Маленький железнодорожный переезд чуть занесен снегом. Морозный февраль. Вечер. Или ночь? Мы ушли, кажется, в одиннадцать. Моя хозяйка диким криком кричала нам вслед. Выжившая из ума старуха. Хотя сорок семь разве старость? Нет. И она еще чувствовала себя молодой (или хотела чувствовать), когда в её квартире появился я.
Я понимал, она меня невольно ревновала, потому и ругалась недовольно:
- Иди, иди себе с этими проститутками! Не успеешь оглянуться, как они тебе хомут на шею наденут!
Было смешно и немного обидно: какое она вообще имела право так говорить. Ну кто я ей на самом деле: зять, брат, сват? Я только квартирант, по сути, чужой ей человек, - зачем она лезла мне в душу, чего ей не хватало?
Мы с тобой до коликов потешались над ней до самого переезда. Дальше я не решился тебя провожать - не хотел, чтобы меня заметили твои соседи. Даже несмотря на то, что на дворе почти полночь и за пределами охвата тусклых фонарей хоть глаз выколи.
Мы сначала проводили Нину - она жила неподалеку в старых двухэтажных деревянных домишках почти у самой реки. Мне пришлось её поцеловать. Этого хотела ты.
Нина осталась довольна нашей сегодняшней встречей. У своего подъезда она никак не отпускала мою руку и на прощанье предложила мне чмокнуть её в щечку.
Я глянул на тебя в безумной надежде, что ты поможешь мне избежать этого, но ты, наоборот, подтолкнула меня настойчиво: давай, давай, целуй. А Нина уже всем телом тянулась ко мне, так и не выпуская из своей большой ладони моей руки.
Я, подчиняясь тебе, слегка наклонился к ней и ощутил своими губами вместо щеки её жаркие полные губы: она исхитрилась в последний момент ловко подставить их мне.
- Ну что, ты счастлива? - спросил я с укором тебя, когда Нина, довольная, быстро исчезла в темном чреве своего дома. - Надеюсь, теперь ты станешь смелее и мы сможем встречаться без Нины?
- Может быть, - произнесла ты загадочно, прижимаясь ко мне боком и лукаво заглядывая в мои глаза. Плутовству твоему не было предела.
"Ах, Мила, Мила, - тяжело вздыхал я про себя, - почему ты меня так мучаешь?"
Морозный вечер оказался до чрезвычайности тихим. С утра еще скованные тонким серебристым панцирем льда, к вечеру ветви деревьев с южной стороны немного оттаяли, серая пелена быстро окружила город, на нее низко опустилась сплошная косматая свинцовая туча, и лишь в небольшом прогале на западе одиноко горел ярко-желтый глаз солнца. Не прошло, однако, и минуты, как снизу медленно его стало затягивать багровым покрывалом. Чуть поднявшись, оно вскоре налилось пурпуром и продолжало ползти выше, постепенно полностью заслоняя угасающий диск. Вскоре кровь перешла в багрянец, серая плотная дымка поползла книзу, мгновение - и осталась одна она - пелена. Солнце незаметно исчезло где-то за горизонтом, вокруг стало еще серее, как и в моем бедном сердце. Я думал, ты переменишься, но ты опять говорила неопределенно.
- Когда мы встретимся, наконец, наедине, Мила? - спрашивал я снова, и снова и снова ты твердила, как зазубренное:
- Не знаю. Ты же понимаешь: я боюсь.
- Чего боишься, глупышка?
- Боюсь влюбиться по-новому. Мне ведь давно не восемнадцать. Слава Богу, перевалило за тридцать. У меня дочь, пожилые родители на шее, ответственная работа.
- Но я же не прошу тебя влюбляться, я прошу только встретиться, пообщаться! - Я больше не знал, что сказать. Но ты только смеялась в ответ и оживленно говорила:
- Я правда хохотушка? - налегая на "о". - Несерьезная, да? - останавливалась ненадолго и озорно вскидывала вверх свои игривые выразительные глаза. - Правда несерьезная?
Я отворачивался. Я не мог долго смотреть в них, я сразу немел, сразу терял цепочку мыслей.
- Еще увидимся? - спросил на прощание.
- Угу, - кивнула ты, и глаза твои в который раз в свете уличных фонарей озорно заблестели.
- Когда? - спросил я, настаивая на ответе.
- Приходи ко мне завтра на работу. Придешь?
- Опять сначала? - вздохнул я тяжело. - Всё сначала?
- Угу, - легко качнула ты головою и громко захихикала.
- Мила! - не удержался я. - Спрашиваю тебя вполне серьезно: ты хочешь меня? - Казалось, через минуту на меня всей своей холодной тяжестью обрушится иссиня-черная небесная мгла. Но ты сразу же прижалась ко мне всем своим гибким податливым телом и, дотянувшись до моего уха, жарко задышала в него:
- Ты же знаешь, глупенький, знаешь, что очень хочу, очень.
- Тогда я ничего не понимаю! - деланно возмущался я, испытывая удовольствие. - Зачем нам Нина? Зачем Нина? Ты без своей Нины прямо никуда, в огонь и в воду с нею?
