Будто он это знал. Хотя, когда писал те строчки, может быть, ничто и не предвещало такого. Ведь до тридцати пяти - его роковой цифры - он с той поры еще выпустит четыре сборника. Да и много чего с ним случится, казалось бы, не предвещающего такого исхода, который его ждал. Хотя... Кто-то метко назвал его - "невольник чести". А это, хоть и красиво, и благородно, но постоянно чревато. В той же стране, где ему надлежало жить в течение последних четырех лет, чревато и подавно, поскольку страна эта зарождалась совершенно на иных принципах. Они (эти принципы) признавали лишь целесообразность тех, кто ее породил. А их целесообразность с понятиями чести и благородства, мягко говоря, была далеко не всегда совместима.
Вот и случилось с ним то, что он невольно себе предсказал. Пожить ему дали всего тридцать пять. Но вопреки тем, кто приложил руку, чтобы его уничтожить, он остался. Остался в душе тех, кто любил его при жизни. А они сохранили его нам. Завещали. За что всем им низкий поклон. А мы постараемся продолжить ими начатую цепочку.
У Марины Цветаевой есть "МОЙ ПУШКИН". Где - о том, как поэт "приходит" к ребенку и потом остается на всю жизнь. С Пушкиным у нее было так: "...Первое, что я узнала о Пушкине, это - что его убили. Потом я узнала, что Пушкин - поэт, а Дантес - француз. Дантес возненавидел Пушкина, потому что сам не мог писать стихи, и вызвал его на дуэль, то есть заманил на снег и там убил его из пистолета в живот....Пушкин был мой первый поэт, и моего первого поэта - убили. С тех пор, да, с тех пор, как Пушкина на моих глазах на картине Наумова - убили, ежедневно, ежечасно, непрерывно убивали все мое младенчество, детство, юность - я поделила мир на поэта - и всех, и выбрала - поэта, в подзащитные выбрала поэта: защищать поэта от всех, как бы эти все ни одевались и ни назывались...".
К каждому из нас когда-то кто-то "приходит", оставаясь потом на всю жизнь. И далеко не всегда, а, может, и вообще редко, помнишь этот первый "приход". Но, порой, уже взрослым неожиданно вспоминаешь то, о чем, казалось, и не думал. И не просто что-то, но и как это было.
***
Когда мне было от роду лет пять или шесть - в школу еще не ходил, но читать уже умел, - в один из вечеров я услышал, как папа читал в другой комнате взрослым стихотворение о скрипке. Надо сказать, что папа обладал абсолютным слухом и, по мнению специалистов, замечательно играл на этом инструменте. Поскольку от его слуха мне, видимо, тоже что-то досталось по наследству, родители очень хотели и меня видеть со скрипкой. Поэтому купили мне для начала детскую. Которую я довольно скоро и благополучно разобрал так, что собрать ее уже не удалось. Сделал же это из-за того, что меня в ту пору влекла гармонь.
Все эти перипетии, очевидно, и послужили тому, что я невольно прислушался к стихотворению. Тем более речь в нем шла не только о скрипке, но и о мальчике, который в отличие от меня очень хотел на ней играть. А кто-то из взрослых - так я это понимал - отговаривал его от этой затеи. Поскольку память в детстве замечательная, я даже запомнил начальные строчки этого стихотворения:
"Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,
Не проси об этом счастье, отравляющем миры,
Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,
Что такое темный ужас начинателя игры!...".
Конечно, я не понимал, о каком ужасе идет речь, потому что мне нравилось, как играет папа. Просто сам хотел играть на другом инструменте. Поэтому, услышав последние строчки, которые тоже автоматически вошли в детскую память:
"...На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ
И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!",
был очень озадачен - ни с "чудовищами", ни со "страшной смертью" скрипка у меня никак не ассоциировалась. Поэтому, когда папа зашел ко мне в детскую, я стал задавать ему вопросы. И первый из них: "Кто это написал?". Фамилию того поэта я тогда услышал впервые, и она показалась мне очень музыкальной. Может, потому, что стихотворение было связано с музыкальным инструментом и его "царственными звуками", на дорогах которых почему-то "бродят бешеные волки". А может, потому, что и сама фамилия, действительно, сразу зазвучала музыкально, хотя из набора нот, который я уже знал, в ее состав входила лишь одна. И расположилась она в середине фамилии. Однако, и то, что было из не состава семи нот, звучало не менее музыкально. Так я узнал, что есть такой поэт ГУМИЛЕВ. Точнее - был. И не просто поэт, но и воин. Думаю, папа намеренно сделала тогда это добавление и даже на нем акцент, потому что затем последовала его просьба, чтобы я никому об этом человеке и его стихах не рассказывал. Пусть пока это будет военной тайной. Военная тайна для ребенка, чьи родители прошли войну и много о ней рассказывали, было понятием святым. Да и какому мальчишке не хочется быть причастным к военной тайне. Тем более с папой, боевыми орденами которого я так гордился.
