, или прикидываешься?
   И, наклонившись к самому уху, зло прошипел:
   - Копай, иначе я тебе яйца отстрелю.
   Плюхнулась крупная рыба в тридцати метрах от берега.
   Таджик медленно встал на ноги. Его трясло от страха. Трясущимися руками он поднял лопату и вопросительно посмотрел на Митяя.
   - Вон там копай. - Митяй махнул пистолетом в сторону леса, обрисовывая заросший травой пяточек.
   Чужак начал копать.
   Земля была целинной и трудной. Густая осока цепко держала каждый ком, но Чужак умел копать. Он надрезал с боков небольшой кусок и резким движением снимал слой, подсекая корни травы. За работой он успокоился и перестал дрожать. Лопата привычно мелькала в его руках. Он копал неродную землю, не чувствуя усталости, работая кистями и плечами. Через несколько минут остановился, скинул спортивную куртку на землю и продолжил копать. На правом предплечье вытянулся широкий рваный шрам.
   Он не старался копать медленно, не думал оттянуть неизбежное, просто работал в своем ритме. Выступили капли пота на лбу. Чужак наклонил голову и вытер пот о плечо, не отрываясь от работы, уверенным круговым движением. Периодически лопата натыкалась на камни. Он выковыривал их и отбрасывал в сторону, уверенно расширяя размеры ямы. Чужак знал, что он копает эту яму для себя.
   Митяй убрал пистолет за пояс и закурил. И только после этого я почувствовал, что не курил несколько часов. Я также достал сигареты и закурил.
   Это был момент слабости, какой-то внутренней расхлябанности. Закуривая, я сунул обрез подмышку. Митяй отвернулся в сторону, глубоко затягиваясь. И в этом момент Чужак швырнул в него лопату и рванулся в лес.
   Лопата пролетела в сантиметрах от головы.
   - Блядь, за ним... - заорал Митяй.
   Начался гон.
   Лес бил по лицу сырыми ветками, обволакивал ноги густыми черничными кустами. Я был охотником, загоняющим волка за флажки. Несся вперед, так что ветер свистел за спиной, не поспевая за мной.
   - Не стреляй, - на ходу заорал Митяй.
   Треск стоял страшный, так мне казалось. Еще казалось, что все должны слышать, что сейчас мы напоремся на грибников или лесников, или еще черт знает на кого...
   Чужак бежал так быстро, как только мог. Не стал тратить время, чтобы снять скотч и позвать на помощь. Некого звать. Никто не придет. Поэтому просто бежал прямо, не разбирая направления, ломая сухие ветки на своем пути, перепрыгивая через поваленные деревья.
   Я бежал ровно за ним, Митяй зашел справа, пытаясь отсечь его. Стала подводить дыхалка, в ноги по грамму наливали свинец. Я подумал, что Чужак уйдет, и чувство глубокой обиды придало сил.
   Если бы он убегал в своей степи, то непременно ушел бы. Страх смерти сильнее обиды. Но его подвел лес. Чужак споткнулся о муравейник и, снося его ногой, ткнулся спиной о ель, врезаясь всем телом в маленькие, торчащие из дерева обломанные сучки. Заорал сквозь скотч от боли. Хотел поняться на ноги, и даже успел это сделать, но я уже подбежал вплотную и хлестко, со всей дури врезал прикладом по скуле. Голова его дернулась назад и Чужак снова упал, и уже не пытался подняться...
   Мы били его долго. За время бега я успел вспотеть липким похмельным потом, но пока мы били таджика, я взмок окончательно .
   Чужак закрыл голову руками, локти прижал к бокам и подтянул колени к животу. Есть в этой позе интуитивный возврат в материнское лоно, где ты защищен от всего мира водами и любовью. Но тогда я не думал о таких материях, вообще ни о чем не думал. Просто бил Чужака ногами, надеясь попасть в живот, по ребрам, в пах. Оказывается, так легко бить беззащитного человека. Распаляешься с каждым ударом, и уже не остановиться. Хочется втоптать его в самое ядро земли, чтобы он там расплавился к чертовой матери, и давить его ногами, давить, давить.
   Раздался шорох в кустах, в нескольких метрах от нас, и это спасло Чужака. А мы бы его забили насмерть.
   - Слыхал? - спросил Митяй, тяжело дыша.
   - Да.
   - Что там, глянь.
   Я подошел к кустам черники, пошатываясь от усталости, но с каждым глотком воздуха набираясь сил и спокойствия. Раздвинул кусты ногой - во мху, свернувшись клубком, ощерился ежик.
   - Тут ежик, - сказал я.
   - Какой еще на хер ежик?
   - Обыкновенный, с иголками.
   Митяй подошел, оставив Чужака медленно копошиться, переворачиваться.
   - Прикольно... Помнишь, мультик еще такой был. Ё-о-о-ожии-и-ик.... - он неумело спародировал. - Мутный такой мультик, тупой-тупой.
   - Норштейн снимал.
   - Чего?
   - Помню, говорю, такой мультик.
   - А этот ничего, настоящий. - Митяй ткнул ежика пальцем, но осторожно, боязливо. Тот грозно фыркнул.