- Хм, - хмыкнула ты, неловко избегая ответа.
- Тогда я не знаю, - развел я непонимающе руками.
- Завтра придешь? - Ты была сама невинность. У меня голова шла кругом.
- Не знаю. Если вырвусь.
- Тогда до завтра?
- До завтра, - сказал я и с сожалением мягко пожал твою теплую протянутую ладонь. В конце концов мы расстались. Ты неторопливо пошла домой, я тоже стал возвращаться к себе. Луну я не нашел на небе.
Моя скромная спаленка, которую я снимал у хозяев, встретила меня тяжелым острым запахом крепленого вина и одиночества. Даже обстановка в ней, обустроенная мною по собственному вкусу, нехитрые репродукции и поблекшие от времени писанные маслом пейзажи на стенах не источали прежнего привычного уюта. На неприбранном столе так и остались почти нетронутыми фрукты - яблоки, апельсины, бананы - и початая бутылка марочного портвейна, допить который втроем мы так и не сумели.
Я не стал ничего убирать, пусть все покоится до утра. Взял только бутылку, рюмки и как потерянный зашаркал по полу на кухню.
Хозяйка где-то спряталась у себя в спальне. Видно, её сильно допекла наша сегодняшняя незапланированная вечеринка.
У меня до сих пор перед глазами стоят её сузившиеся до крохотных щелок разъяренные глаза, жидкие залосненные волосы и безобразная, оплывшая от жира фигура низкорослой тетки, вдруг собравшаяся в один емкий грозный комок и упрямо мешающая мне закрыть дверь в зал.
- Не уйду, не уйду, хоть режь! - визжала она истерично. - Чего это они боятся? Что я их увижу? И не таких видала, не таких!
- Полина Алексеевна, полно вам, стыдно-то, - пытался я укорить взбеленившуюся старуху.
В зале на диване сидел ее муж, человек, что называется, ни рыба ни мясо, но даже и он, увидев такую сцену, неодобрительно покачал головой, хотя ничего вслух и не сказал: его голос в этой семье значения не имел.
Я взялся за ручку двери в зал и попытался закрыть её, но Полина Алексеевна не сдвинулась ни на шаг.
- И что теперь? Вы хотите, чтобы девчата у меня до утра сидели? - продолжал я миролюбиво уговаривать несговорчивую хозяйку. - Отойдите, пожалуйста, от двери, дайте, я её закрою.
- Да, Полина, отойди, пусть девчата выйдут, - прорезался наконец и голос Виктора Ивановича.
Полина Алексеевна зыркнула на него злобно и как выстрелила:
- А ты молчи, тебя это не касается!
Я попробовал еще раз уговорить неразумную сварливую бабу:
- Полина Алексеевна, будьте чуточку благоразумнее, они просто стесняются, не хотят, чтобы их видели.
Это вряд ли переубедило её в собственной неправоте, но сработало. Она чуть отодвинулась с досадой, и я тут же ловко прикрыл дверь в зал.
К сожалению, закрывалась она неплотно, мне пришлось притянуть её к себе посильнее и только тогда окликнуть вас. Вы с Ниной, уже полностью одетые, юркими мышками шмыгнули из моей спальни в коридор, молниеносно всунулись в сапоги и выпорхнули на площадку, сильно рассмешив меня: нелепее ситуации и представить нельзя было. Взрослые люди - мне тридцать пять, вам по тридцать, а скачем и прячемся, что семнадцатилетние нашалившие юнцы. И все из-за какой-то выжившей из ума старухи!
- Это у нее климакс, сто процентов! - уверяла нас на улице Нина, давясь от смеха. - Сколько ей лет говоришь?
- Сорок шесть, кажется, сорок семь...
- Вот, бабка ягодка опять. Ты ей приглянулся. Точно. Иначе она бы не закатывала тебе таких истерик!
Я ничего не мог опровергнуть в словах Нины. Я заметил это еще месяц назад, но смотрел на причуды хозяйки, как обычно, сквозь пальцы и даже не мог предположить, что до такого состояния доведу её своим присутствием.
Они откликнулись на мое объявление в газете по нужде. Виктора Ивановича совсем недавно сократили, а Полина Алексеевна зарабатывала по местным меркам чуть ниже среднего. К тому же в Иванове в каком-то техническом колледже училась их дочь, хрупкое остроносое создание, едва доходившее мне до груди. Учиться ей оставалось что-то около года, и прежние заработки обоих родителей очень выручали. Бросить же учебу теперь было просто неразумно, но и тянуть дальше самим трехкомнатную квартиру тоже немыслимо. Они предложили небольшую уютную комнатушку с телефоном и черно-белым телевизором. Мне деваться было некуда и выбирать не приходилось: практически с телефоном отозвались только они. Да и все остальное вполне устраивало: центральное отопление, их мебель, кой-какая посуда, газ, приемлемая цена. Я мог теперь после работы спокойно отдыхать по вечерам. К тому же директор пообещал все мои коммунальные услуги покрывать за счет фирмы.
