Почти не пригибаясь - побаливала спина, - Высоковцев продвигался по извилистому, грубо вырытому ходу сообщения, кое-где обложенному глинистыми, будто облитыми шоколадной глазурью досками. Протискиваясь между мокрыми, по-собачьи пахнувшими шинелями, размотавшимися обмотками, хлюпающими башмаками, он еле заметно шевелил губами. Будь он в поповской одежде, сошел бы за служащего молебен.
Но то, что он шептал, было стихами. Их накануне вечером начитал ему по переписной тетрадке заезжий вольноопределяющийся. Высоковцев шептал стихи, будто пил микстуру, прикрывая тяжелые веки, слог за слогом выжимая из себя вонь безнадежности.
- При Кутузове, небось, окопов не рыли, - слышался где-то наставительный голос. - Человека, я имею в виду, в землю не зарывали. Напротив! Человека - возвышали. И называлось сие возвышение вполне научно - редут. Насыпь такая высоченная, в общем. Воины всходили на нее и чувствовали, что поле боя лежит под ними, а не над ними, а это, знаете ли, как-то меняло настроение. Этакая возвышающая, а не унижающая фортификация. А при Суворове и того пуще: бивуак-с...
Вывернув из-за поворота на солдатское сборище, Высоковцев уткнулся в проповедующего унтера Хлебова, плотная спина которого, перетянутая тремя ремнями, была в эти дни для многих оплотом уверенности в завтрашнем дне. Везде и всюду эта спина возникала утихомиривая, внося в нервическую обстановку нечто основательное и даже домашнее. Высоковцев кашлянул, и на него обернулись.
Унтер вздрогнул, сделал солдатам какой-то неопределенный, но решительный знак и обратился к Высоковцеву:
- А вы как считаете, Дмитрий Федорович?
- Что.... Что именно вы имеете в виду? - хрипло выдохнул Высоковцев.
- Откуда лучше воевать - из подземного, так сказать, положения или сверху, с орлиных, я бы так выразился, высот?
Прапорщик оглядел этих людей. То был третий взвод, один из самых замухрышистых в полку, половина которого была для дела слишком молода, а другая слишком стара. На него из рыжей ямы были устремлены несколько пар глаз, потускневших от неудач, но все еще взывающих о невозможном спасении.
Одинаково нелепо и на бородачах, и на юношах обжалось постоянно влажное от здешней многомесячной непогоды казенное сукно, и всех их единило под серым гневающимся небом одно - запах. Они пахли страхом. С этим запахом они, может быть, не рождались - он прилипал к ним позже, возможно в отрочестве, и сопровождал их, усиливаясь, до самой могилы.
Только раз, мальчиком, Высоковцев ужаснулся простоте и очевидности деревенских похорон. С тех самых пор, от проржавевшей размеренности обрядовых действий, он затаил в душе лютую обиду на жизнь, так обыденно расстающуюся со своей частичкой. Эта обида сидела в нем и теперь, медленно вызревая одним из пузырей его великой тоски.
- Излет какой-то, - пробормотал Высоковцев.
- Что вы изволили сказать? - участливо переспросил унтер.
- А? Нет, ничего, ничего. Так, задумался, - еще не очнувшись, отрезал Высоковцев и двинулся дальше.
Он представил себе, как за его спиной комически разочарованно поджимает губы и разводит руками Хлебов. Дескать, кто поймет этих господ? Этих бар? Помещиков?
Какие мы господа, думал Высоковцев. Теперь. Здесь. И когда ими были? И для кого, неужели для них? Они тысячелетиями громоздили непостижные нам теории мироздания, подчинялись природе, верили в нее, молились ей; прадеды их прадедов мастерили себе дома, корыта и свистульки одной и той же повторяющейся и раскрашенной по каким-то неведомым канонам формы, а мы, пришедшие к ним проповедовать любовь, кончили тем, что стали кормиться их щами. Они нам за наши проповеди платили своими щами. Своим хлебом. Или вот этими вот хлебовыми. Штыками. Мясом. Рыбой. Оттого и запах такой.