   - Ишь ты, огрызается, падла.
   Снова замычал Чужак.
   - Не устал? - спросил Митяй.
   - Нормально.
   - Еще попинаем?
   - А надо? - спросил я.
   - Конечно надо.
   - Ну, раз надо...
   Чужак понял, что мы идем его добивать. Может, разговор слышал, но, я думаю, по походке понял. Судорожным движением стянул скотч с лица и запричитал с чудовищным акцентом:
   - Не надо, не надо, не надо, не надо, не надо, не надо...
   - Ах ты, тварь, - удивленно протянул Митяй.
   Он подбежал и с размаху ударил его ногой в голову, как опытный футболист пробивает пенальти. Голова Чужака дернулась в сторону с глухим противным звуком... Мы били его, тяжело дыша от усталости, пробивая неуверенные руки, вдавливая ребра в легкие. Лицо его заплыло от кровоподтеков.
   Вдруг стало противно. С каждым ударом желудок подталкивал к моему горлу переваренную пищу, и приходилось сглатывать комок тошноты.
   - Подожди... - не выдержал я.
   - Чего?
   - Давай отдохнем.
   Я не знал, как сказать Митяю, что все, хватит, что мы не садисты и не фашисты. Надо просто довести до конца то, зачем мы сюда приехали. Как ему об этом сказать? И еще я понял, что начинаю бояться Митяя, его безжалостных глаз и рук.
   - Ну, давай отдохнем.
   Он сел на мшистую влажную землю и закурил.
   - Будешь? - протянул мне пачку.
   - Потом.
   Курить не хотелось. Сделай я одну затяжку - точно вырвало бы.
   Чужак уже не пытался встать. Лениво елозил руками по земле, стонал и сплевывал кровавую слизь. С трудом сел, держась за голову, начал раскачиваться из стороны в сторону.
   - Гляди, очухался.
   - Давай уже кончать, Митяй.
   - Не торопись, а то успеешь. Я только начал...
   Митяй повертел головой, и вдруг лицо его перекосила ломаная усмешка. Он рывком поднялся на ноги, подошел к Чужаку.
   - Снимай штаны, тварь.
   Тот молча посмотрел на него снизу вверх.
   - Не дрочи меня, чурка!
   И Чужак ослабил ремень непослушной рукой, расстегнул молнию на джинсах, пошатываясь встал, упираясь руками в широкий еловый ствол. Медленно спустил штаны.
   - Трусы тоже, - приказал Митяй.
   Тот мгновение поколебался, но только мгновение. Трусы неуверенно поползли вниз.
   - А теперь садись. - Митяй указал рукой на разрушенный муравейник.
   - Не надо... - начал Чужак.
   - Я тебе сейчас ствол в жопу засуну. Выбирай. - Он помахал пистолетом.
   Таджик понял, что страшный человек с пистолетом в руках не шутит, и медленно побрел к муравейнику.
   Насекомые кипели в разрушенной пирамиде. Мелькали белые головки яиц.
   Чужак сел в центр, осторожно, морщась от боли. И сразу резко выдохнул, как от удара под дых, вздрогнул и закусил губу. Насекомые накинулись на смуглое волосатое мясо. Они путались в волосках, ползли по ногам, копошились в паху и кусали, кусали, кусали. Чужак быстрыми движениями пальцев выдирал по одному муравью из паха, выдирал вместе с волосами и брезгливо отбрасывал в сторону, и свистел, шипел, нашептывал что-то на своем наречии.
   Митяй отвратительно заржал во весь голос. Это был даже не смех: визг дикаря, первобытного человека. В этом булькающем горловом смехе открывалась бездна, втягивала в свое черное нутро все живое, и никак не могла остановиться.
   - Хватит!
   - Чего? - не понял Митяй.
   - Я сказал, хватит.
   Лицо его перекосило от злобы.
   - Хватит будет, когда я скажу. Понял, фраер?.. Он муравейник сломал, падла. Где теперь муравьишкам жить? Чем деточек своих кормить? Из-за него им холодно, блядь, и голодно. А ты, сука, добренького включил?
   - Это мой таджик. Ты мне его подарил.
   И Митяй вдруг моментально успокоился.
   - Хорошо. Действуй, фраер.
   Он убрал пистолет за пояс и скрестил руки на груди.
   Чужак слышал нас и, не дожидаясь разрешения, сполз на землю, отряхивая себя на ходу, натягивая трусы судорожным движением. Он медленно встал на ноги, смятый и уничтоженный. Заплывшие глаза смотрели жалобно и доверчиво. Наверное, такой взгляд был у евреев в Бабьем Яру. Просто смотрел и ждал. Пока я подниму обрез и нажму на курок. И даже подобие облегчения мелькнуло в его взгляде.
   Обрез стал тяжелее раза в два, и пока я его поднимал, наводил на Чужака, безвольная вата набилась в мускулы.
   Я ждал, что он начнет говорить, заведет свое "не надо - не надо", и жуткий акцент, и сам голос дадут мне право на выстрел. Потому что сложно убить человека, к которому пропала ненависть. А она пропала. Но Чужак своей азиатской подкоркой понимал, что говорить нельзя. Момент истины всегда скользкий, победит тот, кто удержит равновесие вопреки всему. И он молчал. Смотрел на меня стремительно заплывавшими глазами и молчал.