- Уже много позже я узнаю, почему так долго замалчивалось имя этого замечательного поэта и несказанной внутренней красоты человека, жившего на высокой нравственной ноте. -
А пока, когда папа приходит домой и, в доме никого нет - все же военная тайна, - постоянно расспрашиваю его о новом для себя открытии - поэте-воине. Первое, о чем - есть ли у него что-нибудь для детей. И папа берет книжку и сначала серьезно, а потом все больше улыбаясь, читает:
" Вздрагивает огонек лампадки,
В полутемной детской тихо, жутко,
В кружевной и розовой кроватке
Притаилась робкая малютка.
Что там? Будто кашель домового?
Там живет он маленький и лысый...
Горе! Из-за шкафа платяного
Медленно выходит злая крыса.
В красноватом отблеске лампадки,
Поводя колючими усами,
Смотрит, есть ли девочка в кроватке,
Девочка с огромными глазами.
Мама, мама! - но у мамы гости,
В кухне хохот няни Василисы,
И горят от радости и злости
Словно уголечки, глазки крысы.
Страшно ждать, но встать еще страшнее,
Где он, где он, ангел светлокрылый?
- Милый ангел, приходи скорее,
Защити от крысы и помилуй!"
Мне страшновато. Но я ведь причастен к военной тайне, и к тому же - будущий воин: наслушавшись папиных рассказов о войне, втайне готовил себя к суровой военной службе. Поэтому о мурашках на спине - ни слова. А вот о последних трех строчках - вопрос: "Почему так? Ведь ангелов же нет". (Рожденным в Советском Союзе - стране, где уже с двадцатых начинает все больше господствовать вводимая властью атмосфера атеизма, такой вопрос ясен). Папа объясняет, что, во-первых, девочка маленькая и, может быть, пока этого не знает. И, во-вторых, было это еще тогда, когда думали, что ангелы есть. Вопросов у меня больше нет, и домовой меня почему-то не смущает. Может быть, потому что в такую игру - поиски домового - мы с бабушкой играли. Да, к тому же теперь понимаю, что девочка маленькая, дело было давно, и с бабушкой, или няней Василисой в такую игру она, очевидно, не играла. Иначе знала бы, что домовых нет. Ими лишь пугают детей.
А стихотворение мне очень нравится. И еще - не похоже оно ни на что, о чем мне читали до этого. Где были и храбрый портняжка, и семь гномов, и дядя Степа, и Мойдодыр... Но вот так, чтобы "огонек лампадки", и "горят от радости и злости словно уголечки, глазки крысы" - такого не было. Во всяком случае, чего-то подобного не помнил.
Спрашиваю папу - только ли о крысе и бешеных волках (запомнил их) писал этот поэт-воин. Нет. Оказывается, он писал и об умном дьяволе, и о носороге, ягуаре, жирафе, кенгуру, гиене, попугае... Но остальное - для взрослых. И, когда вырасту, буду читать сам.
***
Две книжечки, что есть у папы, очень красиво названы: "Романтические цветы" и "Жемчуга". Это я прочитал сам, поскольку уже немножко читать умел. А потом попросил папу дать мне самому прочитать оттуда - из тех сборников - то, что я пойму. И он находит мне "Носорога". Читаю еще очень медленно, но оторваться не могу:
"Видишь, мчатся обезьяны
С диким криком на лианы,
Что свисают низко, низко,
Слышишь шорох многих ног?
Это значит - близко, близко
От твоей лесной поляны
Разъяренный носорог.
Видишь общее смятенье,
Слышишь топот? Нет сомненья,
Если даже буйвол сонный
Отступает глубже в грязь.
Но, в нездешнее влюбленный,
Не ищи себе спасенья,
Убегая и таясь.
Подними высоко руки
С песней счастья и разлуки,
Взоры в розовых туманах
Мысль далеко уведут,
И из стран обетованных
К нам незримые фелуки
За тобою приплывут".