Я с радостью принял их предложение и в тот же вечер перенес сюда все свои скромные пожитки: две малогабаритные дорожные сумки, набитые самым необходимым, да содержимое карманов, в которых, как говорится, только ветер не гулял вольно.
Хозяйка тут же принялась наводить в моей комнате соответствующий порядок: повесила новые шторы (бледно-зеленые, неяркие, чтобы сильно не выделялись на фоне молочно-голубых обоев), постелила на стол свежую расписную скатерть, предложила мне некрупное бра и мелковорсовый ковер на стену - красные олени в бордовом лесу, а сзади безоблачное фиалковое небо.
Мне, собственно, все было безразлично. Я искал только уединения. Я, казалось, находился сейчас в полной прострации, был ко всему слеп и глух. Работа еще как-то отвлекала от навязчивых переживаний, уводила в другое измерение, но ненадолго, до заката. Вечером же я снова возвращался в свой родной дом и снова и снова видел одно и то же...
На нашем заводе в тот злополучный день внезапно погас свет. "У-у-у!"- поначалу недовольно загудели станочники, но потом притихли: все равно ночью, какая работа? Зачастую в третью смену рабочий отдыхает, редко когда вытягивает дневную норму.
Я - дежурный по смене. Звоню мастерам, никто трубку не берет, соединяюсь с соседями, двадцать шестым цехом. Они уже в курсе. До утра, говорят, света не будет. Можно не ждать. Всех отправляют домой. Смотрю на часы: половина двенадцатого. Десять минут ходьбы до дома, в двенадцать завалюсь в постель, нагретую жарким телом Ларисы, - вот будет сюрприз. Она давно, наверное, седьмой сон провожает: ей меда не надо, дай понежиться. Она как будто создана для такой изнеженной жизни.
Я порой удивляюсь, какие мы все-таки разные: я встаю рано, она еще ворочается, впитывая ночное тепло; обожает его, не переносит холода.
Я сообщаю подчиненным о конце рабочего дня (или ночи?), запираю свой кабинет и двигаюсь со всеми к проходной. Тут уже вереница "первых ласточек". Один за другим ловко проскальзывают между стойками: пластиковая карточка пропуска в прорезь - отметился, турникет раскрылся.
На дворе благодать. Бабье лето. Ночь хоть и прохладная, но все равно ласковая, нежная. Звездное небо чистое, без единого облачка.
Я спешу домой. Завтра выходной, хочется выспаться.
Пес мой как ничего, зараза, и не чует. Я вошел через калитку с заднего двора - хоть бы гавкнул для приличия. Когда я приблизился, он лениво высунул из будки заспанную морду, увидел меня, грешного, вытащился, прогнулся, как акробат, потом завилял хвостом, лицемер проклятый. Так-то ты сторожишь дом!
Тихонько, чтобы не разбудить Ларису, открываю входную дверь и сразу же в коридоре натыкаюсь на чьи-то туфли. Какого черта? Туфли не ее и даже не мои!
Самые нелепые мысли мелкими молоточками застучали в голове: входить - не входить? Я ничего не хотел видеть. Может, попробовать уйти, ретироваться, так сказать?
Я растерялся. В жизни не был рохлей, но сейчас будто что-то отняло у меня и силы и волю. Даже гнева не нашел в сердце. Мне и раньше намекали другие: твоя Лариска, мол, подгуливает на стороне, но я не верил, потому что любил её очень. Но вот убедился сам. Как говорится, собственными глазами. И что же? Почему я не возмущаюсь, не ору, как бешеный, не топочу ногами, мне же должно быть обидно?! Мне обидно, но одновременно и больно, очень больно, и эта боль, скорее всего, и придавила меня.
Не было бы никаких чувств, я, может быть, и не стоял теперь истуканом посреди прихожей, но чувства всегда довлели надо мной, они-то меня и превратили в соляной столб, как жену Лота. Я только попросил Господа дать мне силы не сотворить что-нибудь непоправимое, за что мне потом придется отвечать перед законом и людьми. Я был в полном рассудке, хотя, повторюсь, и убит.
Я отворил дверь на кухню, не спеша, как был одетый и обутый прошел в зал, но в спальню заходить не стал: не хотел видеть их вместе. Включил только свет в гостиной и сел за стол, сложив на скатерти руки. Стул звучно скрипнул. Они не могли его не услышать.
Он вышел через несколько минут, проскочил мимо меня расхристанный, с незастегнутым ремнем и с носками в руках. Я его сразу узнал, даже не поднимая тяжелой головы. Это был наш молоденький сосед. Сколько ему стукнуло? Двадцать, двадцать два? Он, кажется, только вернулся из армии, жил один у своей тетки через два двора, постоянно ходил мимо нашего дома. Я часто видел его. Лариска наверняка тоже. Теперь вот он уже заменяет меня на нашем супружеском ложе - каково!
Я идиот, осел, рогоносец! Приятно чувствовать себя обосранным? Видимо, нет. Я, по крайней мере, до сих пор этого не чувствую, мои ощущения замерли где-то глубоко внутри, где-то затерялись.