Мы пахнем страхом не меньше их, просто умеем забивать его одеколоном. Еще неизвестно, кто храбрей - мы со своей истерической убежденностью в том, что наследуем европейскому рыцарству, или они со своими свистульками, из которых всегда идет один звук, резкий, вызывающе примитивный. Писк задавливаемой жизни.
- А вот и пресветлый, - встретил его голос Стрепетовского. - Как спалось? Что на флангах?
Это было осточертевшее приветствие, но Высоковцев заставил себя улыбнуться.
Расступились двое часовых, прошелестел отодвигаемый грязной до черноты рукой брезент, и не стало нависшего неба, наступил один сплошной бревенчатый блиндаж, с непременной печуркой, стереотрубой, штабным столом с раскинутой картой, исчирканной красными и лиловыми пометками.
- Господа, прошу садиться, - с натугой произнес полковник Знамский.
Несколько человек в блиндаже были прапорщику незнакомы. Один, не менее чем адъютант командующего, сидел нога на ногу, надменно выставив изящные, забрызганные до самых коленей кавалерийские сапоги, и постукивал белыми перчаточными пальцами по кожаной папке с внушительными застежками. Весь его вид, как у всех штабных, выражал вежливую скуку и сдержанную досаду на теряемое с фронтовиками даром время.
- Господа, у нас мало времени, и потому - слово Арнольду Павловичу, он только что из штаба.
Адъютант даже не приподнялся. Испустив на полковника затаенно змеиный взгляд, он иронически звонко, как фокусник, расстегнул папку и вынул оттуда предписание.
- Господа, я рад сообщить вам...
- ...пренеприятнейшее... - шепотом подсказал Стрепетовский, подтолкнув под локоть Высоковцева. Тот остался безучастен.
- ...о том, что наша разведка принесла нам удачу: оказывается, не далее чем сегодня на нашем участке фронта немцы готовят газовую атаку. Вы наверняка слышали, - продолжал адъютант с живейшим отвращением, - что такие атаки уже были проведены на некоторых других участках, в том числе против наших союзников. Посему я уполномочен сообщить вам о том, что с семнадцати ноль-ноль все без исключения должны быть проинструктированы о действиях в случае таковой атаки и, разумеется, снабжены для противостояния ей всем необходимым. Противогазные маски, комплектность которых проверена, у вас выше всяческих похвал, о чем будет доложено командующему сразу по моем приезде в Ставку. Если нет вопросов, позвольте на этом, как говорится...
- Все ли вам ясно, господа офицеры? - помогая адъютанту закончить, надтреснуто спросил Знамский, оглядывая своих ротных. - Коли вопросов, как я усматриваю, не возникло, тогда, думаю, мы сейчас поблагодарим и отпустим Арнольда Павловича восвояси. Если, конечно, он не захочет остаться у нас... - вздумал подпустить перца полковник, и это ему удалось. Раскатистый хохот сотряс бревенчатый склеп. Адъютант побледнел, но потом и сам рассмеялся, прикрывая красные глаза рукой.
- Господа-господа, я знаю, знаю, кем вы нас полагаете. Но не стоит, не стоит, право же, - выговаривал он.
Перед ним были измученные лица, на которых каждый был бы рад вызвать и тень улыбки, хотя б ценой временной потери достоинства.
И снова из-за брезента их начало обступать глиняное чавканье, будто они сидели в могиле на десятерых.
...К двум стали разносить по окопам противогазы - тугие зеленые сумки, в которых угадывался словно бы свернутый зверек с длинным хвостом.
Высоковцев встал лицом к своему взводу. Он видел взгляды, обращенные к нему, и внезапно со всей полнотой осознал, что через сутки может вновь не досчитаться кого-то из них. "А ведь, наверно, они считают меня частью той силы, что уносит их с земли, - испуганно подумал он. - Меня, который ни разу ни на кого не поднял руки, ударившего лишь в детстве своего же собственного отца, накинувшегося на мать с кулаками. Меня, окончившего филологическое отделение Петербургского университета (он произнес эти небывало чуждые здесь слова по слогам) для того, чтобы учить их любить самих себя! Свой язык, свою бедную землю. К чему я здесь? Что искупаю вместе с ними? Мировые козни - или легкомыслие своего класса?"