- Ну как? - слышу от папы. Говорю, что очень интересно. Напоминает "Тараканище". Только непонятно, зачем руки поднимать. А так - все ясно. Смеется. - Далеко пойдешь.
Но мне так нравится, что прошу позволить почитать еще. К тому же вижу стихотворение "Жираф", и мне кажется, что там все будет добрее, чем у "Носорога". Папа, видимо, доволен моим рвением, читать самостоятельно, поскольку понимает, что здесь я действительно читаю, а не делаю вид, как это случалось, когда брал книжку, которую знал наизусть, и изображал, что уже владею беглым чтением. Тут это все происходит значительно медленнее. Где-то еще и по слогам. Но так нравится, что оторваться нет мочи. И читаю, с каждым словом кажущееся мне все более волшебным:
" Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далеко, далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля
И бег его плавен, как радостный птичий полет.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.
Я знаю веселые сказки таинственных стран
Про черную деву, про страсть молодого вождя,
Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав...
Ты плачешь? Послушай...далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф".
От этого я оторваться не могу. Неужели так может быть. Жирафа я уже видел в зоопарке. Но все остальное - и мраморный грот, и как туда каждый вечер прячется этот жираф. И грустная девушка или девочка - почему-то именно так и подумал. И, конечно же, это таинственное озеро Чад, где так красиво и загадочно - именно так мне кажется - будто что-то еще здесь должно произойти. Только вот девушку (или девочку) жалко. Почему-то продолжает она плакать. Даже, когда так интересно. Но, может быть, если еще раз послушает, успокоится, забудет о какой-то обиде, от которой ей так горько. Наверняка забудет. Он же видит, что она плачет и поэтому начинает все сначала.
А, может, он ей другое прочитает - рядышком на соседней страничке вижу стихотворение, которое так и называется: "Озеро Чад". И успеваю прочесть его первую строчку: "На таинственном озере Чад...". Оторваться и тут не в силах, и прошу папу разрешения почитать самому и это, где в финале:
"...А теперь, как мертвая смоковница,
У которой листья облетели,
Я ненужно-скучная любовница,
Словно вещь, я брошена в Марселе.
Чтоб питаться жалкими отбросами,
Чтобы жить вечернею порою
Я пляшу пред пьяными матросами,
И они, смеясь, владеют мною.
Робкий ум мой обессилен бедами,
Взор мой с каждым часом угасает...
Умереть? Но там, в полях неведомых,
Там мой муж, он ждет и не прощает".
По-моему, папа рад, что меня так захватило. Позже он это подтвердит. Ну, а мне так хочется попасть туда, где столько происходит и помочь этой "ненужно-скучной любовнице". От соседского мальчика Гриши, который был старше, я уже знал, что значит "любовница", но свои "знания" держал втайне от взрослых. Дальше мои "знания", видимо, еще не простирались, потому что, написанное:
"...И они, смеясь, владеют мною..."
воспринимал, как забаву, аналогичную тому, что мы делали с ребятами во дворе, когда становились в круг и кого-то одного, неожиданно для него, выталкивали в середину, а потом начинали, словно большой мяч, толкать друг к другу, и он никак не мог оттуда выбраться. Что иной раз доводило его чуть не до слез. Но таким "мячом" у нас никогда не была девочка. Это негласно исключалось. Поэтому я и не понимал, как могут так поступать пьяные матросы. Хотя и допускал, что делают они это лишь, поскольку пьяные, и мозги у них уже не работают. Может быть, и обсудил бы это с папой,но тут зашла мама и сказала, что пора спать.
Перед сном спрашиваю маму, где находится озеро Чад?
- В Африке.
- И Гумилев там был?
- Был. И не один раз.
- Он, что, воевал там?
- Нет. Изучал.
- Это озеро, зверей и попугая?
- Не только, но и это тоже.
- А когда же он воевал?
- В другое время.
-А где?
- Здесь.
- Там где вы с папой?
- Почти.
- А вы на войне не встречались?
- Нет. Он воевал раньше и на другой войне.
- А вы, почему там не воевали?
- Когда она началась, папе было всего три годика, а меня вообще не было.
- А ему сколько было?
- Двадцать восемь. Ну, теперь давай спать. Остальные вопросы завтра. И про военную тайну не забудь.