- Иди и ты за ним, - сказал я, когда и она, натянув на разгоряченное нагое тело (это постоянно сводящее меня с ума роскошное тело!) ночную рубашку, под которой соблазнительно выпирали твердые необвисшие груди двадцатишестилетней ни разу не рожавшей женщины.
Она попыталась было, наивная, приблизиться ко мне, но я на нее и не взглянул, остановил только, сказав:
- Иди и ты за ним, от греха подальше.
И она ушла. Не знаю даже, куда. Наверное, к матери. Не к этому же сосунку неоперившемуся. Хотя мне в ту минуту было на всё наплевать.
Стоит ли объяснять, какой это был для меня удар? Я не пустил её в дом своей бабушки ни на следующий день, ни через неделю. Вычеркнул из своей жизни навсегда, и не только её, но, как потом оказалось, и само чувство любви. Я не мог теперь смотреть обычными глазами ни на одну из женщин. Они все с тех пор казались мне блудными девками, потаскухами, которым ни за что нельзя верить. Долгий взгляд, игривая улыбка, неторопливый поворот головы или кокетливое откидывание рукой волос - всё сводилось у меня к одному: это повадки шлюх, обыкновенная заманиловка, выбор очередного объекта для удовлетворения собственной животной похоти.
Мне стало всё безразлично. Я погибал. Стал злым почти со всеми. Медленно сходил с ума, умирал. Таким и увидел меня Генка. Он опупел.
- Во что ты превратился, брат? Кошмар!
Мы в самом деле были как братья. Только он теперь обитал за тысячу километров.
- Ты какими судьбами здесь? - спросил я, избегая разговора по поводу моей теперешней жизни - я на дух не переносил, когда меня жалели.
- Забираю мать к себе, - объяснил он вкратце. - А квартиру продаю.
Мне стало тягостнее вдвойне. Вот и еще один друг детства покидает меня.
- Скорее всего, в следующий раз ты меня уже не застанешь, - сказал я.
- Почему?
- Вероятно, я тоже уеду. Куда-нибудь. К черту на кулички. Подальше из этого болота. Тошно мне, - признался в конце концов я.
Геннадий на несколько минут замолчал, потом пристально посмотрел на меня.
- Знаешь что, а не хочешь ли рвануть со мной? Мы в одном небольшой районном городке открываем филиал. Практически там нет ничего, всё надо начинать с нуля. Но ты производственник, тебе придется по нраву. Айда, уверен, там ты всё позабудешь, и твоя дурацкая хандра оставит тебя в покое.
- А чем вы там занимаетесь? - спросил я, не проявляя, однако, пока никакого интереса.
- Поднимаем сельское хозяйство. Продаем соль, комбикорма, удобрения. Решайся, хуже не будет. Не приглянется, держать никто не будет.
- Полная свобода?
- Абсолютная. В разумных, конечно, пределах.
Так я очутился здесь, Мила, в твоем маленьком провинциальном районном городке в самом сердце России.
Я поехал с Генкой сразу же и сразу - без передыху - с головой окунулся в новую работу. Хотел забыться, никого не хотел видеть, и первое время мне это удавалось, пока нежданно-негаданно не появилась ты. Но это было чуть позже, а пока я расчищаю от первого снега извилистую ветку железной дороги, вкапываю у переезда нарисованные мной путевые указатели: белые с красным ободком полосы крест накрест и ниже белым по красному английское "STOP", - скребу, мету, чищу. Один. Мне хорошо, душа моя спокойна, я весь в делах, весь в заботах, меня это устраивает.
Я даже не помню, как мы встретились в первый раз. Ты говорила, что тогда проходила приемка принадлежащей фирме железнодорожной ветки. Геннадия не было, и сопровождать вас, проверяющих - тебя и начальника станции, - пришлось мне одному.
Я был тогда одет, как последний бомж: на мне мешковато висели великоразмерные ватные брюки, в нескольких местах неуклюже топорщилась старая замызганная и потертая лётная курточка, оставшаяся на память о давних армейских временах (теперь она едва прикрывала ягодицы), каблук левого сапога прохудился и постоянно вбирал в себя то снег, то воду, то грязь. Зимняя кроличья шапка тоже имела не первозданный вид. Я был потерян.
Да, собственно, я так и одевался нарочно, чтобы не привлекать внимания, но разве человека скроет одежда? Почти двухметроворостый детина каждое утро пёр через центр городка, пусть и неся отпечатки стылости, но никак не спитости, не опустошенности. Что-то, наверное, еще тлело в моих потухших глазах, потому что я нет-нет, да и ловил на себе любопытные взгляды случайных прохожих: кто таков, почему здесь, сразу же видно, не наш, не местный.
Один мой новый знакомый так мне потом и сказал: ты отличаешься от местных даже походкой. Уж чего не ожидал, так такого. Как же это я ходил не так? Горделиво вскинув голову? Но я так был приучен, хотя и сутулился иногда, когда сильно задумывался. Грациозно? Просто смешно: балерина в робе! Но и ты мне потом призналась, что уже в первый день нашего знакомства увидела в моих глазах нечто отличное, какую-то дерзость с вызовом, какую-то затаенную огромную силу. И голос мой показался тебе глубоко душевным, таким, которым, как выразилась ты, "не может обладать человек опустившийся" И в этом ты в какой-то степени была права: я никогда, ни при каких обстоятельствах не позволял себе опуститься.