   - На колени, - приказал я.
   Он послушно опустился на влажный мох. Поползли муравьи по смуглым коленкам. Но Чужак уже не стряхивал их.
   Я зашел сзади и приставил ствол к затылку. Митяй подошел и встал рядом, чуть поодаль.
   Чужак начал молиться.
   Сухой непонятный шепот завладел лесным воздухом. И чтобы вернуть над воздухом свою власть нервным бесом заторопил Митяй:
   - Давай, давай... Он бабу твою трахнул. Давай...
   У меня не было сомнений. И страха не было. Сердце колотилось быстрее, в руках поселилась слабость, но я каким-то глубинным чутьем понимал, что у меня хватит воли нажать на спусковой крючок. И палец медленно пополз, ощущая сопротивление взведенной пружины. Знаете, как в армии учат стрелять из "калаша"? Нажимать на спуск надо плавно, не дергая. Чтобы выстрел раздался на выдохе и был неожиданным для тебя самого. Тогда пуля летит точно в цель даже на расстоянии ста метров. Сотка - стандартное расстояние на стрельбище. Это простая физика. Но, наверное, есть еще подтекст. Неожиданность выстрела снимает с тебя ответственность, списывает убийство на случайность.
   А Чужак не дрожал, не ссался под себя. Во всей его фигуре появилась зримая монументальность. Он не боялся смерти. Знал, что сейчас умрет и не боялся этого. Он полчаса назад ползал на коленях и целовал мне ноги, а сейчас спокойно был готов умереть, как мужчина. И эта метаморфоза не укладывалась в моем сознании. Какой сильной должна быть вера в незримого Аллаха, чтобы достойно встретить смерть? Или не в Аллахе дело, а в чем-то другом, и вера здесь не причем?
   И вдруг я увидел, чем это закончится. Увидел результат.
   Вспышка в мозгу была короткой, но яркой. Я увидел таджика, валяющегося с простреленной головой со спущенными штанами. Мозги комочками разбросаны вокруг, в открытую рану ползут муравьи, тонут в густой крови, но на смену утопшим приползают новые полчища, и они копошатся в этой дыре, отщипывают кусочки мозга. Из горячего ствола выходит мелкий дымок. Митяй входит в древний шаманский транс и начинает отплясывать у трупа поверженного врага. Но самое главное, я увидел себя.
   Руки и лицо в брызгах крови. Она соленая на вкус. Нет ни радости, ни облегчения. Только дно. Я лежу на самом дне Вселенной и уже нет никаких шансов вылезти на поверхность.
   Я увидел Бога. Не библейского, с бородой и грозным посохом, а настоящего, незримого. Я искал его на небе и на земле, а он находился внутри меня все это время. И только когда я окончательно и бесповоротно его оттолкнул, он явился в своем единственном смысле и сути. Он всегда с нами, но мы не ощущаем его присутствия. Но зато мы остро чувствуем, когда он нас покидает.
   Ужас? Это не то слово. Нет в языке слова, чтобы описать чувство богооставленности. Но и нет на свете ничего глубже, острее и бесповоротнее. Это отчаяние бессмертной души, которой во веки вечные теперь не отмыться. Это чувство... сильнее любви.
   Картинка мелькнула молниеносно, доли секунды. Я понял, что не хочу стрелять. Да, этот Чужак - мразь, насильник. Он пришел с другой стороны света на мою землю, надругался над моей женщиной. Но убивать его нельзя. Если его убить - он победит. Вот именно так. Вопреки логике. Правота ни разу не логическая категория.
   Меня всегда раздражала эта заповедь: "Ударили по правой щеке - подставь левую". Я всегда считал, что бить первым нельзя, но всечь в ответ обязательно следует. Заповедь казалась мне оправданием для хлюпиков и трусов. А сейчас, в этом лесу я нутром ощутил силу и мощь этих слов. На них держится милосердие. А на милосердии стоит любовь. А выше любви ничего нет. Сильнее - есть, а вот выше - увольте.
   Небывалое облегчение хлынуло в плечи и поясницу.
   Я принял решение, опустил ствол и сделал шаг назад. Чужак все почуял спиной, и тут же обмяк, закрыл лицо руками. Беззвучно подавился.
   Митяй скривился:
   - Гоблин ты, гоблин... А Боря говорил, что ты гнилой пассажир. Так и сказал: не верь, мол, Митя, это не человек - труха. Я-то защищал тебя, мол, ты правильный пацан. А ты оказался - вафел галимый.
   - Все, Митяй, все.
   - Ты думаешь, ты такой правильный. Сказать тебе, что дальше будет? Этот черт вернется к своим и все расскажет. А потом тебя найдут и посадят на бутылку. Ты знаешь, как сажают на бутылку?.. Не знаешь... Ничего, узнаешь. Горлышко проходит в твою волосатую дырочку, а потом всю бутылку забивают туда ногами. Она обязательно разобьется. Сечешь? Потом тебе выбьют зубы доминошкой и по очереди оттрахают в рот. Будут свои вонючие члены совать в твой фраерский рот, глотку зальют своей спермой. Миллиарды грязненьких скользких таджиков за щекой. Ась?.. Но это еще не все. Потом тебя порежут на ремни. И только потом, если ты еще не сдохнешь от боли, тебе отрежут голову.