- Последняя фраза, конечно же, была лишней. Но это был пятидесятый год. И позже, когда я повзрослел, стал понимать, почему после каждого разговора о поэте-воине мама, или папа ее произносили. -
А пока в моей голове и озеро Чад, и Лимпопо, которые оказывается где-то недалеко друг от друга, и все обитатели этой загадочной страны Африки, и "ненужно-скучная любовница", которой так хочется помочь. Жаль только - рассказать об этом никому не смогу. Ведь военная тайна.
Следующим вечером жду, когда папа поужинает и зайдет.
- Папа, а у нашего воина есть боевые награды?
- Есть.
- Как у тебя (у папы орден Красного Знамени)?
- Тогда другие были. И у него - очень серьезная : орден Святого Георгия. Это самая высокая в те времена. И награжден он дважды за храбрость.
- А ранения у него были?
- Нет.
Достает какую-то тетрадочку, где у него переписано от руки. Пропись я еще не знаю, поэтому могу прочесть только первое слово, написанное печатными буквами: "ПАМЯТЬ". Папа читает. С первых же строчек настраиваюсь послушать про змей:
"Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями несхожи,
Мы меняем души и тела...".
Но дальше речь о змеях, почему-то заканчивается и идет про коня, рыжую собаку, льва, орла и много чего другого. И лишь в конце опять:
"... Только змеи сбрасывают кожи,
Мы меняем души и тела".
И еще успеваю запомнить, что речь там идет о мореплавателях и стрелках. И, кроме того, конечно же - и папа на этом акцентирует внимание:
"Знал он муки голода и жажды,
Сон тревожный, бесконечный путь,
Но Святой Георгий тронул дважды
Пулею нетронутую грудь...".
Мне это очень нравится, и я горжусь этим воином, почему-то уверенный, что он был капитаном. Может быть оттого, что в тот вечер, когда слышал о скрипке, потом было что-то о храбрых капитанах:
"...Пусть безумствует море и хлещет,
Гребни волн поднялись в небеса -
Ни один пред грозой не трепещет,
Ни один не свернет паруса...".
Но папа говорит, что капитаном он не был, а плавал лишь пассажиром. И
я какое-то время привыкаю к этому известию, потому что был уверен - ставший сразу мной любимым воин в войну топил вражеские эскадры. Но папа сказал, что он был храбрым всадником-кавалеристом и разведчиком. Это меня сразу успокоило, потому что и кавалеристы, и разведчики среди моих друзей котировались не меньше, чем моряки и капитаны.
- Много позже - уже студентом от своей ленинградской тети, которая была знакома с поэтом, и которой он дарил свои сборнички с трогательной надписью: "Милой Аннушке..." я узнаю, что он был освобожден от воинской обязанности из-за болезни глаз. Но, когда началась война, стал активно хлопотать о зачислении в добровольцы. И ему удалось получить разрешение стрелять с левого плеча. И он стал "охотником" (так называли тогда добровольцев), получив право выбора рода войск. Предпочел кавалерию. Был назначен в кавалерийский полк. И когда проходил учебный курс военной службы, активно (за отдельную плату) обучался владеть шашкой. Тетя покажет мне книжечку под названием "Записки кавалериста" - подробнейший дневник военных действий, который вел поэт, назначенный в маршевый эскадрон лейб-гвардии уланского Ее Величества полка и направленный сразу на передовую, к границе с Восточной Пруссией. Об этом у него есть такие строчки:
" Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня.
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня...".
А еще позже в замечательной книге "Николай Гумилев. Жизнь поэта по материалам домашнего архива семьи Лукницких,которую в 1990-м выпустит "Лениздат". А подготовит к выпуску Вера Константиновна Лукницкая - вдова первого биографа поэта Павла Николаевича Лукницкого, прочту: "13 января 1915г. приказом по гвардейскому кавалерийскому корпусу от 24 декабря 1914г. за N30Гумилев награжден Георгиевским крестом 4 ст.N134060. 15 января произведен в унтер-офицеры".
И в этой же книжечке прочту стихотворение, под названием "Война", которое уже до этого знал из сборника " Колчан", переписанного у тетушки в один из приездов в Ленинград:
"Как собака на цепи тяжелой,
Тявкает за лесом пулемет,
И жужжат шрапнели, словно пчелы,
Собирая ярко-красный мед.
А "ура" вдали - как будто пенье
Трудный день окончивших жнецов.
Скажешь: это мирное селенье
В самый благостный из вечеров.
И воистину светло и свято
Дело величавое войны.
Серафимы ясны и крылаты,
За плечами воинов видны.