Пребывая иногда на шабашках, я ночевал в сараях на сквозняках, жил под одной крышей с бывшими зеками и убийцами, оставался порою без гроша в кармане и без перспективы на будущее, но никогда, никогда не позволял себе потерять человеческий облик. Вокруг меня кипели страсти и эмоции: грязный секс, беспробудное пьянство, наркомания, но я всё миновал, не погряз в этом, отстранился от всего и потому остался чист в душе и уверен в себе в духе. И жаль, что эти черты моего характера остались незамеченными Ларисой.
Как ты, Мила, смогла всё рассмотреть в моих избегающих открытого взгляда глазах, для меня до сих пор остается загадкой. Я ведь ни разу, кажется, тогда и не взглянул на тебя. Посмотрел только, когда в первый раз пришел на станцию подписывать акт осмотра нашего участка.
К тому времени я уже две недели как снимал комнату у Юзовых. Хозяйка, Полина Алексеевна, еще только налаживала колею к моему сердцу (или в мою постель?). Она была, как я потом узнал, на двенадцать лет меня старше. Низкорослая, тучная, с узкими оплывшими глазами, с широким помятым лицом и задранным кверху тонким перекошенным на один бок носом. Сразу стала называть меня то зайчиком, то кроликом, то рыбочкой, то дружочком.
- А что же ты, дружочек, не поставишь нам чайничек?
- Послушай, зайчик, смени-ка постельное.
- Женщину бы тебе, милочек...
Меня тошнило от этих слащавостей.
- Ну какой я вам дружочек, Полина Алексеевна. Думайте, прежде чем говорите! Мне уже давно не тридцать, - возмущенно высказывал я ей, но её не так-то просто было остановить.
- Я к тебе привыкаю как к сыну, - иногда прорывалось у неё, заставляя меня бежать от неё сломя голову и скрываться в своей спальне. Я сразу понял, что приглянулся ей. Она стала прихорашиваться, как только может прихорошиться женщина, не имеющая ни вкуса, ни цвета. Свои жидкие полуседые волосы она неожиданно перекрасила в каштан и всё приставала ко мне:
- Ну, как я вам нравлюсь?
- Вы не у меня это должны спрашивать, - говорил я при этом, - а у Виктора Ивановича, он же вам муж.
Но мои слова переубедить её не могли. Стоило мне непроизвольно проронить ей комплимент, как она тут же кокетливо, что называется, "строила" глазки и начинала что-то про себя напевать. Чаще всего это было "Сердце красавицы склонно к измене..."
Если я вдруг запускал музыку, она тут же оказывалась на пороге моей комнаты и, улыбаясь широко и выказывая свои порченые зубы, радостно произносила:
- Вот, хорошая музыка, хорошая, - иногда подергивая в такт плечом или шаркая по линолеумному полу ногой в тапке.
Входила она обычно в мою комнату, как сквозняк: одноразовый стук в дверь и тут же физиономия в отворе:
- Может, вам чего нужно?
Или:
- Там такое интересное кино идет, не желаете поглядеть?
Иногда ночевавший у меня Генка доходил до истерики:
- Она что, всегда такая навязчивая и беспардонная?
- Через день, - усмехался я нетерпимости своего друга.
- Я б тут и дня не прожил.
Я его понимал: Генка любил уединение, книги и на дух не переносил телевизор, если он только не транслировал последние злободневные события. Полина Алексеевна его раздражала. Всякий раз, появляясь у меня, он опрометью проносился в мою скромную клетушку, чтобы только не столкнуться с ней где-нибудь в дверях. Однако это удавалось ему исключительно в её отсутствие, потому что если она находилась дома, мигом, как фантом, вырастала на пороге какой-нибудь комнаты полюбопытствовать, кто ко мне пожаловал.
Последние месяцы у неё появилась особая страсть, вскоре переросшая в привычку: по вечерам она обожала гонять собирающуюся на лестничной площадке их небольшого двухэтажного дома молодежь. Гам, гвалт, смех и бренчанье гитары заводили её, как юлу. В мгновение, уловив знакомые звуки снаружи, она подхватывалась с дивана и летела в коридор, где принимала позу Мамая перед сражением и громко на весь подъезд заводила:
- А ну марш на улицу! Опять тут галдеж развели! Давайте, давайте, а то милицию вызову!
И, вернувшись обратно в квартиру, всё время сетовала:
- Никому ничего не нужно, одна я вечно должна их выпроваживать: никто даже носа не высунет!
- А зачем выходить-то, Полина Алексеевна? - спрашивал я иногда.
- Как зачем, как зачем! - хлопала она быстро ресницами. - Им дай волю, они тебе и на шею заберутся!
- Да вам еще как будто никто не залез.
- Потому и не залез, что не даю! - произносила она с пафосом и гордо дефилировала в спальню: вечерний ритуал соблюден, можно спокойно отходить ко сну.