- Ребята, - сказал он затхлым голосом. Лицо его внутренне исказилось, будто перекрученная портупея. - Люди! - простер он к ним руку. Унтер взметнул брови, но сдержался. - Нам с вами после всего, что выпало и выпадает на нашу долю, предстоит пережить еще одну неприятную вещь. Ужасную вещь. Нас, то есть и вас, и меня, собираются травить газом. На вид он серо-зеленый, стелется по земле вот так. - Высоковцев показал как. - И, в конце концов, растворяется в воздухе. Но не сразу. Его специально изобрели, чтобы травить людей, понимаете? - спросил он, упираясь в них болезненно поблескивающими зрачками. - Но мы - спасемся. У нас есть вот эти приспособления, - засуетился прапорщик, силясь открыть клапан. - Откройте вы, - приказал он унтеру.
Солдаты неумело расстегнули сумки.
- Выньте их из мешков, - продолжал Высоковцев. - Как видите, это обычные резиновые маски, со стеклянными окулярами, подсоединенными к ним трубками и коробками, и в них уже положено очищающее воздух вещество. Не надо их сейчас развинчивать, пожалуйста! - просил он их. В глазах солдат стояло недоумение. - Ничего не бойтесь. Это просто защитные приспособления. Сейчас мы потренируемся их надевать, а потом спрячем обратно в эти футляры и забудем про них ровно до того момента, пока я, унтер-офицер или наблюдатель не дадим вам команды их надеть, ясно? Снимете вы их тоже по команде, не раньше. Иначе - смерть. Мучительная. Долгая. До приказа масок не снимать, даже не пробовать! Я запрещаю! - голос Высоковцева окреп. - Итак, делай за мной. Возьмите маски и впустите туда с каждой стороны по два пальца. Вот так, как бы расширяя. Затем - расширив их - наденьте на себя. Так, как сейчас сделаю это я. - Высоковцев глубоко вдохнул и начал втискиваться в душную резину, стараясь надвинуть ее поглубже.
Возившиеся с масками солдаты подняли глаза и вздрогнули: на них смотрело нечеловеческое, мышиное лицо, иззелена бледное, снабженное ребристым хоботом, подсоединенным к цилиндрической коробке.
- Ну что, ясно?
Взвод охнул и перекрестился: голос прапорщика же сделался глухим и будто металлическим. Все стояли замерев. Высоковцев содрал с себя маску и сморщился, приглаживая волосы.
- Что, ужасающий вид у меня был? - спросил прапорщик у взвода тем самым тоном, который был у него далекой теперь весной, в дни формирования части, когда и он, и они были моложе, яснее и война со всей ее бесконечной и разнообразной, припасенной для них смертью была на тысячи километров западнее.
- Дмитрий Федорович, а это что, обязательно? - дрогнувшим голосом спросил унтер.
Высоковцев лишь посмотрел на него, не отвечая, и, развернувшись, пошел к себе.
К четырем служили полковой молебен. Отец Евфимий, огненный скелетообразный брюнет, кадил из центрального хода на солдат, коленопреклоненных в боковых ходах. Казалось, стихла на эти минуты и гаубичная канонада, под разрывы которой приучились прихлебывать из оловянных кружек, свертывать цыгарки, писать письма.
- Святый Боже, святый крепкий, помилуй нас, - повинуясь многолетней привычке, произносил Евфимий слегка нараспев. Он два часа как научился свертывать бороду в подобие свитка и ловко поддевать ее под маску противогаза. Борода мешала дышать, однако расстаться с ней ради газовой атаки Евфимий не мог, не хотел и попросту не имел права. Его и противогаз уговорили надеть в приказном порядке с пятого раза. Он отнекивался и уверял, что как-нибудь "так" переждет, пока ему не пригрозили высылкой с передовой во вторую линию.