   Я представил, как это будет и стало страшно. Но тот, предыдущий страх был сильнее.
   - Хватит, Митяй. Будь, что будет.
   - Я понял, ты псих. Но меня за собой тащить не надо. Дай сюда.
   Он протянул руку к обрезу и вцепился пальцами в цевье.
   - Все закончилось...
   - Дай сюда, я сказал...
  
   Выстрел расколол пространство на две равные половины с острыми рваным краями. Я не видел, куда ушла дробь, но Чужак повалился, как подкошенный. Митяй удивленно посмотрел на меня. Но удивил его не выстрел, а то, что я так и не выпустил обрез из рук. Тогда он резко толкнул меня и подставил подножку. Заваливаясь, я опрокинул его на себя, и он тут же всем своим весом, всей злобой и всем жилами прижал обрез к горлу, обжигая мне подбородок.
   Руки у Митяя были сильные и страшные. Я сразу ощутил, насколько они сильнее моих.
   Он умел душить. Сразу пропал воздух.
   Я беззвучно открывал рот, но кислород не поступал в легкие. Он душил меня, как ребенка. Нервно скалился, вдавливал обрез в мою шею чуть ниже кадыка, а я ничего не мог сделать.
   Не хватало рук. Не хватало воли.
   Усталость сжала легкие костлявой рукой.
   Я бил ногами по земле и хрипел.
   И еще понял, что сейчас умру. Вопрос секунд.
   Смерть - это, конечно, и темнота, и коридор, и все прочее. Наверное. Не знаю наверняка. Но сначала пропадает воля. То есть, наступает короткий миг, когда темнота уже не страшит тебя. Все тускнеет, расплывается. И отсутствие воздуха компенсируется облегчением оттого, что сейчас все закончится.
   А вот то, что вся жизнь проносится перед глазами - это верно. Но не в быстрой перемотке, а кусками. Всплывает в памяти самое неожиданное и вздорное. Пустяшные мелочи, случайный набор картинок. И эти не самые важные с виду события становятся засечкой, точкой бифуркации. После них все другое, и ты другой. Поэтапный бег. Дистанция с остановками.
   Я бегу по пустому дальневосточному двору с игрушечной лопаткой в руках. Мне лет пять, не больше. Лопатку принесла незнакомая тетя, папина подруга. Лопатка красного цвета. Мамы отчего-то не было дома. И папа сказал: "Иди, погуляй. Вот тебе лопатка". И я гулял, час или больше, пока не замерз. А когда я вернулся, незнакомой тети уже не было. От папы пахло противной сытостью. Вот отчего я запомнил этот эпизод, отчего он выскочил из памяти, как застарелая заноза? Где теперь эта лопатка, где эта тетя? Ничего нет. Ничего не было. Остался только пятилетний мальчик на пустом дальневосточном дворе.
   Белые ботинки. Я иду в седьмой класс в незнакомую школу. Первое сентября. Середина облезлых "девяностых". Белые новенькие ботинки - это роскошь, я уже это понимаю. Они жутко трут. Мозоль саднит при каждом шаге, но я терплю. Таких ботинок ни у кого нет. Я иду по гулким школьным коридорам, но никто не замечает моих ботинок. На глаза наворачиваются слезы. Я убеждаю себя, что это от боли, но это слезы обиды, нечего себя обманывать. Вечером дед молотком размягчал дубовую жесткую кожу. Мозоль горела от йода. А я вдруг понял, что всем на тебя плевать, никто никогда не протянет руку. Так я стал взрослее.
   Семь-восемь лет. Я лезу на вершину засохшего тополя возле дома. Зачем я туда лезу? Да чтобы быть выше всех. Все мальчишки лезут на деревья, чтобы быть выше всех. Это так важно, потому что хоть ты уже и большой в своих собственных глазах, но в глубине души понимаешь, что еще ребенок. И надо расти, надо тянуться вверх... Обламывается сук под ногой, и я лечу вниз с высоты пятого этажа. В нескольких метрах от земли капюшон цепляется за обломанную ветку, меня резко дергает вверх, трещат швы дешевой советской куртки. Спасибо легкой промышленности, вещи делали на совесть. Капюшон выдержал этот рывок, и я остался жив. Я ведь для чего-то остался жив тогда...
   Кадры покидали сознание сумбурно и вразнобой. Никакой хронологии. И сквозь эти кадры неизменно просвечивало расплывающееся лицо Митяя. И все мутнело, мутнело. Я думал, какие же сильные у него руки, в жизни таких не встречал. Но думал уже вполмысли. Мне сейчас не объяснить, как это, думать вполмысли. Но так можно.
   Из глубины веков далекие предки шепнули на ухо, что надо бороться до конца. И я рванулся в последний раз, напрягая остатки сил, рванулся уже не волей, но агонией, звериной тягой к жизни. Весь видимый и невидимый мир умещался в моих сведенных пальцах, сжимающих горячий ствол обреза...