Тружеников, медленно идущих
На полях, омоченных в крови,
Подвиг сеющих и славу жнущих,
Ныне Господи, благослови.
Как у тех, что гнутся над сохою,
Как у тех, что молят и скорбят,
Их сердца горят перед Тобою,
Восковыми свечками горят.
Но тому, о Господи, и силы,
И победы царский час даруй,
Кто поверженному скажет: Милый,
Вот прими мой братский поцелуй!"
Наверное, вот это "светло и свято" стало для меня еще с детства главным представлением о том, как поэт-воин, относился к жизни в любых ее проявлениях:
"Кто поверженному скажет: Милый,
Вот прими мой братский поцелуй!"
И именно так я и чувствовал уже Гумилева, изначально благодаря папе.
Но пока ничего этого я не знаю. Пока пришла мама и сказала, что пора спать. Ну и, конечно, опять о военной тайне.
Ну и поскольку я знаю, что он храбрый кавалерист, то как советский мальчик сороковых, ассоциирую его рядом с Буденным, с Чапаевым, или с Котовским. И при очередном разговоре с папой - жаль, что военная тайна не позволяет мне рассказать об этом удивительном поэте-воине своим друзьям, а я пока только о нем и думаю - начинаю с вопроса:
- А он погиб, когда сражался с белогвардейскими бандами?
- Нет.
- А как?
- Его убили.
- Белые?
- Нет. По ошибке.
- Свои!?
- Не совсем. Но можно и так сказать...В общем, ошиблись. Так бывает.
Папа, конечно же, оказался в непростом положении. Как объяснить это ребенку, который бывает ведь не только дома и общается не только с родителями. Но, видимо, невольно я прихожу ему на помощь, поскольку гибель поэта-воина воспринимаю, как ошибку в бою: случайно кто-то из своих попал шашкой, или выстрелил.
- Позже папа мне рассказал, что у него были смятения приэтом разговоре, поскольку дома меня никогда не обманывали. И мое тогдашнее восприятие облегчило его задачу - не обмануть и тут и в то же время не рассказывать мальчику, еще не готовому в силу возраста (да и атмосферы за окном - не дай Бог забудет о военной тайне) к тому, о чем пришлось бы говорить. -
Пока же мой интерес к его поездкам в Африку, очевидно превалирует.
- Папа, а он в Африку плавал с Корнеем Ивановичем (вспоминаю Лимпопо)?
- Нет. Корней Иванович там не бывал.
- А про Лимпопо ему воин рассказал?
- Может быть. А, может, еще кто-то. Или сам читал где-нибудь.
- Вспомню об этом разговоре уже в 90-е, когда буду читать из дневников Павла Лукницкого, который записал одно из воспоминаний К.И. Чуковского, хоть и не связанное с тем, о чем я спрашивал у папы, но очень связанное с моим представлением о том поэте-воине, идущем из детства: "Как-то он (Гумилев) позвал меня к себе. Добрел я до него благополучно, но у самых дверей упал: меня внезапно сморил голод. Очнулся я в великолепной постели, куда, как потом оказалось, приволок меня Николай Степанович, вышедший встретить меня у лестницы черного хода (парадные были везде заколочены).
Едва я пришел в себя, он с обычным своим импозантным и торжественным видом внес в спальню старинное, расписанное матовым золотом, лазурное блюдо, достойное красоваться в музее. На блюде был тончайший, почти сквозной, как папиросная бумага, - не ломтик, а скорее лепесток серо-бурого, глиноподобного хлеба, величайшая драгоценность той зимы.
Торжественность, с которой еда была подана, показалась мне в ту минуту совершенно естественной. Здесь не было ни позы, ни рисовки. Было ясно, что тяготение к пышности свойственно не только поэзии и что внешняя сторона бытовых отношений для него важнейший ритуал.
Братски разделив со мной свою убогую трапезу, он столь же братски торжественно достал из секретера оттиск своей трагедии "Гондла" и стал читать ее вслух при свете затейливо-прекрасной и тоже старинной лампады.
Но лампада потухла. Наступила тьма, и тут я стал свидетелем чуда: поэт и во тьме не перестал ни на миг читать свою трагедию, не только стихотворный текст, но и все ее прозаические ремарки, стоявшие в скобках, и тогда я уже не впервые увидел, какая у него необыкновенная память".