Потом пошло традиционное подкармливание и улещивание. Она то и дело предлагала мне различные соленья, квашенья, сушенья и варенья, стеная:
- Ой, какой ты у меня худенький, какой ты худенький, лапочка моя, - просто убивая.
В день приезда из области дочки она постоянно пекла булочки или пироги с начинкой из забродившей черной смородины, бурлившей потом у меня в кишках. Готовила тесто из самых дешевых дрожжей, и потому есть эти булочки можно было исключительно горячими, потому как остывшими они ничем не отличались от резиновой губки или, чуть больше постояв, от силикатного кирпича. Готовила она теперь и в расчете на меня, поэтому постоянно обижалась, если я предпочитал её "сдобе" магазинный нарезной батон. Первые дни она почти насильно пихала меня своими пирогами:
- Пробуйте, пробуйте, неуж невкусно?
Верхом её кулинарного искусства оказался так называемый "торт" из смеси - в буквальном смысле слова - теста и взыгравшего уже до болотных газов черносмородинного варенья. "Торт" выходил совершенно черным и абсолютно безвкусным.
- Вам не нравится? - неизменный вопрос с неизменным заглядыванием в глаза.
- Не нравится, - раз не удержался я и высказал всё, что думаю по этому поводу, ей в лицо:- Вы не можете хотя бы купить дрожжей получше? Переплатить двадцать копеек?
- Вот и купите, - ненавязчиво так предлагала она, - а я вам спеку. Обязательно спеку.
Эта непосредственность меня особенно бесила.
- Да не нужны мне ваши выпечки, спасибо!
Она долго дулась. Часто приставала ко мне:
- Когда вы купите мне конфет? Я страсть как люблю конфеты.
Или:
- Когда вы, наконец, побалуете старушку винцом? Я страсть как обожаю вино. Правда, много не пью, потому что быстро пьянею.
Сама простота и ненавязчивость!
- Ох, мне прямо тяжко на вас смотреть: всё один да один, - подкатывала она иногда в отсутствие мужа. - Вам нужна женщина, вы же мучаетесь, я вижу...
- С чего вы взяли, Полина Алексеевна, что я мучаюсь?
- Но я же вижу: не высыпаетесь, часто встаете по ночам, худеете.
- И где же взять женщину? - начинал я нарочно подыгрывать ей, и тогда у неё вырывалось с жаром:
- Да просто надо посмотреть вокруг. Я сама, например, сколько не сплю с мужем, понимаю.
А этого уже я не хотел ни понимать, ни воспринимать.
- Полина Алексеевна, спасибо, конечно, за заботу, но мне, поверьте, пока ничего этого не требуется.
- Как не требуется, как не требуется?! - не принимала она никаких возражений. - Я же вижу: вы извелись весь, мне вас так жалко. - Она была сама невинность.
Я торопился скрыться у себя в комнате, но и там покоя мне не доставало.
Раз мне приглянулась одна работавшая неподалеку девушка. Я прослышал только, что звали её Анной. Упомянул об этом как-то в разговоре в шутку. На следующий день Полина Алексеевна вернулась с работы с полным досье на неё. Что вы хотите: райцентр - большая деревня.
- Больше с такими девицами не связывайся, - на полном серьезе сказала она. - Лучше, прежде с кем путаться, спроси у меня, я тебе всё расскажу.
И она действительно рассказала мне об Анне всё, вплоть до того, что она ест, с кем спит, с кем гуляла раньше и от кого в свое время забрюхатела.
- Но я же с ней даже не знаком, Полина Алексеевна, - попытался было успокоить её я.
- Вот и не знакомьтесь, она вам не пара. Если хочешь, я тебе сама невесту найду.
- Да не нужна мне невеста, - бросаю я недовольно и оставляю её одну.
Тогда я уже увидел твои глаза, Мила. Настоящие твои глаза. Какие они все-таки были разные: те, которыми ты смотрела на мир, и те, которыми ты взглянула на меня.
Сейчас я даже не вспомню точно, когда впервые с интересом посмотрел на тебя. Вначале мне, опустошенному донельзя, было просто приятно ваше с Ниной внимание. Шутка за шутку, смех за смех. Я никогда не раскрывался первым, никогда при первой встрече не навязывался, считал всегда, что если нашим отношениям дано развиться, они разовьются так или иначе, будем мы прилагать к этому усилия или пассивно подождем последующего развития событий. Я даже не думал, что между нами что-то может возникнуть близкое, душевное.
Всё изменилось перед Новым годом. Мы приняли на свою ветку первый вагон и решили это дело "обмыть". Я взял вина, коробку шоколадных конфет и торжественно водрузил всё это на стол Нины. Вы были не прочь. Случайно заглянувший начальник станции поначалу присоединился к нам, но уже после второй рюмки умчался в неизвестном направлении. Нина вспомнила, что еще полбутылки водки осталось со вчерашнего. Выудили из шкафа и её. Слово за слово, и мы уже стали как старые добрые знакомые. И хотя все люди могут найти массу общего один у другого, нам показалось, что общее оказалось только у нас, что с другими такого взаимопонимания никогда не будет.