К половине шестого увидели, как с немецкой стороны над лесом мелькнула красная, сыплющая искры ракета, ей ответила зеленая с другого фланга, и вновь наступило затишье.
Высоковцев всматривался в бинокль и представлял себе, как подвозят на подводах эти самые баллоны с ядом, осторожно снимают, кладут на доски и направляют раструбами в их сторону, потом надевают противогазы, и все это деловито, как лемуры у Гете...
- Излет, - повторил прапорщик. - Исчерпанность всего. Век все страшней, а мы все тоньше. Одни, как в сумеречной Польше, сидим, не зная ничего. - Стихи сложились в нем сами, и он поклялся запомнить их и записать после атаки. От нарастающего, судорожно свертывающего все его существо волнения он достал папиросу и, пристукнув ею по крышке портсигара, нервно раскурил, скорее для того, чтобы не вдыхать ледяного воздуха подступающей беды.
Сумерки скрыли от него и чахлый лес, где они врылись в землю по горло, огородившись наскоро срубленными столбами с колючей проволокой, и следы кострищ, и развороченную колесами и снарядами траву вперемешку со смятыми флягами, гильзами и окровавленными бинтами.
Слабое, но усиливающееся шипение услышал в половине девятого рядовой третьего взвода Конобеев.
- Га... газы! - крикнул он, вспомнив, что именно нужно кричать, и только потом, услышав дублирование своего выкрика, словно ошпарившись изнутри, потянулся дрожащими руками к противогазной сумке.
- Газы, газы, газы!.. - раздалось в траншеях. Воздух заполнился скрипом взмокшей резины, проклятьями, истерическим плачем, кашлем и окриками. Темнота зазеленела и сделалась непроницаемой.
Втиснувшись лицом в противогаз, Конобеев почувствовал крупную дрожь в каждой клеточке своего юного еще тела и по привычке хотел перекреститься, но пальцы его стукнулись в туго обтянутый резиной лоб и замерли.
Он словно бы увидел себя со стороны, одинокого, маленького, в круглой наблюдательской яме, вынесенной к самой проволоке, свою серую шинель с зелеными петлицами, лицо в поскрипывающей бесовской маске, и мгновенно решил для себя, что Господь не должен слышать его в таком виде. Это было неожиданно для него самого, но так верно, что он сразу подчинился этому внутреннему решению и замолчал. Слова молитвы остекленели в нем, и он добровольно пошел ко дну, сжимая едва нагретую своим теплом трехлинейку, озаряемый вспышками, напрягшийся и безвольный. Дышать было тяжко, фильтруемый воздух был незнакомым, чужим.
Тьма сгущалась. В ней протрещали наугад несколько выстрелов, следом раздался приглушенный взрыв. Согласно заухали орудия, с квакающим визгом понеслась к окопам смерть.
Знамский встал на крик и распахнул блиндажный полог. Еще на совещании он дал себе верное слово увидеть и увидел, как в траншею клубами затекала зеленоватая муть.
Полковник резко запахнул полог, принял поданный из-за спины противогаз и с натугой натянул резину на исказившееся от напряжения, бульдожье лицо. Сбрасывая умоляющие руки ординарца Лукова, вышел и на прямых ногах стал пробираться ощупью по проходу. Следом, оступаясь и падая, кинулся Луков.
Задушенный вой раздавался совсем близко.
Колени полковника наткнулись на что-то костисто-мягкое, обвешанное, как латами, развинченной амуницией.
Наклоняясь и хватая руками зеленую пустоту, Знамский обхватил мечущееся под собой нечто и с ужасом почувствовал под руками расхристанные волосы, тонкую шею, охваченную шершавым воротом. Хрип удушаемого прошел через Знамского как молния и сотряс его всего, до основания, толчками выщелкивая из трепещущих сосудов окопную копоть. До блиндажа двадцать метров, мелькнуло в нем. Подхватив солдата за локти, Званский, задыхаясь, поволок его по жидкой грязи, но вдруг эти руки, вцепившиеся ему в ремень, ослабели и начали разжиматься.