Когда я это читал, уже ничуть не удивлялся той необыкновенности положения, в котором побывал в тот вечер Корней Иванович, потому что именно необыкновенность среди обыкновенного и, конечно же, благородство уже прочно связывало меня с детства со всем, что касалось понятия "ГУМИЛЕВ".
Эта необыкновенность, касалась даже его здоровья. Я был очень удивлен, когда узнал, что будущий храбрый воин в детстве - также, как и я, что, конечно, же, меня очень тогда воодушевило - был довольно болезненным. И, несмотря на это, стал потом настолько сильным, что за военные доблести получил ордена. Значит, и я могу, если буду очень стараться, стать таким же сильным и так часто не болеть. Хотя некоторые сомнения у меня оставались: может он все же был не таким болезненным - у меня лет до семи - восьми постоянными были простуды, болело горло, а также время от времени случались приступы малярии, полученной еще с грудничкового возраста.
- Сомнения эти развеются позже, когда из дневников Павла Лухницкого я узнаю, что он "...рос маленьким,худеньким и до десятилетнего возраста был очень слаб здоровьем. Страдал сильными головными болями. После прогулок, особенно городских, он чувствовал себя совершенно больным. Лишь в Тифлисе в пятнадцатилетнем возрасте головные боли прекратились... Он терпеливо переносил все неприятности связанные с его слабым здоровьем, был тихим, редко плакал...".
А вот то, о чем я узнаю из этих записей дальше, меня уже не удивит, потому что, сколько помню, с детства воображал его именно таким: "С детских лет Гумилев был болезненно самолюбив: "Я мучился и злился, когда брат перегонял меня в беге или лучше меня лазил по деревьям (речь идет о старшем брате Дмитрии, у которого в какой-то момент обнаружился туберкулез, и родители решили для укрепления здоровья перевезтимальчиков на Кавказ - в Тифлис. Переезд был в 1900-м году. Для этого продали загородную усадьбу в деревне Поповка, что близ Петербурга, продали мебель и оставили лишь квартиру в Петербурге - Г.Б.). Я хотел все делать лучше других. Всегда быть первым. Во всем. Мне это при моей слабости было нелегко. И все-таки я ухитрялся забираться на самую верхушку ели, на что ни брат, ни дворовые мальчики не решались. Я был очень смелый. Смелость заменяла мне силу и ловкость...". А вот дальше, наверное, в пору моего детства я бы удивился, узнав, как он учился: "...учился я скверно. Почему-то не помещал своего самолюбия в ученье. Я даже удивляюсь, как мне удалось кончить гимназию. Я ничего не смыслю в математике, да и писать грамотно не научился. И горжусь этим. Своими недостатками следует гордиться. Это их превращает в достоинства...". Конечно, ребенком я бы не понял вывода последней фразы. Но, думаю, если бы знал эти слова, то во многом было бы проще парировать замечания взрослых, ссылаясь на них - хотя учился я неплохо, но с поведением, ввиду бурных фантазий, которые мешали учителям, проблемы у родителей были. А вот то, что "...человеку необходимо быть храбрым, он должен идти вперед и оправдатьсебя как человека. Он настолько лишь человек, насколько побеждает свой страх...", конечно, понял бы и тогда.
***
В 1955-м году во время переезда в Москву, куда папу перевели работать - до этого мы жили на Кубани, - те два сборничка Гумилева и папина тетрадка с другими его стихами куда-то пропали вместе с папиными конспектами, которые он хранил еще со студенческой поры. Все это находилось в одном из чемоданов, которого в составе багажа не оказалось. Так на какое-то - довольно длительное время я был лишен возможности читать поэта, ставшего к тому моменту, пожалуй, любимым.
И лишь будучи студентом и попав в Ленинград на научную конференцию, у своей ленинградской тети, о которой уже шла речь, обнаружил тот самый "клад", который переписывал ночами и который во многом будет здесь представлен.
Узнаю, что уже в детстве с какого-то момента он увлекся сочинительством, и оно влекло его все больше, и довольно скоро у него была уже целая тетрадка собственных стихов. И, что его первая публикация приходится на шестнадцатилетний возраст и начинается стихотворением со словами "Я в лес бежал из городов..." - темой, которая будет звучать у него на протяжении всех последующих лет. А первый сборник стихов под названием "Путь конквистадоров" вышел уже у девятнадцатилетнего юноши.
Дальше я узнаю, что, предъявляя к себе самые высокие требования, назовет он эту книжку лишь как "ученические опыты". Но из этих "опытов" вышло, например, такое: