Okopka.ru Окопная проза
Бикбаев Равиль Нагимович
Шахид

[Регистрация] [Обсуждения] [Новинки] [English] [Помощь] [Найти] [Построения] [Рекламодателю] [Контакты]
Оценка: 9.23*17  Ваша оценка:


   Светлой памяти своего расстрелянного прадеда не отрекшегося от Веры и никого не предавшего
   Посвящаю
  

Хроники подлого времени

(отрывок из повести)

   Иногда мне кажется, что это было со мной ...
   Пять часов утра, на дворе темно, в промозглом ноябре рассвет еще не скоро наступит, но уже пришло время первой молитвы. Муэдзин больше не зовет верующих, мечеть закрыта, мулла арестован. На дощатом некрашеном полу в угловой комнате моего дома расстелен молитвенный коврик, а год за черными предрассветными окнами одна тысяча девятьсот тридцать седьмой.
   Мне пятьдесят лет и мне давно уже не нужен внешний призыв к молитве, я знаю время намаза, язык и обычаи своего народа. Разве это плохо? Кому мешает моя вера? Наверно мешает, раз идут повальные аресты ...
   Скоро придут за мной, я это знаю. Мне шептали: "Молчи!", меня предупреждали: "Не лезь ты в это дело". Это мой сосед Федор Герасимович украдкой приходил ко мне в дом говорил, советовал, остерегал. Хороший добрый честный человек, он хотел мне только добра, а его старший сын служит в НКВД. А мой старший сын вместе со мной работает в извозе, а ещё у меня хорошая жена, заботливая невестка и двое внуков: мальчик и девочка.
   Холодная вода в кумгане, перед молитвой я омываю лицо и дрожь идет по телу, не от воды, от холода мира в котором я живу, от ледяного липкого страха.
   О чем это я? Ах да ... Федор помнит как в лютые голодные двадцатые годы, я возвращался с извоза и встретил его. У него от голода уже умерли отец и мать, а теперь умирал сын. Я отдал ему половину муки которую вёз для своей семьи. Голод прошел, память осталась. Осталась память как я на своём буланом возил по двору его сына Васятку, а тот визжал от восторга и хватался за гриву коня. Теперь люди которые попадают на допросы к следователю НКВД Василию Федоровичу визжат от ужаса.
   Почему они всегда приходят на рассвете? Эти люди в форме, добротных хромовых сапогах и фуражках с темно синими околышками. Они приходят и с ними приходит ужас. Они приходят и те кого они уводят с собой уже не вернутся в свои дома, а в семьях арестованных на долгие годы поселятся тревожное ожидание и страх. Этот страх раскаленным клеймом выжжет их души, этот страх с отметкой "Член семьи изменника Родины" навсегда пропишется в их личных делах. Этот страх войдет в генетическую память их потомков, и они тоже всегда будут молить: "Да минует меня чаша сия!". Напрасно молить, не минует.
   Так почему все - же на рассвете? Вырвать человека из сладкого предрассветного сна, вырвать из теплой удобной постели, неодетого, беззащитного, растерянного, дрожащего от утреннего знобящего холодка еще нетопленого дома. Вырвать из кроваток его испуганных детей, и парализовать всех страхом. Вот почему на рассвете ...
   О Аллах! Милостивый! Милосердный! Укрепи душу мою, дай силы вынести муки и все что мне уготовано, дай мне Веры, защити близких моих! По грехам нашим Ты отвернулся от нас. Я тоже всегда покорно молчал когда забирали других, молчал, а теперь придут за мной ...
   Молитва окончена. Я готов. Небольшой узелок с вещами уже давно собран. Все ценное спрятано, жену, сына и невестку я предупредил. Если что: Отрекайтесь!
   Отрекайтесь от врага народа, отрекайтесь от мужа, от отца, отрекайтесь от веры, отрекайтесь, отрекайтесь ... Может это и спасет вас, если это спасение ...
   А может меня и не расстреляют? Ну дадут срок, отбуду его в лагерях и там люди живут, вернусь к семье. Нет убьют! Я знаю что убьют! Только за что? За что? В чем моя вина?
   Гулкие уверенные тяжелые удары в дверь. Вот и пришли. Я бегу открывать входную дверь, ноги только подгибаются и руки поспешно отодвигающие засов дрожат. А дальше как в дурном сером тумане, обыск, испуганный жалобный плачь крохотной двухлетней внучки, все остальные без команды встав у стенки не плачут, знают не поможет. У меня трясутся губы и я не понимаю даже самых простых вопросов которые мне задают те люди, что бесцеремонно роются в моих вещах ... Не понимаю, я вообще ничего не понимаю.
  -- Пошёл! - толкает меня человек в форме и я судорожно схватив поданный бледной заплаканной женой узелок ухожу ... и только успеваю услышать как заливаясь слезами кричит тоненьким голоском внучка:
  -- Дяденька! Оставьте бабайку ... дяденька ... не трогайте его ...
   - Быстрее, - сильно бьет меня в спину НКВДешник и больше я не увижу свой дом.
   Небольшая грязная сортировочная камера переполнена арестованными в эту ночь. Негде сесть и все стоят, от смрада нечем дышать. Враги народа. Но я то не враг! Так думает каждый, верит что он по ошибке сюда попал, надеется, что органы разберутся, пугливо косится на соседей, а если это настоящие враги? нет подальше от них держатся и молчать, молчать, а то как бы чего не вышло. И каждый как путами скручен тюремным смрадом страха, смрадом покорного молчания, смрадом подозрительности и всеобщего недоверия, жуткий чудовищный камерный смрад тридцать седьмого года. На допросы вызывали по одному. Скрип двери, сжимается сердце, надзиратель выкрикивает фамилию ...
   После многочасового ожидания вызвали и меня, без вещей, мне они уже не нужны. Из тех кого вызвали раньше ещё никто не вернулся. От долгого изнурительного стояния в камере, мои ноги сильно опухли и двигаясь по тюремному коридору я их еле их передвигаю, конвой меня торопит. А мне то куда мне торопится? Мне уже почти всё безразлично, в душе тоже растет метастазная опухоль бессильной усталости и равнодушия.
   - Назовите остальных членов террористической группы! - кричит мне на допросе следователь.
   Совсем молодой ещё парень этот следователь, из узкого рта изрыгающего крики несет стойким удушливым перегаром от выпитой водки. От ночных допросов от хронического не высыпания, у него красные глаза. Залитые алой кровью глаза, а может это не сосуды воспались, а что если это кровь его жертв? У кого, у кого же ночью напиваются кровью глаза?
   - Быстрее! - орёт он, - колись старый хрен!
   Молчать, молчать, оправдываться доказывать бесполезно, молчать. Но я стараюсь ладонью заслонится от яркого луча света направленного в мои глаза жалко дрожащим голосом оправдываюсь:
  -- Гражданин начальник! Я не виноват, я только молился в мечети, только молился, я ничего не знаю.
   И это правда, я никогда не выступал против Советской власти. Зачем? За хорошую работу мне честно платят, к праздникам дают премии. Я построил свой дом. Я знаю, что не останусь без куска хлеба. А если заболею, то меня будут бесплатно лечить, как лечили и спасли мою сноху когда она тяжело рожала мою внучку. Мой внук ходит в школу и мечтает стать врачом и я знаю что за его учебу мне не надо платить. Зачем же мне выступать против Советской власти? А еще я знаю, что никто из моих знакомых тех кого арестовали, не был врагом, и я говорил об этом, ходил в их дома и помогал их семьям чем мог ...
  -- А кто утверждал, что мы арестовываем невинных? - вкрадчиво и негромко интересуется следователь, - кто всем говорил что ваш мулла не враг? Кто пособничал в распространении религиозного дурмана? Кто дома собирал родственников и читал молодежи Коран? Готовил террористов? Кто хотел ударить в спину трудовому народу?!
   И уже совсем тихо почти шипя с искренней ненавистью продолжает:
  -- Это ты выступал против Советской власти! Это ты гад передавал вражеские слухи, это ты сеял недоверие к органам государственной безопасности. Это ты хочешь религиозной пропагандой одурманить советскую молодежь. Контра! Убить тебя и то мало!
   А ведь он наверно искренен в своей ненависти ко мне, этот карающий врагов народа обоюдоострый меч революции. Только карать удобнее топором палача.
   Сквозняком потянуло от открывшейся двери и мигом выскочив из-за стола мой следователь четко рапортует:
   - Товарищ капитан! Ведется допрос одного из главарей мусульманской террористической организации, по состоянию на ...
   - Вольно, - прерывая рапорт звучит за спиной знакомый голос, и безразлично спрашивает, - Ну как Вова?
  -- Запирается гад, - раздраженно докладывает следователь.
   Он так и стоит за моей спиной этот капитан государственной безопасности, которого я учил скакать на коне, который в детстве играл с моим сыном, с отцом которого я любил долгими зимними вечерами поговорить за чашкой крепкого чая. Ну что же ты стоишь за спиной? Боишься? Боишься посмотреть мне в глаза? Не бойтесь гражданин начальник, мои глаза уже почти заплыли от кровоподтеков, а в узкие щелочки бьет слепящий свет яркой настольной лампы, я ничего не увижу, я не увижу пустого равнодушия палача в твоих глазах.
  -- Сержант, - властно командует Василий Федорович, - я сам его допрошу.
  -- Ну здравствуй дядя Абдаллах, - тихо говорит Васятка, после того как следователь быстро и дисциплинировано вышел за дверь, огорченно вздыхает:
  -- Эх дядя Абдаллах тебя же отец предупреждал ... молчи не лезь в эти дела ... что же ты, а? Что не послушал? Дался тебе этот мулла? И на кой ты дома родственников собирал? К семьям арестованных зачем ходил? Время то сейчас какое ... не до посиделок ... и верить некому нельзя.
  -- А может это без Веры нельзя?
   Молчит сидящий за столом капитан, молчу неловко сидя на краешке привинченного табурета я. Старый решается вопрос. Можно, нельзя. Вечный вопрос. Вечный как жизнь и вечный как смерть. Только вечна ли жизнь и есть ли вечная смерть? Тоже вопрос не из последних. Каждый узнает ответ, в своё время.
   Капитан направляет конус яркого света настольной лампы на картонную папку и быстро перелистывая документы просматривает моё дело. Я мелкими глотками пью теплую воду из граненого стакана. Сочатся кровью разбитые распухшие губы, шатаются зубы, болит все тело. Это перед допросом меня жестоко и умело били здоровенные парни. Сначала кулаками разбили лицо, а когда я упал, добивали ногами обутыми в хромовые сапоги с железными подковами на каблуках. Сильно били, я кричал, а они смеялись.
  -- В общем так, дядя Абдаллах, - закрыв папку обращается ко мне Васятка, - есть шанс тебя вытащить. Дашь подписку о сотрудничестве пометим ее задним числом, я доложу начальству, что ты мой сотрудник и по моему заданию внедрился в террористическую организацию ...
   Его лица почти не видно только расплывчатый белый силуэт, чувствую, что он смотрит мимо меня, слышу его придушенный голос, напряженный глухой:
   - ... донесение о выявленных врагах прямо сейчас напишем ... ты напишешь ... я продиктую как надо ... уже через пару часов дома будешь ... вот возьми бумагу и ручку ...
   Он медленно разборчиво диктует имена и фамилии моих родственников и друзей, имена тех кого я приглашал в свой дом, с кем я встречался во время пятничной молитвы. Он диктует мне формулу отречения от Веры и от своей судьбы, он диктует мне оправдательный приговор.
   Он диктует и не смотрит на меня, а я покорно склонился над листом, дрожат руки и капает на белую разлинованную бумагу моя кровь из разбитого носа.
  -- Никто ничего не узнает, - заметив, что я ничего не пишу, утешает меня сотрудник НКВД.
   Да никто не узнает, что по моей вине придет в их дома смерть и будет на их семьях выжжено клеймо: Член семьи изменника Родины. Никто кроме меня. И все равно их проклятья найдут предателя, они падут на мою голову и на судьбу моего рода. Но чего мне бояться? Страшный суд это религиозная брехня, а Бога давно отменили декретом, теперь новый бог его портреты как иконы в каждом доме в каждом кабинете. Бога отменить декретом можно, а Веру? Вот ты мне скажи можно без Веры жить? Никому не верить: жене и детям; родственникам и друзьям. Сколько мы так сможем прожить? И разве это жизнь?
  -- Я тут напачкал,
   и показываю на следы крови на бумаге и на полу.
  -- Уборщица все уберет, - вяло отвечает Василий Федорович и вот теперь он смотрит мне в глаза. Глаза в глаза, ему все ясно, мне тоже.
  -- Иначе я тебя спасти не смогу, - тихо и твердо говорит он, - если тебя так просто выпустить, то завтра возьмут меня и мою семью, да и тебя это тоже не спасет, еще раз за тобой придут. А под пытками мы оба признаемся, что состоим в одной террористической организации. Прости дядя Абдаллах, но себя и свою семью я под расстрел не подведу. Ты еще подумай, - просит он, - по статье терроризм сразу "вышка", а я в твоем деле даже пункт в статье заменить и то не смогу. Вызовут меня и спросят: "Врагов покрываешь? А почему? А ты сам то не враг ли часом?" Хорошо подумай! А то сегодня же тебя расстреляют, в твоем деле уже отметка есть.
   Тело как немеет, сердце бьется с перебоем, голова кружится, муть смертного ужаса в глазах. Расстрел! Да так быстро. Паралич страха у меня приговоренного к расстрелу и та же болезнь у него ответственного сотрудника местного отделения НКВД СССР. Паралич страха у всей страны. Паралич и истеричные кликушичьи вопли о врагах. Паралич, истерика, и древний как страх инстинкт: Выжить! Не смотря не на что выжить! И если надо отдать чужую жизнь, вместо своей, то отдай. Заслонись ею.
   Инстинкт, паралич, да я слов то таких не знаю. Я из бедной многодетной семьи и комкая слова смешно говорю по русски, надо мной частенько и беззлобно посмеиваются, я почти не знаю грамоту. Но я знаю другое, нельзя предавать, нельзя отдать чужую жизнь спасая свою, нельзя позволить страху сожрать свою душу, тело без души существовать может, а вот жить, нет. Это и есть моя Вера.
   Сколько прошло время после того как на допросе я услышал "расстрел", мгновенье? нет это прошла вся моя жизнь.
  -- Может сыну последние слова передашь? - негромко прошу я Васятку.
  -- Какие? - морщится он.
  -- Я никого не предал и не отрекся, - срывается и хрипит мой голос, - пусть внуков бережет.
  -- Передам ...
   И он не торопясь встает из - за стола.
   - Прощай дядя Абдаллах!
   И ты прощай. Я не держу на тебя зла. Убивать и пытать людей это твоя работа. И ты ее выполняешь, ты убиваешь, что бы не убили тебе. Ты пытался спасти меня ... только мне не нужно такое спасение.
   Больше меня не допрашивали и не били. Отвели в камеру. В другую камеру расположенную в полуподвальном этаже отделения для смертников. Она ничем от любой другой камеры не отличается. Просто те кто в ней сидят уже знают ... Ждать не долго, здесь не мучают ожиданием, все муки уже закончены, осталось совсем немного, не потерять лицо перед казнью. И я закрыв глаза молча молюсь об этом.
  -- .... да вы голубчик просто не понимаете, - невольно слышу я приятный голос, - здесь нет никакой ошибки. НКВД осуществляет элементарную профилактику. Физически уничтожают всех кто хотя бы теоретически может представлять угрозу существующему режиму. И не только режиму но и его персональному воплощению, отцу нашему ... под такую его мать ... У нас отнюдь не диктатура, у нас просто тирания азиатского типа с фактическим обожествлением правителя и массовыми казнями сомневающихся в божественной природе власти. Сокрушить даже мысль о неповиновении, задушить страхом вот поставленная цель которую выполняет НКВД. Поверьте мне, это новый бог - господин недоучившийся семинарист, хорошо усвоил уроки Ветхого Завета, жаль только, что отказался читать Новый. Для партийного божества, этого нового кумира, идола если угодно, враг не столько тот кто что-то делает, враг тот кто сомневается, или может усомниться. Ну и конкурентов естественно уничтожают, церковь даже пассивная, даже абсолютно лояльная, все равно признает верховенство Бога, а не очередного временного земного божка.
  -- А вы батюшка не боитесь так говорить? - угрюмо звучит еще один голос из угла камеры.
  -- Сейчас то чего опасаться? - рассмеялся приятный голос, - мы уже свободны
  -- Свободны? - хлещет сарказмом угрюмый голос.
  -- Именно.
   Я открываю глаза и смотрю в угол. Двое разговаривают. Лиц не разобрать, тусклый в камере смертников свет, экономят электричество. Народу полно, большинство сидит на полу пребывая в тупом оцепенении, кто-то тихонько плачет. Стены выкрашены темно синей со свинцовым отливом масляной краской, пол цементный, нар нет, нам они уже не нужны, скоро належимся, санузла тоже нет, наверно смертникам он не положен.
   - Суки! - расталкивая арестантов орёт ходящий из угла в угол невысокий тщедушный мужчина, подбегает к двери и колотит в нее кулаками, - Суки! Ссать хочу! Выведете меня!
   Ответа нет, снаружи к двери никто не подошел. Там по другую сторону быстро и легко привыкли к крикам обреченных и опять шатаясь из угла в угол мается мужичок с разбитым лицом в разорванной со следами крови синей майке еле держащейся на худом смуглом теле.
  -- Вот она ваша свобода, - показывает на бегающего из угла в угол человека, обладатель угрюмого голоса.
  -- В нашей стране абсолютная свобода слова и поступков возможна только в камере смертников, - судя по голосу улыбается приятный баритон, - но и она существенна ограничена физиологическими потребностями,
   и сердобольно обращается к мучающемуся человеку:
   - Писайте в угол или в штаны голубчик, сейчас то уже все равно.
  -- Не могу, - мучаясь отвечает не прекращая шататься маятником мужичок и тут же бешено скулящей фигуре:
  -- Заткнись! И без тебя тошно.
   Плачь в камере затихает. Только судорожные всхлипывания. Приглушенная толстой дверью из коридора доносится команда:
  -- Выходи контра!
   И звенящая от ожидания тишина. Это у нас. А у них наполненный лютой злобой мат конвоя, невнятные крики обреченных и звуки ударов. Выводят на расстрел партию смертников, наших соседей.
  -- Мы следующие, - сдержанно говорит баритон, и спокойно, - готовьтесь,
   и повышая голос:
   - Верующие и неверующие, скоро мы предстанет перед ликом Его. Покайтесь в грехах, ибо нет среди нас безгрешных и праведниками вы вступите в Царство Небесное ...
  -- Да пошел ты х... поп! - со слезливой ненавистью кричит из смертников.
   Взвыл дизельный двигатель трактора во дворе, заглушенные его выхлопами почти не слышны выстрелы. Почти, но мы то слышим. Каждый выстрел, каждый вопль добиваемой жертвы.
   Не сумел удержать переполненный мочевой пузырь мужчина в разорванной майке, потекла на цементный пол камеры моча по штанам. У нас в камере ад от матерных выкриков, истеричных воплей, проклятий и молитв. Ледяная дрожь колотит моё избитое больное старое тело.
  -- Пришёл последний час и пусть сильные духом помогут слабым, - звучит перекрывая все крики и наполняя всю камеру своей молитвой баритон священника.
   И я подхожу на негнущихся от страха и опухших больных ногах к кричащему матом обмочившемуся человеку и обнимая его чувствую его напряженное тело и шепчу слова утешения, почти не понимания их смысла:
  -- Не бойся, не бойся ... скоро все кончится ... не бойся ...
   и слышу как рядом звучит баритон:
  -- Не бойся ... не бойся ... дарует тебе вечный свет Господи, потерпи ...
   и угрюмый голос слышу:
  -- Ну будь мужиком, чего сопли то распустил ... держись браток ... держись ... не долго мучится ... держись ...
   и громкий отчаянный выкрик:
  -- Скажи поп! Если там чего?! Только не ври ...
  -- По Вере своей ты получишь о чём просишь!
   Как издалека доносятся знакомые слова. Но почему все смотрят на меня, разве это я сказал? Обращались же к священнику? Не помню, не знаю. Но все смотрят на меня и я повторяю слова когда-то услышанные от своего деда:
  -- По Вере своей ты получишь о чем просишь ...
   Скрипит открываясь обшитая железом толстая дверь камеры и зовет нас на последнюю муку насыщенный злобой густой властный голос:
   - Ну контра! Выходи по одному!
   Мы молча, не чувствуя осеннего холода, стоим у каменной выщербленной пулями стены. Я смотрю на строй своих убийц и не вижу их лиц. Работает на холостых оборотах дизельный трактор, но резкие громкие выхлопы не заглушают слова:
  -- По врагам революции ... Огонь!
   Вспышка ... и как же больно. Как больно рвут мою плоть пули и не убивают. Я скорчившись и задыхаясь от идущей горлом крови лежу на земле и вижу как ко мне подходит Васятка и стреляет из нагана мне в голову, что б я больше не мучился. А дальше ...