Уже через час мы знали друг о друге почти всё и смотрели друг на друга по-другому. Тогда-то ты и сказала мне, что я тебе нравлюсь. Нина помчалась в соседний магазин за печеньем, так как мы решили пить чай, и я, воспользовавшись случаем, впервые поцеловал тебя.
Что врать, ты была слегка под хмельком, может, поэтому и смогла признаться. И то, какими глазами в тот момент ты смотрела на меня, так врезалось в мою душу, что я не мог опомниться даже на следующий день. Я оказался поражен той необыкновенной внутренней чистотой, которая открылась мне. Давно я ни у кого не встречал подобной родниковой чистоты души. В тебе еще таилась невинность, несмотря на то, что ты уже была замужем и родила. Её скрыть невозможно. Она так и рвалась наружу, струилась, ослепляя. И после того, как пришла Нина, я упал на стул совершенно другим человеком. Человеком, коснувшимся чего-то хрупкого, ранимого, беззащитного.
Нина еще не чувствовала этих перемен, поэтому кокетливо продолжала любезничать со мной, но я слушал её лишь краем уха: передо мной стояли твои новые глаза, Мила, открытые, чистые глаза...
И всё-таки я еще держался отшельником, несмотря на твой нескрываемый интерес ко мне. Пока мне было достаточно одного твоего внимания. О каком-то развитии наших отношений я и не помышлял, потому что больше всего сейчас боялся влюбиться.
Какой обузой, какой тяжестью казалась мне теперь любовь, не поверишь. Постоянное желание быть рядом с любимым существом, страдание и переживание по мелочам, думал я, убили бы меня сразу, ведь я не мог быть поверхностным в любви, половинчатым, неопределенным. Мои чувства и эмоции всегда перехлестывали через край, и это меня страшило. Я хотел сохранить душу, а этого можно было добиться исключительно холодностью, исключительно отстраненностью, пусть внешне и незаметной. Так можно жить и не сгорать, так можно тлеть и не сгореть, как, в сущности, и живет большинство.
Однако не надо меня совсем представлять монахом. Я не чурался плотских утех, не давая, впрочем, им перерасти в душевные отношения. Так и тебя, естественно, я приобнял и предложил встретиться наедине, в другой, более интимной обстановке. Ты отказалась, сославшись на скромность. Ну и ладно, подумал я, и не стал больше тебя домогаться.
"Как всё глупо, как всё глупо и нелепо получается, - думал я потом дома. - Какого вообще черта я стал к ней навязываться? - укорял я себя безжалостно. - Тоже мне нашелся донжуан хренов! Решил, раз приглянулся даме, так она к тебе сразу в постель и прыгнет, простофиля? Болван, идиот, оболтус! Ну чем ты лучше других? - клял я себя и бичевал. - Старый дурак, развесил губу, возомнил Бог весть что! Да глянул бы на себя в зеркало, ну что там такого особенного отразилось, оригинального? Лошадиная скуластая физиономия, нос с горбинкой, нелепо торчащие уши, не по летам морщинистый лоб, круги под глазами. Чем ты собрался покорять женщину? Сердце у тебя - лед, характер - хуже некуда, в общении скучный, в шутках плоский, часто бываешь уныл, язвителен, обидчив. Разве такие вызывают любопытство у женщин?"
Решил, что больше ноги моей не будет на станции. Так опозориться! Так опростоволоситься!
Унынию прибавила горечи хозяйка. Заботе её не было предела. Я как раз сильно простудился на работе, загрипповал. Она стала ходить за мной, как за малым ребенком: заваривала сухой шиповник, рисовала на моем горле и спине сетку из йода, причитала, кудахтала возле меня, как квочка, я никак не мог от неё отделаться. Раз за разом просил её оставить меня одного, не ухаживать за мной, потому что болезнь моя, считал я, не такая ведь и губительная, и организм сам должен её побороть, сам. Однако хозяйку не так-то просто было переубедить. Стоило на секунду закрыть глаза, как она стучалась в комнату и тут же проныривала в отвор двери.
- А не надо ли вам чего-нибудь?
- Спасибо, не надо.
- А может, вам дать таблеточку?
- Не надо.
- А я вам травы заварила.
- Спасибо, Полина Алексеевна.
- Ах ты мой бедненький, ах ты мой сладенький, - садилась она на край моей постели и начинала гладить меня поверх одеяла. Я снова просил её оставить меня в покое:
- Никакой я вам не сладенький, Полина Алексеевна. Идите к мужу, ему говорите подобное.
Но и это её не останавливало, и она снова и снова крутилась возле меня, не успокаиваясь, словно мать родная.
Мне стало тягостно и больно. Я был совсем один, вдали от родины, без друзей, без родных, в окружении людей, совершенно мне не близких. Печаль съедала душу, и я естественно стал думать о тебе, Мила. Может быть, в болезненной горячке, может, в горячечном бреду мне стали являться твои глаза. Не те, которыми ты глядела на мир, а те, которыми ты взглянула тогда на меня: хмельные от вина или от зарождающегося внутри тебя нового чувства.