Тогда полковник изо всех сил прижал к полам шинели отваливающуюся набок солдатскую голову, и вытянулся, будто бы стиснутый столбняком. "Как у Рембрандта, - спасая помутившийся разум, спасительно вспыхнуло в нем. - Стоим, как в "Блудном сыне" у Рембрандта".
И Сын - отходит к Отцу.
Луков схватил Званского как раз в тот момент, когда полковник потянулся содрать с себя противогаз.
...Конобеев, ощупывая затвор, дослал патрон и снова остановился: никто не стрелял. Наваливалась тишина. Никто не рвался через проволоку, выкрикивая немецкие рычащие слова, не хватал его за шкирку, понуждая встать перед неприятелем во весь рост.
Перед окулярами, успевшими запотеть, плыли зеленые клубы. Ад наступал.
Конобееву показалось, что его уже нет в живых. Только отчасти убеждала его в нахождении на этом свете примерзшая к пальцам винтовка, да еще облепивший голову противогаз, сделавшийся ледяным. Зеленые струи обволакивали его, текли по нему, закручивались лентами, кольцами, потом будто изнутри приходила жаркая волна, развеивала их, но они появлялись вновь и заполоняли пространство, выдавливая из него душу.
Но душа жила.
Конобеев не знал об этом, но душа его, вечно зрящая, бесконечно ранимая, стонущая и певчая, жила и каменела от горя.
И тогда Конобеев запел. Из него вырвались сначала слова песни, которую он давным-давно услышал от матери. За этой песней, судорогой сводя побелевшие на затворе кулаки, прогремела внутри него веселая и злая плясовая мелодия.
Извне, от распростертой фигуры его, исходил во мглу лишь металлический хрип, но с каждым слогом родной речи солдат напружинивался, изготавливаясь к броску туда, где все это не будет иметь уже никакого значения.
Но тут позади Конобеева вспыхнул и озарил безобразно избороздившие землю окопы красноватый свет: на русской стороне зажгли прожектор, и Конобеев принял его за сигнал к контратаке. Он уже совсем было решил вскочить, закричать что-то неподобное и ринуться вперед, как чья-то рука вжала его в землю. Обернувшись, Конобеев увидел словно бы себя самого: маска была совсем рядом, бледная, жалкая, мышиная. Его ощупывали. По погонам на офицерской шинели Конобеев узнал прапорщика.
Они легли рядом. Прапорщик, выставив наган, вглядывался в разрывы на горизонте. У Конобеева отлегло от сердца: он увидел, что смертельная зелень почти миновала. Стекла отпотевали изнутри, капли на них тихо стекали вниз и щекотали верхнюю губу. Последний спутанный комок газа пронесся мимо, и солдат увидел, что прапорщик украдкой оттягивает нижний край своей маски...
Пальцы Высоковцева забрались под маску и сдернули ее. Слипшиеся волосы в свете прожектора сахарно лоснились.
Задержав дыхание, сдернул маску и Конобеев.
Они смотрели друг на друга, казалось, бесконечно долго, удивляясь и не веря тому, что все позади, точно так же, как вглядывались в лица уцелевших после канонад и бомбардировок, пытаясь угадать, что помогло им самим и тем, кого они видят перед собой.
- Кончено, - сказал Высоковцев. - Кончено, кажется.
В ответ Конобеев беззвучно заплакал.
- Ну-ну, - одними губами выговаривал ему Высоковцев. Ему казалось, что над обезображенным полем расходятся круги ужаса, уступая место чему-то звенящему, как ангельский хор над летним полем.
Вместо размышлений он автоматически поправил планшет, кобуру, подтянул складки шинели и, надвинув фуражку с овальной трехцветной кокардой, пошел докладывать о потерях.
По всем вопросам, связанным с использованием представленных на okopka.ru материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email: okopka.ru@mail.ru
(с)okopka.ru, 2008-2019