   Попытка не удалась. Уже не страшные руки Митяя - тяга земли сломала сопротивление. Я сдался. Поймал себя на мысли, что легкие не рвутся на части. Я стал рыбой, выброшенной на берег. Мир сжалился надо мной, и стал темнеть, уплывать, плавно и неумолимо тухнуть, как свет в кинотеатре.
   ...Воздух ворвался в легкие мощным потоком, но кровь, изголодавшаяся по кислороду, требовала еще и еще, и еще. Я хрипло дышал, возвращая мир с каждым глотком, вытягивая его из небытия за нитку, боясь, что нить порвется, и мир опять соскользнет в пропасть.
   Грудь разрывало на части. В висках не стучало - долбило, звенели пальцы ног и рук. Тошнота рванулась к горлу протухшим комком - это организм выблевывал из себя смерть.
   Меня вырвало.
   Сначала в мир вернулись звуки. Глухие удары. Тук! Тук! Тук! Тук! Потом глаза обрели способность различать предметы.
   Я увидел Чужака, упавшего рядом со мной на колени. Он заносил над головой руку с булыжником и резко опускал вниз. Тук! Тук! Тук!
   Я приподнялся на локтях, присел, и Чужак тут же вскочил, занес булыжник над моей головой.
   Он тяжело дышал и смотрел на меня заплывшим, ненавидящим взглядом. С камня капала густая кровь на траву.
   Не знаю, как долго мы смотрели друг на друга. Может быть несколько секунд, а может быть час. Просто этот момент - он был в другой системе временных координат. В обычной жизни не такое время, я теперь это знаю совершенно четко.
   Потом он отбросил булыжник и отвернулся. Я понял, что сегодня не умру.
   Чужак подобрал митяевский пистолет, сунул себе за пояс. Обшарил карманы, выудил пачку сигарет и зажигалку, присел на траву и с наслаждением закурил. Он выпускал ровные кольца дыма, играясь, позируя. Но не передо мной. Это он смерти показывал: накося, выкуси!
   Я только сейчас заметил, что продолжаю сжимать в руках бесполезный обрез.
   Скорее рефлекторно, чем от желания, я полез в карман и достал курево. Закурил, ловя концом сигареты дрожащий огонек, и сразу закашлялся. Дым раздирал горло, но я продолжал затягиваться с какой-то мазохистской радостью.
   Рядом лежал труп Митяя. Головы не было - кровавая каша. И, казалось, на весь лес слышен сладкий запах крови. От этого запаха мутило, скулы наполнялись противной слюной. Не в силах глотать, я сплюнул, и тягучий сгусток повис на губе.
   - Надо его закопать. - Это была первая внятная фраза, произнесенная Чужаком.
   Я встал, и лес закачался перед глазами, но это состояние невесомости длилось секунды. Жизнь брала свое.
   Мы взяли Митяя за ноги и потащили, оставляя за собой длинную красную полосу. Мертвое тело было тяжелым и неудобным. Мы волокли его, обходя поваленные деревья и коряги, и с каждым шагом я все больше себя презирал. Это было не от слабости и не от силы - вселенское презрение надломленного человека. И одновременно с этим просыпалась в душе радость от непричастности. На моих руках не было крови. Два этих чувства умещались в душе равными долями и не старались отъесть кусок друг у друга. Я шел, прижимал к груди ногу Митяя, а внос бил запах нестиранных носок.
   Тело шлепнулось в яму с утробным стуком. Чужак, не спрашивая, взял лопату и начал засыпать яму землей. Комья влажной и черной почвы распались по телу. Я подумал, что еще полчаса назад это тело дышало. Еще подумал, что вот так вот могли закапывать меня. Обе этих мысли прошли в сознании ровно и отстраненно.
   Чужак работал трудно, с передышками, морщась от боли. Лопата дрожала в его руках. Скрипела земля о металл. Несколько десятков движений - и Митяя не стало. Он пропал, так, словно и не было никогда на свете этого человека.
   Отслужившая свое лопата полетела в кусты. Чужак сморщился, потоптался на яме, приминая землю.
   - Поехали, - сказал я и не узнал свой голос. Хриплый, простуженный.
   Он кивнул и медленно протиснулся на пассажирское сиденье, рядом с водителем.
   Ключи оказались в замке зажигания. Я подумал, что нам повезло, что сейчас бы пришлось откапывать Митяя... И тут же другая мысль влетела в голову: откуда в лесу взялся булыжник?.. Это были важные вопросы, но не те, не те...
   Движок не заводился. Простужено кашлял металлической чахоткой и сходил на нет, стоило ослабить ключ.
   Чужак наклонился к приборной панели и потянул на себя колпачок подсоса.
   - Давай!
   Я еще раз повернул ключ, двигатель заурчал, разогнался и, схватив искру, ровно затарахтел. Суетливыми толчками я развернулся и выехал на грунтовку, привыкая к машине. Медленно поехал по ухабистой дороге, оставляя позади всю свою прошлую жизнь. Чужак закопал ее.