Их выражение так остро врезалось мне в память, что я, закрыв глаза, мог наяву представить их теплоту, чистоту и открытость. И, утопая в пуху подушек и вате одеяла, я вдруг сильно захотел еще раз увидеть их поблизости, эти сводящие меня с ума, твои сероватые глаза, Мила.
Я сказал "сероватые". Смешно. Ты меня упрекнула потом, когда я спросил, какого цвета твои глаза: как, ты до сих пор не разглядел их? Что я мог ответить? Действительно, я смотрел в них и не видел ириса. Мне казалось, я гляжу в самую глубину твоей души, а при этом, поверь мне, исчезает цвет радужной оболочки, прости.
После выздоровления я летел на станцию как на крыльях. Банальные крылья желания. Я чувствовал, что снова становлюсь глуп и будто впадаю в детство. И ты была в тот вечер одна. И мне так радостно было, так приятно, я ведь такой сентиментальный. Но ты, не скрывая своего интереса ко мне, вдруг начала говорить что-то совсем непонятное. Нина, Нина, Нина присутствовало почти в каждом твоем предложении.
- Подожди, подожди, - остановил тогда я тебя. - Причем тут Нина?
- Да Нина лучшая моя подруга и она безумно хочет тебя! - произнесла неожиданно ты.
Я недоуменно посмотрел на тебя.
- Ты серьезно?
- Конечно, - ответила ты и снова заразительно засмеялась, хохотушка. Я ничего не мог понять.
- Она мне про тебя все уши прожужжала. Давай, говорит, пойдем к нему в гости, давай поведем его в баню, давай...
- Стоп, стоп, стоп! - остановил я неудержный поток твоей речи. - Ты что же, хочешь, чтобы я переспал с Ниной?
- Она так хочет. - Смотрела ты на меня широко раскрытыми глазами.
- А ты что?
- А что я? - улыбалась ты, словно наивная девчонка. - Она моя лучшая подруга, мы с ней как сестры.
Я перевел всё на шутку, но внутри не было покоя. Я не находил объяснения твоим словам. Что это? Желание уступить закадычной подруге или проверка меня на прочность? Своеобразное, так сказать, тестирование.
Я вечером долго размышлял над этим и не мог остановиться ни на одном из вариантов. Быть может, ты просто издевалась надо мной? Или смеялась?
- Ты же не прочь? - спросила ты тогда в завершение. Обалдеть! Как такое переварить? Впрочем, я не выдержал, позвонил чуть позже.
- Я всё еще в неведении, - сказал я в трубку.
- А что же? - спросила ты со своим блистательным северорусским акцентом.
- Ты хочешь увидеться со мной?
- Ты знаешь: очень.
- Зачем тогда Нина?
Молчание.
- Скажи, - настойчиво потребовал я.
- Ну, мы просто всегда вместе.
- Даже с мужиком в постели? - я мог быть и грубым и злым.
- Вот уж нет, скажешь тоже.
- Тогда я совсем ничего не понимаю.
- Хи-хи, - услышал только я в ответ.
- Тебе одно "хи-хи" на уме, - обозлился я и бросил трубку. Через минуту раздался звонок.
- Чего бросаешь трубку?
- Сорвалось.
- А я думала...
- Я тоже думал.
Пауза.
- Завтра придешь?
- Не знаю.
- Приходи.
- Хочешь?
- Ты же знаешь.
- Тогда приду. К тебе, не к Нине.
Опять "хи-хи".
- Девчонка. Ты совсем девчонка! - бросил я в трубку. Ты снова рассмеялась.
- Какая девчонка, я уже старушка.
- Бальзаковского возраста, - не удержался, чтобы не съязвить, я.
- А это сколько?
- Сколько тебе было до знакомства со мной.
- А сейчас я изменилась? - Ты была сама естественность. - Помолодела или постарела?
- Поглупела точно. На все пятнадцать.
- Спасибо за комплимент, - сказала весело ты. Пробить тебя было невозможно.
На следующий день я не зашел. И не звонил: замотался на работе. И на другой день не стал беспокоить. Какое-то странное чувство нелепости охватило меня. Нелепости всего происходящего с нами. Что-то было в наших отношениях не так, как-то все перевернуто, что ли, абсурдно. Сплошной Дали и Пикассо. Абстракция.
Мне надо было, наверное, вообще не говорить с тобой. Я чувствовал себя глупо. А мне уж, слава Богу, тридцать пять, а не пятнадцать!
Да и ты хороша, дикарка. Дикарка - вот тебе имя! - бурлило всё во мне. И вдруг я вспомнил: орхидея! Цветок жарких тропиков. Залман Кинг: "Дикая орхидея". Этот фильм (второй) я смотрел десятки раз. Там Нина Семашко создала такой непередаваемый сплав невинности и похоти, что забыть тот образ, увидев раз, просто невозможно. И я невольно спроецировал его на тебя. Ведь, в сущности, ты так же была невинна в душе. В тебе при мне боролись два существа: бес и ангел, и ты ни одному из них не хотела уступать. То одна, то другая твоя сущность на мгновение побеждала в тебе, чтобы снова отступить, уступив место противоположности.
"Да-да, - подумал я, - так и есть: ты - дикая орхидея!"