   А дальше в сердце своём я прощаю тебя капитан НКВД Василий Федорович.
   Я прощаю тебя, потому что в жарком и страшном августе одна тысяча девятьсот сорок второго года перед тем как уйти на фронт, ты все же зашел к моей бабке и рассказал о последних днях и часах моего прадеда.
   Я прощаю тебя, потому что в сентябре сорок второго ты командовал заградительным отрядом на Сталинградском направлении, и когда прорвав оборону стрелкового полка на твой отряд вышли танки с черными крестами и мотопехотой, ты не побежал. Ты и почти весь твой отряд приняли бой и смерть. На два часа сумел задержать нацистов заградительный отряд войск НКВД, а там подошел полк ополченцев с тракторного завода и вермахт так и не сумел взять с налету Сталинград.
   Я прощаю тебя, потому что месяцем раньше в августе прикрывая жалкие остатки разгромленного отступающего полка был убит под Сталинградом мой дед.
   Я прощаю тебя, потому что всегда считал, что кровь пролитая в смертном бою за Родину, смывает все грехи.
   Я прощаю тебя сталинист, потому что уже в победном сорок пятом году в январе месяце в ожесточении кровавых боев под Кенигсбергом старший брат моей матери дядя Ильяс, поднялся в атаку с криком: "За Родину! За Сталина!" и был убит. Об этом было написано в сопроводительном письме к стандартной похоронке.
   В памяти своей я прощаю тебя потому что ...
   В одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году деревянные дома где жили мои родственники были снесены. Моя семья получила хорошую со всеми удобствами квартиру в новом только отстроенном панельном доме, а в соседнем подъезде проживал в однокомнатной квартире одинокий старик Федор Герасимович. Его жена умерла от тифа в сорок четвертом, старший сын Василий Федорович в сорок втором был убит на фронте, его младший сын Петр жил тогда на другом конце огромной страны в городе Владивосток и никогда не навещал отца. Я часто видел твоего отца убийца моего прадеда, одинокого никому не нужного старика, больного и уже трясущегося от старости. И не только видел, один раз в месяц я его навещал вместе со своей матерью.
  -- Мам! - один раз недовольно спросил я свою маму, когда мы возвращались из неухоженной квартиры, от мрачного неразговорчивого старика, - Ну почему ты дядя Феде постоянно продукты и лекарства таскаешь?
  -- В декабре сорок второго года, твоя бабушка заболела и работать не могла, - не глядя на меня отвечала мне мама, - Мы умирали от голода, у обоих были продуктовые карточки иждивенцев. Давали на них двести граммов хлеба в день. Есть почти нечего, дров нет. Лежим в пустом холодном доме и умираем. А дядя Федя нам сначала дрова привез, а потом муки, масла, мяса. Бабушке помог в хорошую больницу лечь, а потом санитаркой в госпитале устроил. Так мы и выжили. Ты запомни сынок, за добро добром платят.
   И неожиданно заплакала, потом вытерла слезы, улыбнулась мне и легонько потрепала по голове. Я не знал, что сын этого угрюмого старика убил моего прадеда, а моя мама знала.
   - Ну беги с ребятами поиграй, - ласково предложила мне мама и я довольный убежал на двор.
   Федор Герасимович умер в одна тысяча девятьсот семьдесят пятом году. А в одна тысяча девятьсот восемьдесят пятом году, моя мама рассказала мне эту историю и передала на хранение справку о реабилитации моего прадеда.
   В душе своей я прощаю тебя сотрудник НКВД СССР, потому что и мне приходилось стрелять в людей в чужой стране и я хорошо знаю как это бывает. И не ищу для себя оправданий.
   В одна тысяча девятьсот девяносто первом году мне удалось увидеть и прочитать содержимое дела N 1269/37 на папке отпечатан служебный гриф "Хранить вечно".

Хорошо, мы будем хранить тебя вечно.

   А ты прадедушка ... Да прибудет твоя душа в садах для праведных, а память о тебе в сердцах твоих потомков. По крайней мере за одно из твоих потомков я ручаюсь. Аминь!
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Оценка: 9.23*17  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

По всем вопросам, связанным с использованием представленных на okopka.ru материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email: okopka.ru@mail.ru
(с)okopka.ru, 2008-2015