   Выруливая на шоссе, я развернулся в сторону города, пересекая сплошную и не замечая резко тормозящих, раздраженно сигналящих машин. Спокойно и внятно загудели шины. Потасканная "семерка" набирала скорость.
   Под рассеянный скрип дворников Чужак начал говорить.
   - У меня дома инжир поспел. И слива с кулак. И вишни, и груши. А у вас - одна мерзость. Домой поеду.
   Я не стал отвечать и он продолжил:
   - Вы страшные и больные. Вся страна у вас больная. Но вас никто уже не вылечит, потому что вас не победить. Наши, кто помоложе, думают, что вы слабые и трусливые. А я знаю, что вы сильные. Вас предсказать нельзя, угадать нельзя. Вы как собаки: идешь мимо и думаешь, укусит или не укусит. Мы, мусульмане, не любим собак. Грязные и жалкие животные. Могут в помойке копаться, могут трупы рвать, могут трусливо тявкать, а могут броситься и до смерти грызть. Плохие животные. Но нет ничего страшнее бешеной собаки. Ее все боятся. Вы, русские, - бешеные собаки. С вами страшно жить рядом.
   - Сидел бы дома. Чего поперся?
   - Дома хорошо. Но дома есть нечего. Работы нет. Вы глупые, вы кормите нас. Мы бы не стали вас кормить. А еще вы ленивые. Не любите работать, не умеете. А мы умеем. Мы лучше вас работаем.
   - Отчего вы тогда в нищете живете?
   - Правители плохие. Воруют. Каждый для себя живет.
   - Так поставьте нормальных.
   - Не можем. Бунтовать - бешеной собакой надо быть. Мы не такие. Аллах не велит.
   - А чужих женщин насиловать Аллах велит?
   - Я не насиловал.
   - Врешь.
   - Не вру. Турсун насиловал. Но он старшего племянник, его не выдали.
   - Тебя свои, значит, сдали?
   - Так надо было.
   - И кто вы после этого?
   - А вы? Тебя свой же убить хотел.
   - Он мне не свой.
   - Я и говорю: не угадать вас. Кто для вас свой, кто чужой - не разберешь. Ты меня убить хотел. Почему не убил?
   - Турсуну передай: я найду его.
   - Почему не убил, говорю?
   - Не смог.
   - А Турсуна, значит, сможешь?
   - Смогу.
   - Посмотрим...
   Не хотелось ничего объяснять.
   - Я бы убил тебя, если бы ты дрался.
   - Знаю.
   - Все-то ты знаешь...
   - Турсун плохой человек, гнилой. Среди наших тоже такие есть.
   - Везде такие есть.
   - Он сильный.
   - А я бешеный.
   - Не-е-е-ет, ты не бешеный. Твой друг - бешеный, а ты нет.
   - И какой же я?
   - Не знаю... Русский.
   - А почему ты меня не убил?
   Он ничего не ответил.
   Какое-то время ехали молча. А потом Чужак продолжил:
   - Мы всю грязную работу за вас делаем. Чистим ваши улицы, моем машины, развозим на работу, строим дома. Вы скоро разучитесь работать. Не сможете без нас. И тогда мы вас возьмем голыми руками.
   - Чего вам всем от нас надо?
   - Вас мало, и у вас все есть. А нас много, и у нас нет ничего.
   И тогда мне стало понятно. Нет, и никогда не было столкновения культур, цивилизаций, религий и языков. Все это миф, которым пичкают ущербные души. А есть голодные, и есть сытые. Вот и все. Они голодные, а мы сытые, и поэтому они всегда будут нас ненавидеть. До тех пор, пока не утолят свой голод. Надо просто накормить людей, и тогда поток, питающий их ненависть, иссякнет. Но так уж устроен Золотой Телец, что ему всегда нужны голодные. Если их не станет - рухнут основы Капитала, и он начнет пожирать сам себя, и рано или поздно сожрет полностью. Тогда Земля впервые за свою историю вздохнет свободно, полной грудью. Когда-нибудь это время настанет.
   - Справедливости, значит, хочешь?
   - Аллах хочет.
   - Срать на нее хотел ваш Аллах.
   Чужак вспыхнул, но сдержался.
   - Не надо так.
   - Ты ко мне не лезь, и я к тебе не буду.
   - Вы глупый народ. Вы бы всех могли завоевать, если бы захотели. Но вы не хотите.
   - Есть такой русский герой, Данила Багров зовут. Не слыхал?
   - Нет.
   - Зря. Он говорит, что сила в правде. За кем правда, говорит, тот и сильнее. Как считаешь?
   - Сильнее тот, кто просто сильнее.
   - Вот поэтому ты в мою страну приехал, а не я в твою.
   - А ты приезжай, гостем будешь, - Чужак криво усмехнулся.
   - Спасибо, мне здесь хорошо.
   Не доезжая до города, Чужак тронул меня за плечо.
   - Здесь останови. Не надо дальше.
   Я притормозил у обочины.
   Выходя из машины, он бросил напоследок:
   - Я не таджик, я узбек.
   - Какая разница?
   - Большая.
   Хлопнул дверью и, прихрамывая, зашагал вдоль дороги, размытый в пелене мелкого назойливого дождя. Я больше никогда его не встречал.
   Я вырулил на кольцевую дорогу и поехал прямо, встраиваясь в общий поток, без цели и направления. Я не знал, что буду делать дальше. Борюсик будет меня искать, и рано или поздно найдет. Они всегда находят. Но до Славы им не добраться, никто не знает, где она живет. А Лешка прорвется, не маленький.
   Несколько часов я так ехал, без мыслей в голове. Дорога позволяла не думать. Менялся пейзаж. Я оказался на каком-то шоссе. За окном летели базы, заправки, заводы, поселки и магазины.
   Все закончилось. Все только начинается.
   И вдруг я понял, куда я еду. Это знание сдавило мне горло, в глазах поплыло от внезапных слез. И я подавился, сглатывая рванувшееся наружу огромное, глыбкое. Я ехал по шоссе и во все горло рыдал, выревывая из себя страну. Вместе с утробным звуком из глубины легких летели наружу поля и реки, леса и моря, дали и косогоры. Страна рвалась и дрожала во мне, как дрожит работающий на износ тракторный мотор. В чаду и машинном масле, я ревел раненым в сердце медведем. И некого было стесняться. И некого было позвать на помощь. Такие моменты случаются раз за всю жизнь. И страна, вырвавшись из меня на свободу, очистилась и перестала болеть. И сам я себе казался проснувшимся, обновленным, расхристанным и прямым. В пустоты хлынул холодный восточный ветер, выметая из души всю гниль, всю затхлость и многолетнюю пыль. Я заново, с нуля творил собственную страну, и в этом чудовищном реве она рождалась, как птица Феникс: из пепла, черноты и безлюдья. И надо было ее заселить светлыми и чистыми людьми, искусницами и богатырями. И я знал, где их взять. Все бескрайнее, трепетное и великое пространство оживет и спасет меня. Как я спасал его каждый раз тысячи и тысячи лет. Такое предназначение у русского человека. Он бы и рад выбрать другое, но совесть не дает. Значит, до тех пор, пока держится русский мир - есть надежда.
   Только один человек на всем белом свете мог меня понять. И я ехал к нему, чтобы поделиться своим очищением.
   Растаяли тучи, и, отменяя конец света, солнце ударило в затылок. Чтобы утвердить задуманное в реальности, я произнес вслух, целуя словами нутряное, кровное:
   - Я еду, мамочка... Потерпи, я скоро...
  
  

Эпилог

  
   Вот и все. На этом история Андрея Вознесенского заканчивается. Я начинал ее читать с неохотой и недоверием, но с каждой прожитой страницей погружался в текст, пропускал его через себя, и душа моя настраивалась по нему, как музыкальный инструмент по камертону.
   Что-то было между строк такое, что заставило меня усомниться в придуманности всего корпуса. И я начал искать.
   В первую очередь перерыл интернет, социальные сети и разные окололитературные сайты. Это было достаточно забавно. На сайте, где я впервые наткнулся на этот роман, авторская страница была скудна на комментарии. Это закономерно: люди в сети не готовы тратить время на чтение безвестного романа. Да и сами комментарии относились не к литературной стороне, а носили сочувствующий характер. Автору давали советы, как жить дальше, предлагали помощь. Никому и в голову не пришло, что текст может быть придуман. А для меня было важным прояснить именно этот момент.
   Социальная сеть "Вконтакте" нашла для меня сто семьдесят Андреев Вознесенских, как вымышленных, так и настоящих. Из них в Петербурге проживало семнадцать. Но я написал всем без исключения. Впустую. Никто из них никогда не писал никакого романа и ничего о нем не слышал.
   Тогда я стал искать через персонажей. Вы знали, что в городе на Неве живут сто тридцать шесть Алексеев Конаныхиных? Я тоже раньше не знал. Поверьте, писать каждому и ждать ответа - очень кропотливая и нудная работа. Но я уже загорелся. И, наконец, нашел того самого Алексея, друга. Он задал мне ряд осторожных вопросов, отказался дать свой номер телефона, а когда я попытался настоять на встрече - удалил страницу. Так оборвалась еще одна ниточка. Но по крайней мере стало понятно, что история не выдумана. Оставалось прояснить, насколько правда перемешивается с вымыслом.
   На удивление просто оказалось найти Сову. Она оказалась в партийных списках "Справедливой России". Я объяснил причину своего интереса, предложил встретиться и она с легкостью согласилась.
   Андрей описал ее абсолютно точно. Мне даже добавить нечего. За исключением одного. Он ни разу не говорил в тексте, что Маша некрасивая, но это как-то подразумевалось из самой тональности описаний и диалогов. А на деле Сова оказалась очень милой девушкой, улыбчивой, стройной и интеллигентной. Впрочем, без притягательности. Такие редко нравятся мужчинам.
   - Что вас интересует? - спросила она.
   - Вы читали текст Андрея?
   - Читала.
   - И что скажите?
   - Не воспринимайте все на веру. Андрей всегда был любителем приукрасить.
   - Был?
   - Был... Есть... Я не знаю. Не видела его с тех пор, мы не общались.
   - И вы не пытались его найти?
   - Пыталась. Но он пропал. Я не переживаю. Пройдет время, и он вернется. Он всегда ко мне возвращается. А я умею ждать.
   - Все действительно произошло так, как он описал?
   - Более или менее. Вы поймите, его искали. Искали бандиты, искала милиция. Но мне и правду нечего было им сказать. Покажется странным, но я ничего о нем не знаю.
   - А Леша, его друг?
   - Леша не будет об этом говорить. Не ищите его. Я с ним тоже практически перестала общаться.
   - Понятно. Вы не пытались связаться с его отцом?
   - А зачем? Они были не в ладах, вы же знаете.
   - Да-да.
   - Какой вообще у вас интерес?
   - Сам пока не знаю. Зацепило. Может, получится опубликовать этот текст.
   - Тогда удачи.
   - Я позвоню, если что?
   - Звоните, конечно.
   Она с радостью оставила свой телефон и даже игриво улыбнулась на прощание, такой улыбкой, мол, ты все равно звони, что-нибудь придумаем.
   Мне показалось важным найти деда, поговорить с ним, показать текст.
   Деревня Чернецы отыскалась легко. Я выбрал воскресный день и поехал. Я ехал на том же самом автобусе, мимо тех же самых деревень и, верно, с теми же или такими же людьми. И на короткое мгновение мне показалось, что я шагнул новым персонажем на страницы романа, прокрался в него и подглядываю за жизнью героев из-за угла.
   Деревня встретила меня лаем собак и агрессивными гусями, перегородившими дорогу. Отогнать их вышел хозяин.
   - Не местный? В гости к кому? - спросил он меня.
   - Да, Касатонова дом не покажете?
   Мужик замолчал, сощурился:
   - А тебе зачем?
   - Я знакомый его внука.
   - Андрюхи здесь нет. Давно не было.
   - Я знаю, как раз ищу его.
   - А зачем ищешь?
   - Надо, значит. Вам-то какая разница?
   - Есть разница. Приезжали тут года два назад, на крутых машинах, сами быкастые, приблатненные. Денег предлагали... Потом еще приезжали, через год. Опять деньги совали...
   - И что? Не взяли?
   - Не взял. А и взял бы - сказать нечего. Не было здесь Андрюхи.
   - Так дед-то его где живет?
   - А нигде. Сожгли Касатонова. Там с соседями терки были за землю. Облили ночью бензином и подожгли. Касатоныч заживо сгорел, до косточек.
   - Давно?
   - Года два назад.
   - И что им стало?
   - Соседям?
   - Ну.
   - Знамо что, посадили. По "пятнашке" каждому, Кольке и Витьке-толстому. Не хер бухать, я так скажу. По трезвяне бы не решились.
   - А дом-то где стоял?
   - В конце улицы, направо, мимо не пройдешь.
   Участок успел зарасти. Обугленный остов избы торчал черными сгнившими клыками. Я постоял немного, помял в руках землю, из-за которой сожгли человека. Земля, как земля. Сухая и пыльная. Отдавать за нее жизнь или нет - каждый решает для себя сам.
   На этом можно было бы закончить, если бы не одно событие.
   Несколько месяцев я приводил текст в порядок. Вымарывал лишнее, исправлял ошибки, прорабатывал стиль. Кто-то скажет, что я не имел на это права, но мне, если честно, плевать. Пожалуй, не имел. И что с того? Если Андрей жив, то ему все равно. Я почему-то в этом уверен.
   В прохладный солнечный день, где-то в середине осени, я вышел в Купчино. Уже не помню зачем. И переходя через Балканскую площадь, к улице Олеко Дундича, вдруг увидел Славу.
   Длинные русые волосы, огромные синие глаза. Взгляд чистый и прямой. То, что это именно она, я не сомневался. И сразу понял, о чем говорил Андрей: такие девушки рождаются одна на миллион. В таких девушках Русь прорастает. Она стояла на автобусной остановке и держала на руках ребенка, маленького мальчика. Ребенок сидел ко мне спиной, и было не разглядеть его лица.
   Подъехала маршрутка и Слава уплыла внутрь. Двери закрылись, я увидел, как девушка проходит в середину салона, как устраивается в кресле, открывает сумочку, протягивает узкоглазому водителю деньги... Еще несколько мгновений, и маршрутка уедет, и я до конца своих дней не узнаю самого главного.
   - Слава! - заорал я и рванулся вперед.
   Девушка вздрогнула и обернулась в мою сторону, удивленно приподняв брови. Она была прекрасна. И в этот момент мальчик повернулся и посмотрел в окно, серьезный и собранный, смышленый, плотно сжавший губы и напрягший кулачки, готовый защитить свою мать.
   Маршрутка уезжала, оставляя позади меня, роман, Андрея Вознесенского. Уезжал в неведомом направлении целый мир, за которым я так бестактно подглядывал. А я стоял посреди площади и глупо улыбался во весь рот.
   Мальчик был русский.
  
   февраль 2013 - июль 2014
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Оценка: 5.10*22  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

По всем вопросам, связанным с использованием представленных на okopka.ru материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email: okopka.ru@mail.ru
(с)okopka.ru, 2008-2019